- Что с вами? Вы смотрите так насмешливо? - спросила она шутя. - Мой полковник предлагает вам руку и сердце и поручил мне просить матушку, чтоб открылась вам. за него в любви. Он без памяти от того, что очаровал вас. - Ах, боже мой! он теперь догадается и станет мстить вам! - сказала княжна, изменяясь в лице. - О, да как он влюблен! и я выслушал его изъяснение по форме, молча, с начала до конца. Тысячу раз думал я, что перерву его, не позволю продолжать, скажу, что мне не следует этого слушать, что он выбрал такого поверенного, который не может благородно выполнить его поручения, - но что делать? душа моя присмирела в тисках этого мундира...и он дернул с досадой красный воротник. - Ах, княжна! Как мне в эту минуту жаль стало моих эполет. Трудно выразить ее заботливость, когда начала она пе ребирать разные средства, чтоб согласить безопасность сол дата с отказом полковнику. То хотела сама обратиться к не му, ввериться благородству его военного характера и про изнести твердым голосом: "Простите меня, я не люблю вас, я для другого рассыпала перед вами драгоценные камни моей красоты и воспитания". Тут задумчивые глаза ее рас крывались мгновенно в полном блеске, вспыхивая надеждой на величие души, на самоотвержение. То вдруг эта светлая надежда потухала в ней, как одна из тех ветреных мыслей, которых истину доказывает сердце, но которые слитком дерзки для женских привычек и слишком мечтательны для рассудка. Княжна переходила от чудес жизни к обыкновенным явлениям и полагала, что отец ее...- она обовьется около его шеи, расплачется перед ним - его связи удержат полковника в почтительной боязливости и не дадут ра зыграться его негодованию или ревности. Напрасно Бронин силился вырвать ее из этого мира за бот, участия... восхитительного, как доказательство любви, и несколько неприятного, как желание женщины защитить мужчину. Он бросал беспечно свою судьбу на жертву непроницаемой будущности, он твердил ей о настоящей минуте... они сидели рядом... Солнечные лучи, пробираясь сквозь густые ветви дерев, образовали перед ними стену зелени, унизанную -точками света... Княжна и солдат, два странных наряда вместе... два существа с одной планеты, но раскинутые какой-то мыслью по концам ее и соединенные чувством, которое не знает пространства, не боится расстояния. Долго она не слушала его, долго прибегала ко всем уси лиям воображения, чтоб утешить себя какой-нибудь счаст ливой уверенностью, потом задумалась, потом взглянула на Бронина, как будто утомленная испугом, и ласково сказала: - Боже мой! зачем вас перевели к нему в полк? - Он схватил ее руку в первый раз, прижал крепко к губам... Она покраснела, но оставила руку на произвол любви, и ветер накинул широкую ленту ее пояса на колени к солдату... Между тем растревоженный полковник вышел из своей квартиры. Его замыслам стало душно, его чувству нужно было и прохладу воздуха и простор неба. С дороги сбивался он на тропинку, с тропинки на пашню. Он шел скоро, как будто догонял свои мысли, которые все опережали его. Он шел бог знает куда, а очутился, усталый, перед домом князя. Войти или нет?.. Полковник не будет уметь сохранить должного спокойствия!.. Не лучше ли дождаться ответа?.. Да, нет ничего приятней, как перед решительной минутой подмечать самому этот ответ, делать догадки о наступающем блаженстве по разным пустякам гостиной!.. И потом, чем наполнить пустоту времени? Куда бежать от сомнений?.. Он вошел. Князь был на охоте. В передней никого. Почтительно прокрался полковник до одной комнаты, из которой окна выходили в сад. Никто не попадался ему навстречу... Счи тая неприличным атаковать дальнейшую часть дома, он опу стился на диван, покойно упругий, обложенный мягкими подушками, обтянутый полосатым штофом, - и расцвел!.. Буря войны, ее голод и холод, кочевая жизнь... как все это показалось вдруг слишком молодо, тяжело, невозможно более для полковника, убаюканного негой роскошного дива на! Великолепие строя, чудная выправка и склейка людей, как все это показалось ему хуже, чем мраморный камин, матовые