Итак, зачем все же понадобилось, чтобы 14 декабря 1825 года в Санкт-Петербурге на Сенатскую площадь вышли три тысячи вооруженных мужчин, простояли на площади дотемна, а потом рассеялись под огнем четырех полевых орудий? Для того чтобы сколько-нибудь основательно разобрать этот вроде бы наивный вопрос, зайти придется опять же издалека.
   В результате даже шапочного знакомства с биографией человечества невольно приходишь к убеждению, что ход исторического развития преследует какую-то цель, что он определенным образом устремлен. Это предметно доказывается, например, тем, что, несмотря на капризные отступления, разные сумасбродства, окаянную привязанность к окольным путям – последнее, впрочем, не так уж предосудительно, если иметь в виду нашу пословицу «кто прямо ездит, дома не ночует», – человечество методически движется к вящему совершенству; другое весомое доказательство заключается в том, что люди задумывают одно, а выходит вечно совсем другое, как в случае с Петром I, который, укрепляя самодержавное государство, выпестовал предпосылки будущих потрясений. Видимо, нащупать цель истории можно только сообразуясь с общими законами природы, а в природе все сущее имеет целью самое себя, и, скажем, дерево растет, постепенно воплощаясь в совершенстве заданных форм, вовсе не для того, чтобы расти, давать тень, кормить плодами разную живность, а для того, чтобы воплотиться в совершенстве заданных форм. Следовательно, похоже на то, что конечная цель истории – человек, точнее, абсолютный или истинный человек, то есть единственную задачу оглушительно долгого общественного развития действительно составляет достижение высшего духовного облика для каждого предбудущего человека в отдельности и всего предбудущего человечества вообще. Очертить этот облик, опираясь на возможности современного, оптимального человека, который еще долго будет укладываться в формулу «я царь, я раб, я червь, я бог», даже предвосхитительно невозможно, поскольку не исключено, что он вберет в себя самые неожиданные или покуда несуществующие черты; но и сейчас очевидно: во всяком случае, ничто не заставит одного абсолютного человека пойти на другого абсолютного человека с винтовкой наперевес. Значит, история, с общей точки зрения, это часто даже беспорядочная последовательность событий, которые ни под каким видом не могут не произойти и которые однозначно обусловлены неизбежностью движения к цели природы – абсолютному человеку; причем энергия этой цели настолько значительна, что на путях ее достижения под общий знаменатель целесообразности подводится все, что случайно или закономерно работает и якобы не работает на нее, вплоть до полных наперекорностей, вроде кровопролития 1812 года, так как они неуклонно преобразуются в движения, сообразные с идеей абсолютного человека, вроде движения 14 декабря. Или еще такое, побочное, толкование: история, с другой стороны, есть действительно продолжение биологического развития человека (только не продолжение биологического развития, а продолжение биологического развития), то есть многотрудный процесс освобождения вида от изначальных животных свойств. Значит, история – это еще и скарлатина, корь, рахит человечества, и самостоятельное значение ее заключается единственно в том, что, так сказать, внутренняя цель истории есть самоупразднение через последовательное достижение таких общественных форм, при которых человеку удобнее и проще всего воплотиться в максимуме возможностей существа. Впрочем, история всегда и непосредственно работала на идею абсолютного человека, исподволь воспитывая его посредством институтов вынужденного и временного порядка, вроде науки, политики, искусства, которые недаром представляют собой не только орудия нравственного строительства, но и формы эксплуатации человеческих несовершенств.
