– Ну вы, товарищи, совсем распоясались! – сказал он. – На носу конференция в Карловых Варах, а у вас конь не валялся!.. – И в этом роде он канючил приблизительно полчаса.

Я вздохнул, взял в руки перо и стал продолжать письмо.

«И даже если отложиться от дидактической стороны дела, все равно нам ясно, что чтение для русского человека – это как дыхание, будь он трижды казнокрад, потому что у него такой характер занятости и организация естества. Он по натуре человек камерный, вот как музыка камерной бывает, и в интимном общении с книгой он находит нечто необходимо сакральное, таинственное, как в гадании на бобах. И вот интересно, дорогая Анна Федоровна, что останется, отними у него книгу? наверное, останется тоска, благонамеренность, Арканзас.

Следовательно, позади революция, всемирный потоп, который мы просмотрели, а впереди какая-то новая культурная эпоха (в том смысле, что ножной грибок – это тоже культура), отрицающая пять тысячелетий исторического пути. А что, в самом деле: может быть, древнеегипетский пантеон, «Сказание о Гиль-гамеше», римское право, Рабле, энциклопедисты... ну и так далее, вплоть до теории относительности – это все ошибка, излишества, ложный путь? Может быть, человечество крепко просчиталось, изначально оперевшись на идеальное, от века ориентируясь, как на Полярную звезду, на иерархию духовных ценностей, тысячелетиями синтезируя культурное вещество? Может быть, в качестве ориентира следовало выбрать что-нибудь попроще, например, аксиому «товар-деньги-товар», потому что уж больно хрупким оказалось на поверку это самое культурное вещество. У нас стоит начаться большой войне, разразиться природной катастрофе, просто всем полицейским одновременно выехать на пикник, как человеческое поголовье сразу звереет до такой степени, что идеалисту лучше всего сидеть в потемках и запершись.

И даже не нужно никаких экстраординарных происшествий, чтобы в стране вдруг рухнула культура и наступила эпоха придурковатых материалистов, которые не читают ничего, кроме расписания поездов. То есть задолго до того, как Солнце поглотит Землю, оказались напрасными шеститомная «История Азии» и Шекспир.[3]

Словом, кончилась наша Россия, во какая, Анна Федоровна, ерунда!»

[4] Вот и вы пишете в начале 1852 года: «Увы, мы, наверное, не дождемся весны, уже 7/19 апреля, а у нас еще великолепный санный путь. Лучше вообще не жить, чем жить в этом краю!» Я так остро вопрос не ставлю, но должен сознаться, что с удовольствием плюнул бы в харю тому предводителю древнего славянства, который завел наших предков в эту ледяную пустыню и бросил прозябать от холода и тоски. Ну почему французы нежатся в тепле, немцы обосновались на благословенных берегах Рейна, а не в Гренландии, болгары, в прошлом наши непосредственные соседи, осели у Черного моря, итальянцы и греки вообще пригрелись у Христа за пазухой, а мы облюбовали нашу Антарктиду? Ответа нет...

Но вот какое дело: может быть, по-своему плодотворны, даже некоторым образом возвышенно чреваты эти самые снега, стужа, гололедица, ОРЗ. Не нахожу никакой загадки в том, что круглый бедняк, обретающийся под синим небом, допустим, Сицилии, поет канцоне и танцует веселую тарантеллу, хотя бы он обедал не каждый день. Но это даже не загадка, а тайна, когда круглый бедняк, обретающийся под сырым чухонским небом, задавленный сугробами, век сидящий на тюре с луком, поет величественные песни, впрочем, полные безысходности, как окончательный приговор. Да еще в его балладах несколько больше ума и вкуса, чем в тарантелле, но это – особая статья.

Так, надо полагать, что вся художественная культура России есть противостояние, естественный контрапункт угрюмой нашей природе, если не враждебной, то, по крайней мере, не расположенной к человеку в любой из его ипостасей, именно физической, этической, метафизической – и вообще. Удивительно только то, что русак противостоит среднегодовой температуре 4°С не весело, а умственно и печально, норовя докопаться до первопричин, в которых ничего веселого не бывает, изобличить сам источник боли и, таким образом, приравнять знание к панацее от всех проблем. Во всяком случае, у нас никак не могли нарисовать «Завтрак на траве», написать о трех жизнерадостных джентльменах, путешествующих по Темзе, сочинить «Гимн радости», даром что Бетховен был горький пьяница и глухарь. И даже единственная на Руси беспечная книга «Вечера на хуторе близ Диканьки» – произведение незрелого таланта и недостаточного ума. Когда Гоголь по-настоящему вошел в силу, все сразу стало на свои места, явились помешавшиеся чиновники, симпатичные проходимцы, пожилые супруги, осатаневшие от скуки, дебильные землевладельцы, захолустные дворянчики, которые насмерть ссорятся из-за сломанного ружья.