шары ламп, малахит и бронза подсвечников. Полу сонно смотрел он на поясные и миниатюрные портреты кня жеских предков, вероятно с таким же чувством, с каким Наполеон думал о родословной австрийского императора, когда сватался за его дочь. Полковник послужил... пора от дохнуть... что в славе, которая спит на сырой земле!.. Какая в том честь, что солдат сделает на караул! Ему захотелось отведать барской спеси, причуд богатства, понежиться в объятьях знатности и красоты!.. И почему не лелеять этой сладкой мечты? почему не надеяться на это заслуженное счастие?.. Он дрался храбро, княжна так восхитительно приветлива к нему, помещики с таким подобострастием становятся около него в кружок, сажают на первое место, ждут к обеду, а Андрей Степанович, решительно уверенный, что для полковника нет невозможного, набожно говорит ему всякий раз: "В ваши лета, в вашем чине..." Эти великие и малые воспоминания, это высокомерие, внушенное ему не собственным самолюбием, а ложью обще ства, злая ошибка других, потому что они смотрели на него в увеличительное стекло; наконец безгрешное, понятное в нем желание палат и сердца - все это отлило его надежды в прекрасную, крепкую форму... и он поднялся лениво с дивана и медленно подошел к окну, чтоб окинуть глазом еще частицу своих будущих владений... Но тут более любви, чем надменности, проявилось у него. Любовь душистая, светлая, беспечная повеяла ему из сада!.. любовь, какой не видывал он в деревенском сарафане, в кормче жида и у мелочных немок. Как нежно поглядел он на эти укатанные дорожки... где будет прохаживаться с своей обворожительной женой, на эти кусты роз, на эти тюльпаны... а там, вдали, глубокая, темная беседка... там, может быть, много схоронится супружеских тайн... Вдруг полковник дрогнул, лицо его оцепенело, и он при метно вооружался всею зоркостью глаза, как будто поверял дистанцию при построении колонн к атаке... что-то мельк нуло сквозь ветви... что-то похожее на мундир и на женское платье... Он отсторонился от окна, оперся на эфес шпаги, и, я думаю, пальцы его выпечатались на бронзе... это княжна, это Бронин... Нет, полковник, это демон, который принимает на себя все виды, чтоб вырвать нас из области счастия и показать нам жизнь, какова она без украшений, накинутых на нее головою и сердцем человека, жизнь с усмешкой безверия, с отчаянным взором!.. Но белое платье мелькнуло опять, но знакомый зонтик заслонял от солнца знакомые черные во лосы, но красный воротник, но темно-зеленое сукно... В них нельзя ошибиться полковнику... это он, это она... Да, полковник, это он, это солдат, который по твоему слову не шелохнется при тресках грома, не смигнет под грохотом ядер... это солдат, для которого ты отец и мать, жизнь и смерть, и небо и ад... ты обходился с ним как с равным, так щадил его, ты высказал ему всю душу, а он обманул тебя, а княжна рассыпалась перед тобой для него, а там они смеются над твоей неловкой любовью... Куда ж девалась твоя служба?.. какой же теперь смысл в твоих крестах?.. Все раны Смоленска, Бородина и Лейпцига рас крылись у несчастного полковника!.. Смотри, полковниц,.. он целует ее руку, эту руку, так хорошо освещенную солнцем, что ты отсюда можешь видеть ее белизну и нежность!.. смотри... их только двое... никого нет еще... они давно здесь... оторви его... чтоб княжна не отыскала и следов солдата!.. Но не поздно ли?.. Полковник из понимал, что есть невинные ласки, непо рочное уединенно... Подозрительно впивались его глаза в белое платье, и не бледность, которая грозит смертью, но грубая краска гнева зарделась на его полных щеках... Он воротился назад, к привычкам целой жизни, к своей неверо ломной страсти, в мир войны, дисциплины и зажигательных звуков барабана! Заблуждение вырвало его из строя и пре дательски покинуло одного, далеко от княжны!.. Ему пока залось, что они идут к дому... он кинулся из комнаты, но вдруг приостановился, страшный, огромный... повернул го лову, бросил еще один взгляд, только не на княжну, не на сгибы белого платья... Он взглянул на солдата.