   Теперь логично будет предположить, что в соответствии с общей целью и каждый этап исторического марафона, даже каждое мало-мальски значительное событие в судьбах народов мира, прямо или косвенно целесообразны идее абсолютного человека; если они и не приближают нас к цели хотя бы на волосок, то, по крайней мере, созидают возможности для этого приближения, как было, положим, в случае с открытием электромагнитных волн, которые сами по себе, конечно, не имеют никакого отношения к счастью, но рожденное ими приспособление под названием радио, в частности, способно великой музыкой очеловечивать людей, сроду не видавших живьем валторны и контрабаса. Стало быть, на давешний наивный вопрос складывается следующий наивный ответ: 14 декабря 1825 года три тысячи вооруженных мужчин вышли на Сенатскую площадь в СанктПетербурге, простояли тут дотемна, а потом рассеялись под огнем четырех полевых орудии собственно для того, чтобы на волосок придвинуть русскую часть человечества к решению задачи абсолютного человека. Однако этот ответ неизбежно вызывает новый вопрос: дескать, где же тут самомалейшее приближение к конечной цели истории, когда три тысячи вооруженных мужчин, которых привело на Сенатскую площадь нравственное превосходство и политическая строптивость, не только не победили вроде бы закономерно обреченного противника своей цели, но и палец о палец не ударили, чтобы этого противника победить? Первое, что приходит на ум: «не всякое лыко в строку»; второе, что приходит на ум: и уклончивое движение по столбовому пути истории, и просто стояние на этом пути, и даже сопротивление закононаправленному движению в конечном итоге суть работа на его цель, ибо всякое движение есть продукт сотрудничества разнонаправленных сил, очевидное на примере автомобиля: давление газа в цилиндре направлено во все стороны – рабочий ход поршня в одну, вращение вала в другую, колесо вперед, а дорога назад. И последнее, что приходит на ум: возможно, три тысячи вооруженных мужчин не победили даже не потому, что перед ними стояли совсем иные исторические задачи, выходящие далеко за пределы таких поверхностных механических понятий, как «победа» и «поражение», может быть, восстание 14 декабря было бы исторически насущно даже в том случае, если всего-навсего потребовалось убедить какую-то светлую голову: политика такая же специальность, как медицина. Словом, больше всего похоже на правду то, что всеобщее значение событий 1825 года простиралось за рамки непосредственных результатов, скажем, таких как «победа», поскольку идея исторического развития России в девятнадцатом веке, с одной стороны, по-видимому, не предусматривала парламентизации, гражданской войны, Великой крестьянской войны и восстановления самовластья. С другой стороны, эта идея, возможно, не предусматривала своевременной капитализации русской жизни, так как именно всеугнетенная, всебедная, всестраждущая Россия, как никакая другая земля планеты, была приспособлена для исполнения любой специальной духовной миссии, хоть миссии совести человечества, а самые гуманистические побуждения, как известно, являются натощак. То же самое относительно «поражения»: в силу того, что в истории ничего не совершается зря, а восстание 1825 года совершилось, то, значит, это уже не поражение, а победа. Но что же это за сила и откуда берется такая сила, которая все на свете подчиняет неукоснительному движению к своей цели? Ответ на этот чрезвычайно важный вопрос может быть крайне прост: эта всепобедительная сила заключается в человеке. Хотя такой ответ далеко еще не ответ, все перпендикулярные ему соображения неизбежно будут или логически небезупречны, или более-менее религиозны, поскольку каждому ясно следующее: история есть потому, что есть человек, как электричество со всеми его законами существует исключительно в силу того, что на известном уровне природа строится из микрочастиц, которые способны к движению, называемому электричеством. Стало быть, сколько-нибудь достоверно ответить на вопрос, каково происхождение силы, неуклонно ведущей человечество к идее абсолютного человека, значит опять же взглянуть на историю в ракурсе взаимодействия личностей, упростить общественное движение до уровня человека – его воли, побуждения и поступка.
   Для этого придется еще раз вернуться к той минуте, когда генерал Нейдгардт сообщил Николаю Павловичу о том, что восставший Московский полк движется на Сенат и что заводила всего возмущенья какой-то Горсткин.

Часть третья

   Сообщение о начавшемся восстании, полученное в одиннадцатом часу утра, Николая Павловича потрясло, и это кажется странным, малопонятным, поскольку молодой император знал, что оно готовится и предопределено, как астрономические пути. По той причине, что при особо опасных стечениях обстоятельств даже вполне взрослых людей тянет схватиться за родительский подол, Николай Павлович первым делом поделился страшным известием со своей матерью, а та, по женскому обыкновению, полетела делиться со всем дворцом. Первой ей попалась молодая императрица, которая прихорашивалась у себя в будуаре к торжественному молебну.
   – Pas de tiolett, mon enfant, il’y a partout dйsordr et revolution![54]
   Александре Федоровне стало дурно.
   Тем временем Николай Павлович, одетый в измайловский мундир с голубой Андреевской лентой через плечо, уже спускался по лестнице, ведущей на дворцовую гауптвахту, и, не зная хорошенько, что именно сейчас следует предпринять, отдавал пестрой свите неотчетливые и немного панические распоряжения.
   В караул заступала девятая егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, которая только-только построилась во дворе.
   – Здорово, ребята! – крикнул Николай Павлович на зыбкой, несмелой ноте.
   – Здравия желаем, ваше императорское величество! – грянули финляндцы, выдохнув большое облако пара.
   – Присягали?!
   Унтер-офицер, стоявший на правом фланге, сделал каменное лицо и сказал:
   – Так точно, ваше императорское величество, присягали!
   – Хорошо! А теперь, ребята, надо показать верность на самом деле. Московские шалят! Не перенимать у них, а делать свое дело молодцами!
   – Рады стараться, ваше императорское величество! – грянули финляндцы и напустили еще одно облако пара.
   Николай Павлович бодро заломил треуголку с белым петушиным султаном и повел егерей к главным воротам дворца, дабы прежде всего обезопасить собственную резиденцию; по дороге ему встретился раненый полковник Хвощинский, которому было велено немедленно удалиться, чтобы не наводить паники своим видом. Блокировав входы в Зимний дворец, Николай Павлович послал по полкам с приказом явиться на Сенатскую площадь, затем велел на случай бегства подать к заднему крыльцу экипажи, затем командировал гонца в Миллионную за преображенцами, наказав им сосредоточиться у дворца, вообще в первые же минуты продемонстрировал много больше решительности и проворства, чем вожди разгоравшегося восстания. В конце концов Николай Павлович даже решился выйти к народу, столпившемуся примерно в том месте, где семь лет спустя была воздвигнута Александровская колонна; подойдя к толпе, состоявшей из нескольких десятков мещан, Николай Павлович строго глянул на передовых и сказал:
   – Господа!..
   На том он осекся, так как другие слова не шли. Наступила неприятная пауза, и, чтобы как-то выйти из положения, Николай Павлович выхватил у скорняка Ветродуева экземпляр манифеста о восшествии на престол и начал его читать. Дойдя примерно до середины, он углядел уголками глаз подходивших преображенцев и, крепко поцеловав Черниговской губернии Суражского уезда села Клинцова обывателя Луку Чеснокова, ринулся им навстречу. С Сенатской площади уже долетало «ура» московцев и нестройные выстрелы, похожие на скупые аплодисменты.
   Появился генерал-губернатор Милорадович при полном параде, то есть при ленте, шарфе с кистями и орденах; от губернатора тонко потягивало спиртным, поскольку, несмотря на смятение в подведомственной столице, он не смог отказать себе в удовольствии забежать к молоденькой балерине Екатерине Телешовой на кулебяку.
   – Селя ва маль, сир! – сказал Милорадович, прикладывая два пальца к заломленной треуголке. – Иль з антур ле монюман. Же вэ ле парле. Вотр мажесте, а тут азар пермете муа д’эксприме ма волонте дерниер[55]: ежели я умру, завещаю волю всем моим крепостным!
   Николаю Павловичу не понравился этот неуместный либерализм, равно как и тонкий запах спиртного, и в ответ он немного нахмурил брови. Милорадович принял эту мимику за «добро» и пошел навстречу смерти, криво, но прочно ставя ботфорты, из-под которых вылетали грязные комья снега, смахивающие на пену, какая образуется у стоков после дождя.