   Х
   Если б вы вбежали за полковником в его квартиру, вам бы представилось одно из этих загадочных явлений, кото рыми душа расстраивает отчетливый порядок наших мыслей, когда от ежедневных, правильных впечатлений переносится внезапно к какому-нибудь впечатлению страстному и, обнаруживая все могущество своих поэтических волнений, дает мертвым предметам что-то живое, сливает их с собою в одну стройную картину. Изба, дворец равно отражают это напряженное состояние души. Этот взрыв ее поднимает все на одну высоту с нею, и вы видите кругом или блеск, или обломки. Полковник курил, но это была туча дыма!.. Дым, выно сясь густыми клубами, вился в кольца, расширялся, тянулся к потолку и растягивался под ним в тонкую прозрачную пелену. Потом прокрадывался и расстилался по стенам, по том бежал, потом струился по полу, потом стало ему тесно. В этом аду дыма один угол, освещенный двумя-тремя лучами солнца, оставался чем-то утешительным, чистым, как будто человеколюбие притаилось тут от грозы ожесточенного сердца. Ковры, пистолеты, знамена - все исчезло, только мерцали частицы кинжалов, да виднелись две неподвижные фигуры, два синих, дымчатых лица, да против них сверкали глаза полковника и гремел его начальнический голос. Горячо сердился он на офицеров (это были офицеры) за то, что избавляли солдат от службы. Гнев его разразился в своем полном объеме, как вообще гнев человека, который шумит на безответного, а потому бывает но робко дерзок и не трусливо храбр. - Ни шагу никуда отсюда! - кричал он. - Ужо его на ученье, завтра ко мне в вестовые! Но в этих звуках было что-то дикое, таинственное, как будто они относились к какому-то призраку, как будто пол ковник искал возле офицеров кого-то другого и на него смотрел и другое говорил ему. "Я стану между тобой и ею... сквозь меня ты не увидишь ни нежной руки, ни ясного дня, ни цветов, ни румянца, ни яркой улыбки... Я покажу тебе только, как бледно может быть лицо, как впалы щеки и как мутны глаза... мне не нужно обманывать, хитрить, кидаться к тебе на шею, жать с восторгом руку; мне не нужно таиться, подыскиваться, клеветать на тебя, стеречь тебя за углом, красться к тебе ночью - ты мой при свете солнца, при тысяче глаз" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ученье шло дурно. Полковник был недоволен до того, что передал свою ярость лошади: вся в пене, она бесилась под ним красиво, только беспокойно несла голову, потому что он беспрестанно затягивал поводья. Особенно же его раздраженное внимание обращалось на беспорядки того взво да, где с полунасмешливой и с полугорькой улыбкой стоял под ружьем Бронин. Там все было не так: люди не ровня лись, фронт волновался, шаг был короткий, вялый, взгляд не быстрый. Замечая повсюду недостатки, без милости при шпоривая лошадь, полковник все озирался в одну сторону, и куда ни переносился - дирекция его огнедышащих глаз не переменялась. - Не качаться, - кричал он, смотря на Бронина, ровняй его! Фельдфебель потянулся через заднюю шеренгу и слегка дал прикладом толчок солдату. Этот побледнел. В самом деле несносно, когда ученье идет дурно. Оно требует непременно стройности, правильности, как призна ков дружной храбрости и единодушия, необходимого для неодолимой силы, составляемой из тысячи сил. Представьте себе быструю точность движении; эти ряды, ровные, крепкие, которые то сплотятся стройно в светлые тучи штыков, то развернутся свободно длинной гранитной стеной, протянутся блистательным лучом! Эти груди вперед, эти дерзкие лица идут на целый мир, эти ноги ступают твердо и поднимаются решительно; представьте себе этот чистый, дружный, отделанный шаг, и вы поймете, что це ремониальный марш может вас бросить и в жар и в холод. Тут орудия смерти не беспорядочны, не безобразны, тут смерть нарядна, тут то же чувство изящества, то же чувство красоты, но вместе и чувство силы, невозможное для отдельного человека. Теперь представьте, что ученье идет не так, что в нем нет этого согласия, и вы поймете, почему полковник, выведенный, наконец, из терпенья, отправился во весь карьер и прямо перед Брониным мастерски осадил лошадь. - Что