   Некоторое время спустя Николай Павлович отважился посетить Сенатскую площадь, так как и положение обязывало его быть, что называется, в гуще событий, и донесения о происходящем на площади отличались сбивчивостью, разноречивостью и акцентом на мелочах. Выдвинув вперед фузилерные роты преображенцев, молодой император вскочил в седло и шагом тронулся в сторону Адмиралтейского бульвара, то и дело придерживая коня. С легкой руки генерал-губернатора Милорадовича на него вдруг напало предчувствие смерти, и он подвигался навстречу Сенатской площади крайне медленно, неохотно, как говорится, через душу, и оттого несколько раз останавливал преображенцев на пятиминутном пути то затем, чтобы приказать зарядить ружья боевыми патронами, то затем, чтобы пожаловать полку александровский вензель на эполеты, то затем, чтобы обратиться к народу с речью; речь Николаю Павловичу, впрочем, не удалась, поскольку не успел он сказать и двух слов, как кто-то крикнул ему из толпы, вознеся над головой, как знамя, матерые кулаки:
   – Поди сюда, самозванец, немецкая морда, мы тебе покажем, как замахиваться на чужое!
   Когда император появился на углу Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, он застал еще довольно отчетливую картину: посреди площади, левым флангом примыкая к заиндевевшему памятнику Петру I, который бледнел вдалеке как конное привидение, стояла красно-зеленая стена московцев, тут и там волновались толпы заинтригованных горожан, дававших серое с черным, справа шинельно темнела императорская пехота; несмотря на относительное безветрие, совсем низко над площадью резво бежали сизые облака; было зябко, немного сыро, и воздух стоял такой ясно-прозрачный, что глаза смотрели пронзительно, как насквозь. Но часа полтора спустя, когда на площади прогоркло запахло пороховым дымом, когда подвалило народа, перемешавшегося с войсками, неизвестно зачем явился чуть ли не весь дипломатический корпус, когда конногвардейцы встали напротив московцев со стороны Адмиралтейства, в том месте, где теперь разбита детская площадка, и Петровской набережной, кавалергарды у дома князя Лобанова, семеновцы построились возле манежа, павловцы заняли Галерную улицу, а финляндцы под командой генерала Головина, который все потерянно вопрошал: «Да что же это такое происходит?! Да какого мы ожидаем неприятеля?!» – блокировали Исаакиевский мост, и, таким образом, полностью завершилось окружение одиноких московцев, картина переменилась в сторону усложнения: площадь и окрестности наполнились всеми мыслимыми цветами, колонны войск путались и толкались, отовсюду слышались команды, отдаваемые надрывными голосами, снежки, летевшие из толпы, глухо стукались о кирасы, то и дело раздавались выстрелы, улюлюканье и «ура»; между тем дело шло к сумеркам, и заметно похолодало.
   Около трех часов пополудни, после того, как на Сенатской площади и в округе сосредоточилось более чем достаточное количество войск, Николай Павлович перекрестился на петропавловский шпиль и приказал конногвардейцам атаковать.
   – За Бога и царя марш-марш! – закричал генерал Алексей Орлов, которого много лет спустя постигло мудреное психическое заболевание: генерал вообразил себя какой-то домашней скотиной и до конца своих дней передвигался на четвереньках.
   Конногвардейцы, как бы мы сейчас выразились, без огонька тронулись в атаку, но по той причине, что московцы встретили их прицельной пальбой, оттого, что палаши были не отпущены и, следовательно, бесполезны, а лошади по недосмотру не подкованы на шипы, скоро смешались и повернули назад.
   После первой неудачной атаки Алексей Орлов подъехал к Николаю Павловичу и приложил пальцы к каске.
   – В чем дело, генерал? – спросил его император.
   – Отбиты, государь!
   – Вижу, что отбиты; я спрашиваю, почему?
   – Лошади подкованы не по-зимнему.