это за стойка?.. опустился!.. Господин взводный командир, поправьте его... выпустил колени... плечи ровнее, грудь вперед. Слова начальника произвели пагубное действие: губы у солдата задрожали, но это было единственное проявление жизни на его лице, потому что весь буйный пыл ее, все лу чи собрались в глаза. В них все было: и презрение, и ненависть, и отвага, и эта гордость, которую внушает безумная любовь и от которой мы представляем себе весь свет сердцем женщины, хотим везде стоять на первом месте, занестись куда-то высоко, выше всех общественных отношений, всех соперников и выше всякой славы. Но простая команда не могла бы, конечно, привести Бро нина в такое раздражительное состояние; вероятно, он по дозревал, почему, когда воротился в штаб, потребовали его на ученье. Невыносимо посмотрел он и, забывая свой долг, свою мать, свою княжну, сказал замирающим голосом: - Полковник, не мучьте меня, вам от этого не будет лучше; я говорю, не мучьте. Штык зашевелился у него на ружье, только движения штыка начальник не видал уже. Лошадь под ним взвилась и отскочила, потому ли, что он не был более в силах править ею, или потому, что не мог стоять под взглядом солдата и толкнул ее. Нарушение дисциплины, на которую опирается общее благосостояние, да тайна полковника, мучительная тайна... да еще: "вам от этого не будет лучше..." - с него было до вольно. Он понесся, вскрикнул дико, и грозное слово разда лось по рядам. У солдата выхватили ружье и сдернули мундир - Полно, брось его, - скомандовал полковник через не сколько секунд с другого конца фронта; потом подскакал к ротному начальнику, махнул полковому адъютанту и скоро проговорил с приметным волнением: - Не высылать его на ученье, не наряжать в вестовые; пусть он делает, что хочет, ходит во фраке, бывает, где ему угодно: оставить его в покое. Что-то похожее на слезу блеснуло у него в глазах; он отвернулся проворно, вонзил шпоры в лошадь и исчез. Возвращаясь с ученья, некоторые солдаты рассуждали между собой о преимуществах толстой рубашки перед тонкою и приправляли свои слова одним из тех мудрых изречений, в которые воплощается прошедшее: за битого двух небитых дают,
   XI
   Смерклось. В одном из самых лучших крестьянских домов, в горнице, убранной, как убирает материнская попечительность, и блестящей этими волшебными безделками, этими подарками на память, которыми дорожит любовь при своем начале, - едва можно было различать предметы, и то от месяца да от тусклой, нагоревшей свечи, поставленной в так называемой передней. На полу валялся солдатский мундир, на нем рубашка, разорванная пополам, сверху донизу, вероятно в припадке бешеного негодования. Павел, старый слуга, каких слуг бо лее нет, не смел ничего прибирать, а робко выглядывал изза дверей и раза два уже обтирал глаза рукавом. Бронин лежал на турецком диване лицом в подушку, шитую по канве княжною. Если б он не повертывал иногда головы на окно, как будто хотел по темноте отгадать время, да если б еще не пожимал плечами, как будто чувствовал боль в спине, - должно б было подумать, что он спит. Камердинер его и дядька давно покушался войти; наконец пе реступил тихо порог, подкрался к дивану и, помолчав, ска зал унылым голосом: - Вот, сударь, к вам записка; как вы были на... - Он остановился и переменил оборот речи. - Давеча прислала княжна. Бронин протянул руку, не поднимая головы, взял записку, стиснул - и не прочел. Грустно Павел отправился назад, но через четверть часа вбежал в больших торопях. - Барыня, сударь, приехала, барыня! Бронин вскочил, крикнул: "Не говори ей..." - и замер на месте. Казалось, он испугался: иных слез, иных рыданий мы боимся и умирая. Верно, дошло до нее... она никогда не приезжала так поздно... Павел вздел на него проворно мундир, который попался под руку, забросил рубашку, потом внес свечу, и - подарок матери, подарок в день рожденья, драгоценный ятаган за сверкал на стене. Его ножны были уже обтянуты новым зе леным бархатом, золотые бляхи ярко отчищены, жемчуг от мыт, и на месте выпавших камней сияли другие. Павел под нял проворно зонтик у подсвечника и поставил его в