   – Ну конечно! – с досадой сказал Николай Павлович. – На охоту ехать – собак кормить!
   Так как толку от кавалерии не предвиделось, император послал за орудиями начальника гвардейской артиллерии генерала Ивана Онуфриевича Сухозанета. Генерал прихватил первую попавшуюся легкую батарею и галопом повел ее через Литейную, Цепной мост, мимо дома Апраксиной, Павловских казарм и так далее. Неподалеку от Мраморного переулка батарея столкнулась с лейб-гренадерами, которые куда-то бежали за поручиком Николаем Пановым, и, перепугавшись, генерал подал команду остановиться. Батарея встала, артиллеристы начали оправляться, но лейб-гренадеры, не обращая на них внимания, бежали своей дорогой, и Сухозанет быстро пришел в себя: он указал рукой на Панова и закричал:
   – Страмитесь, ребята, идете за этой рожей!
   Команда Панова пропустила эти слова, как говорится, мимо ушей, и только один из лейб-гренадеров, немного призадержавшись, ответил Сухозанету таким кровожадным взглядом, что генеральская лошадь дернулась и попятилась в сторону Мраморного переулка.
   Когда батарея подошла на Сенатскую площадь, орудия были сняты с передков и повернуты против восставших – одно у конногвардейского манежа, а три перед Преображенским полком, наискосок от дома князя Лобанова, – то оказалось, что нет боевых зарядов. Пришлось послать за ними в артиллерийскую лабораторию поручика Философова; Философов прискакал туда минут через пять, однако начальник лаборатории полковник Челяев наотрез отказался выдать ему боевые заряды без письменного приказа, и только после того, как поручик пригрозил взломать двери склада, ему был выдан боекомплект. Но тут оказалось, что его не на чем довезти. В конце концов Философов вынужден был частным образом подрядить три извозчика, и в результате почти часовой мороки заряды прибыли в батарею, когда силы восставших уже учетверились за счет лейб-гренадерского полка и гвардейского флотского экипажа.
   Командир батареи штабс-капитан Бакунин приказал зарядить пушки картечью и вопросительно посмотрел на императора, который монументально сидел в седле поблизости от второго батальона преображенцев.
   – Пальба орудиями по порядку, – тихо, задумчиво скомандовал Николай Павлович. – С правого фланга… первая: пали!
   Фейерверкер, стоявший у первого орудия, побледнел, но не шелохнулся…
   До той минуты, когда на Сенатской площади загрохотали орудия и картечь, поднявшая фонтанчики снежной пыли, рикошетом застучала в стены Сената, по нашу сторону баррикад события развивались следующим порядком: московцы пришли и встали; Рылеев некоторое время маячил возле каре, а потом исчез и уже больше не появлялся; Александр Бестужев в отлично вычищенном мундире и в кивере, надвинутом на глаза, демонстративно точил свою саблю о постамент «медного всадника»; московцы из третьей роты, стоявшие в оцеплении, побили прикладами полковника Бибикова; в начале одиннадцатого часа, когда возле каре собралась уже порядочная толпа, на площадь завернул артиллерийский офицер граф Граббе-Горский, основательно подвыпивший по случаю присяги, и отчасти из-за артиллерийской удали, отчасти под воздействием винных паров начал отдавать московцам невразумительные команды, вследствие чего он был потом сослан в каторжные работы, а утром четырнадцатого числа под прозванием «какого-то Горсткина» прослыл главным зачинщиком мятежа; унтер-офицер Александр Луцкий в ответ на вопрос генерал-губернатора Милорадовича: «А ты, мальчишка, что тут делаешь?» – назвал его «изменником», был за это приговорен к двенадцати годам каторги, единственный из всех декабристов пошел в Сибирь с уголовниками, этапом, дважды бежал, попал на Нерчинские рудники, где его нещадно били кнутом и приковали цепями к тачке, но благополучно дожил до 1882 года, продержавшись много дольше своих мучителей, нарожал детей и дождался внуков, один из которых, именно Алексей, примкнул к большевикам и вместе с Лазо был сожжен белобандитами в паровозной топке; Якубович, который потом в Сибири открыл мыловаренный завод, бродил поперек площади от восставших к благонамеренным и выдавал себя за своего по обе стороны баррикад; коллежский секретарь Михаил Глебов, возвращавшийся из присутствия, пожалел продрогших московцев и пожертвовал им десять рублей на водку, за что впоследствии тоже дорого поплатился; за полдень Петр Каховский, явившийся на площадь в лиловом сюртуке и цилиндре, усеченном под цветочный горшок, застрелил из пистолета генерал-губернатора Милорадовича, который усердно убеждал солдат сдаться. По одним сведениям, Милорадович сказал перед смертью пошлость, а именно: «Смерть – неприятная необходимость», а по другим: «Страм какой, от родной руки помирать», то есть какие-то притягательные слова; тем временем диктатор князь Трубецкой, который около полудня выглядывал на площадь из-за угла конногвардейского манежа, возбужденный и потерянный, ездил из дома в дом, везде производя такое странное впечатление, что графиня Салтыкова сказала о нем: «А князь-то, кажется, с винтиком»; актер Борецкий, по амплуа «благородный отец», запустил поленом в рейткнехта Лондыря и высадил ему глаз. Около двух часов к восставшим присоединился Лев Сергеевич Пушкин, беспутный брат великого Александра, примерил палаш, отбитый у полицейского, и ушел; между ефрейтором третьей роты Любимовым и Михаилом Бестужевым произошел следующий разговор:
   – Что, Любимов, – сказал Бестужев, – мечтаешь о своей молодой жене?
   – До жены ли теперь, ваше благородие! Я вот все развожу умом, для чего мы стоим на одном месте? Поглядите: солнце на закате, ноги застыли от стоянки, руки окоченели, а мы все ни «тпру», ни «ну».
   – Как ты, Любимов, не понимаешь: прежде сил надобно накопить!
   – Нет, ваше благородие, проку тут не предвидится. Вот и связывайся после этого с господами!
   У толпы выискался собственный предводитель, по справкам, Василий Давидович Патрикеев, крепостной человек князя Гагарина, который провозгласил себя законным сыном императора Павла I и, влезши на груду камней, сваленных неподалеку от Исаакиевского моста, начал призывать к истреблению белой кости; митрополита Серафима, тщедушного старичка, посланного уговорить московцев не проливать братской крови, прогнали со словами:
   – Полно, батюшка, чепуху-то молоть, не прежняя пора нас дурачить в угоду барам!
   Прапорщик Дашкевич, юноша с лицом восточной красавицы, отбил у мастеровых секретаря прусского представительства, когда того уже было начали раздевать, и впоследствии через него как раз и вышел на красавицу Лолиту Монтес – вот уж действительно, кому война, а кому мать родна; ближе к сумеркам на Сенатскую площадь под громовое «ура» московцев пришла третья фузилерная рота лейб-гренадеров, ведомая поручиком Александром Сутгофом, который после возвращения из Сибири заведовал в Москве фехтовальной школой, то есть кончил тем, с чего начинал Спартак, – а за ними основные силы лейб-гренадеров, гвардейские моряки, и вот уже около трех тысяч вооруженных мужчин образовали два огромных, темных, слегка шевелящихся прямоугольника, время от времени вспыхивавших оранжевыми искрами выстрелов, похожих на электрические разряды; Вильгельм Кюхельбекер со стеклышком в глазу – в ту пору была мода на близорукость – говорил мичману Александру Беляеву, который после амнистии пятьдесят шестого года стал агентом пароходного общества «Кавказ и Меркурий»:
   – Мне ужасно не нравятся русские грамматические термины. Ну почему именно «существительное», «прилагательное», «местоимение»? Про «падеж» я уже не говорю. Что тут падает? Есть ли тут какая-нибудь хоть слабая идея о падении чего бы то ни было?..