углу, подалее, чтоб ни один луч не осветил для матери лица ее сына. -" - Сашенька, друг мой! - кричала Наталья Степановна еще за дверьми, с сильным движением в голосе. Бронин затрясся, и, прежде чем пошел навстречу к ней, его судорожный вздох отвечал на эти звуки, как будто ду ша, выстрадавшая свою часть на земле, оробела при виде лишнего страдания. Павел провожал барыню, не смея поднять глаз. - Сашенька, ты прощен. При этом слове она кинулась к нему на шею с быстротой и веселостью молодости. - Князь сейчас получил письмо из Петербурга, на днях будет в приказах!.. - Слезы так и катились у нее от радости, поцелуи так и сыпались на щеки Бронина. Может быть, он не устоял бы против рыданий о его по зоре, может быть, он пал бы под материнской печалью, но радость, но насмешка судьбы нашла его немым. Есть же это чувство, которое не принимает в себя никаких посторонних волнении, которого не умеешь назвать, раздробить на оттенки, и - пусть небо прояснится, подует попутный ветер, разыграется парус - тяжелый груз этого чувства все топит корабль человека. - Поедем, друг мой, поскорей; тебя ждут ужинать; добрый князь зовет пить шампанское!.. Как он рад, а как рада княжна!.. - Тут Наталья Степановна улыбнулась с двусмыс ленным восхищеньем. - Да что у тебя так томно?.. - Светло, матушка, - отвечал Бронин, опуская голову на ее руку. - Поедем же скорей... - Нельзя... мне надо видеть полковника. - И, друг мой!.. - Мне надо видеть полковника, матушка, - сказал сын, усиливая голос и взглядывая на ятаган. - Да он, верно, не осердится. Полковник, право, мил!.. Как добр до тебя!.. Завтра мы здесь отслужим молебен, и я буду молиться за него. Да что с тобой, друг мой, ты будто не рад? - Рад, матушка, очень рад... - Ай! - вскрикнула она, - как ты сжал мне руку, Са шенька! - и крепко поцеловала сына... Долго отговаривался он. Наконец Наталья Степановна заметила его бледность, и с заботливостью, в которой не было ничего горького, потому что радость покрывала все другие чувства, спросила: - Ты болен, друг мой? Что с тобой? - Много ходил сегодня, устал; да вы не беспокойтесь, матушка: к завтрему это пройдет. Тут поразительна была странность человеческого сердца: сын испугался, что мать обеспокоится о его нездоровье, а между тем безобразный умысел понемногу выступал из души к нему на лицо. Слабое освещение, старость глаз и потом слепой восторг и самая чудовищность, невероятность сыновней беды помешали Наталье Степановне проникнуть тайну или сделать какую-нибудь печальную догадку. Она убедилась, что ему нельзя ехать, что он устал, должен отдохнуть и что к завтрему это пройдет... - Да что ж ты не велишь ничего сказать княжне?.. - Поклонитесь ей, поблагодарите ее. И он опять схватил руку у матери, прижал к губам, и она опять расцеловала его. - Так завтра, мой друг, мы все приедем к обедне! - Завтра, матушка!.. Коляска промчалась - и все затихло; только кое-где пе рекликались собаки... - Павел, ложись, я разденусь сам... Прошел длинный час; слышно было, что и Павел спит. Бронин ходил по горнице; то смотрел на окна, то на сте ны, то не смотрел ни на что. Вдруг подошел к ятагану, ди ко стал перед ним и впился в него глазами!.. В эту минуту решительно нельзя было узнать в солдате юного корнета... ни одной похожей черты!.. только волосы, не обстриженные еще по форме и разбросанные в неподра жаемом беспорядке, сохранили свой прежний лоск, прежнюю увлекательность... и, несмотря на пугающее выражение его лица, прекрасная женщина могла бы еще взглянуть на их волнистые, роскошные отливы, и томно впустить свои лас ковые пальцы в эти густые локоны, и нежно приподнять их, и сладострастно разметать, и вспыхнуть, и обомлеть, любу ясь ими. Это были еще волосы корнета. Он снял ятаган со стены... Месяц разделил широкую улицу села на две резкие по ловины: светлую и мрачную... На рубеже света и мрака, на этой черте, где конец жизни сливался с началом смерти, несколько раз появлялась и исчезала тень солдата!.. Но часовой ходил у квартиры полковника... но страх или презрение к самому себе... но что-то останавливает челове ка, когда он крадется ночью...
   XII
   Ударяли к обедне. Был какой-то праздник в селе. Малопомалу высыпали на улицу солдаты, крестьяне и крестьянки. У иного на шляпе был воткнут за тесьму пучок желтых цветов, у иной в косу была вплетена лента. Многие, идя в церковь, переваливались лениво и не без чувства поглядывали на запертый кабак. Погода была чудная. Это было одно из тех невыразимых мгновений, когда жить значит не вспоминать, действовать или надеяться, а просто дышать, смотреть на небо, на зелень, на цветы... наслаж дение, не купленное ни трудом, ни деньгами!.. Тихо и свет ло текла Красивая Мечь!.. Мелкий дождь сквозь солнечные лучи вспрыснул землю, и радуга, как газовый шарф, опоя сала половину прекрасного неба. Вдали мчалась к церкви коляска в шесть лошадей; из нее высовывалась нарядная шляпка, вылетал белый вуаль, и некоторые говорили: "Это его сиятельство с дочкой!" Показался и полковник. Выходя из квартиры, он обернулся назад и пасмурно сказал кому-то: "Помирите меня с ним". Потом отправился в церковь, но едва сделал несколько шагов, как с ним поровнялся солдат... без кивера, мундир нараспашку, лицо искажено... левая рука его упала с гигантской силой на плечо полковника... Лезвие ятагана блеснуло на солнце и исчезло - Ударяли к обедне, но никто не шел в церковь. Огромная толпа стояла тесно и мертво, с оцепенелыми глазами, с бессмысленным любопытством. Движение боязливое, неслышное было заметно только в тех, которые пришлись позади других, а потому тянулись, чтоб полюбоваться невиданной картиной... Несколько офицеров поддерживало голову бедного полковника, и лекарь, обрызганный кровью, зашивал страшную рану. Несколько солдат рвало и вязало убийцу. Бледное лицо его ожило, оно вздрогнуло жизнию, как вздрагивает труп от гальванической искры: румянец заиграл на щеках, слезы полились градом... на паперти оттирали двух женщин... он смотрел туда, и прискорбные, раз дирающие звуки: "Матушка, матушка!"-неслись на воздух. Еще слова два прибавлял он, да ничего более нельзя было разобрать, потому что он глотал их вместе с слезами. Через несколько дней глухой, прерывистый бой барабана, обтянутого черным сукном, возвестил похороны полковника. Ружья на погребенье, флер на шпагах - этот смиренный вид оружия, данного в руки не для изъявления тихой скорби; наконец это немое, торжественное благоговение к святыне покойника, выражаемое вполне только послушными солдатами и их печальным маршем, - все заставляло тосковать по умершем. Красноречивые военные почести проводили его тело в могилу, почести, на которые мы, живые, смотрим часто с горькой, глубокой, темной завистью. Это смерть с каким-то отголоском из жизни, с каким-то следом на земле...
   . . . . . . . . . . .
   Через сколько-то времени тот же батальон, который шел за гробом полковника, построился на поле для другого дела. Перед фронтом стало пятеро солдат. Между ними был один без ружья, в одежде, не подчиненной уже форме. Отдали честь. Батальонный адъютант прочел бумагу. Раздалась команда: - Стройся в две шеренги, ружья к ноге... Проворно разнесли по рядам свежие прутья. Иные солдаты ловко схватили их и красиво взмахнули ими по воздуху и, подтрунивая над своим товарищем, пробормотали: - А пришлось прогуляться по зеленой улице. Забили в барабаны и - ввели его в эту улицу... Многие офицеры отвернулись... Позади рядов прохаживался лекарь, и вблизи дожидалась тележка...
   . . . . . . . . . . .
   Я не знаю, что сталось с княжною. Она исчезла от меня, как исчезает от нас будущность в потемках неба и завтраш него дня. Исчезла, может быть, в одиночестве печали, а мо жет быть, в ослепительных, неясных переливах блистатель ного света. Знаю только, что некогда на берегу Красивой Мечи лежал гранитный камень, обнесенный железною ре шеткой, куда, бывало, каждый день приходила она плакать и откуда однажды убежала с ужасом, потому что к этому же камню привели два лакея дряхлую, ветхую женщину с печатью страшного разрушения на лице и с цветами на чепчике. Эта полуистлевшая женщина проснулась рано, если бо лезненное оцепенение членов можно назвать сном, вскочила на постели и вскрикнула: - Сегодня рождение Сашеньки! подавайте новое платье, нарядный чепчик, цветов; подайте ятаган... я подарю его Сашеньке!