Следовательно, это даже слава богу, что нелегкая занесла наше племя на Среднерусскую возвышенность, ибо через то мы сосредоточенны и мудры. Правда, нашему мужику приходилось по восемнадцать часов в сутки ковырять сиротскую почву в надежде обеспечить себя хлебом хотя бы до Рождества, зимой никак протопиться он не мог, и свет в окошке у него мерк сразу после обеда – уж какая тут тарантелла, тут в пору волком взвыть, глядя в синеющие стеклышки и подперев голову кулаком. Правда, под влиянием внешних обстоятельств характер у него сложился чересчур многогранный, то есть он вороват, доносчик, недоброжелатель, лишний раз пальцем не пошевелит, чтобы зашибить копейку, а с другой стороны, – сострадателен, добр, открыт, оголтело изобретателен, нестяжатель, идеалист. Тем не менее песни у него все одинаковые – заунывные и великолепные, как акафисты, возносимые к небу, которые, как правило, провоцируют непрошеную слезу. Слушаешь и млеешь, поражаясь чему-то заразительно дикому, то есть первобытному, изначальному, доносящемуся из тех допотопных времен, когда людей было так мало, что они общались с Господом напрямки. С пяток-другой задорных канцоне российской фабрикации не в счет, их сочинили сидельцы москательных лавок, предки нынешних нефтяных магнатов, напомаженные, в галстуках бантом и с предлинным ногтем на мизинце в честь какой-нибудь Варвары Саввишны из Собакиной слободы.

Дальше – пуще, именно самые прекрасные русские песни появились у нас как раз в предельно трагическую эпоху, которая будет почище Смутного времени, – это когда власть над нашей страной взяли прекраснодушные людоеды, они же большевики.[5] Сей феномен постичь нельзя. Разве что так: поскольку Россия есть контрапункт природе, тут, как нигде, эффективно работает принцип «чем хуже, тем лучше», то есть у нас чем свирепее цензура, тем утонченней литература, чем страшнее власть, тем прекрасней песни, чем безнадежнее перспектива, тем шире пьется и веселей.

Неудивительно, что как только русская жизнь вошла в общеевропейскую колею, как только нестяжательство стало диагнозом, а романтизм уделом городских сумасшедших и сумасшедших как таковых, так сразу культура, как в песок, ушла в дикие песни, рассчитанные на слабоумное потомство сидельцев москательных лавок, которое уже не отличает стамески от кочерги. Причем дикие они не в смысле изначальности, а в том смысле, что противно-монотонные, как у папуасов, и приторно-глупые, как отроческие стихи. Стало быть, налицо еще один признак распада времени и гибели культуры, коли дикие песни нашей родины теперь заменяют все.

Спрашивается: как они жить-то собираются один на один с нашей Антарктидой и вытекающими последствиями, не имея нужды в книге, с которой можно забыться, как с любимой или ящиком шампанского, не будучи прозелитом отвлеченной мысли, которая, как правило, радует и бодрит, не чувствуя потребности в музыке, которая вгоняет в прекрасный сон? Ведь действительность – хаос, искусство – космос, то есть жизнь сама по себе бесформенна, неорганизованна и представляла бы собой что-то вроде Броуновского движения, кабы не искусство, которое, как электрический ток, придает ей направление и черты. Поэтому книга – больше действительность, чем действительность, и жизнь, чем жизнь.

Другое дело, что раствориться в пейзаже, упиться книгой, погрузиться в музыку – эта привилегия принадлежит утонченному меньшинству. Но вообще на свете много несправедливостей и несообразностей, например, в природе нет музыки, а у человека есть. Другое дело, что угасание культуры затеялось не вчера, вот и Вы, дорогая Анна Федоровна, пишете, вспоминая о концерте классической музыки в Зимнем дворце, на котором из всей августейшей фамилии присутствовал один великий князь Константин Николаевич: «Скоро в России не останется никого, кто бы умел слушать Бетховена и Вебера» – ну, не то чтобы скоро, а лет так через двести после Вашего ухода точно не останется никого. Что же это будет за жизнь, интересно знать?..»

В прихожей заверещал телефон, и я так испугался, что даже выронил перо, поскольку мне уже сто лет никто не звонит, включая непосредственную родню. Как я и думал, ошиблись номером – спрашивали аптеку; так как моим нечаянным собеседником, по всем приметам, оказался человек старой закалки, мне удалось его немного разговорить. Потолковали об озоновых дырах, землетрясении на Суматре, вздорожании хлебобулочных изделий, закате культуры и падении языка.

После я вернулся на кухню и сел за стол. Я долго смотрел в запотевшее, голубеющее окошко и думал о том, что человечество, по-видимому, исписалось, во всяком случае, музыканты торжественно утверждают, будто бы композиторская музыка, наконец-то, кончилась и началась исполнительская, которая не кончится никогда. Затем мне отчего-то живо припомнилась сценка из моего далекого детства: то же самое вечереет, за двумя нашими окошками, забранными тюлем, смеркается, и уже сияет над столом оранжевый абажур; на столе – початые бутылки «красного» и «белого», то есть вина и водки, винегрет, очищенная селедка, остатки холодца, вареная картошка, литая чугунная пепельница, набитая окурками папирос; за столом тесно сидят взрослые, они же «большие» – женщины в крепдешиновых платьях и с одинаковыми брошками, мужчины по преимуществу в растегнутых кителях. Сидят они, сидят, и вдруг гвардейский капитан с желтой нашивкой за контузию подопрет щеку ладонью, остекленеет глазами и заведет:



По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах... —

и вся компания громоподобно подхватит припев, так что даже дрогнет и закачается абажур.

Это был год, вероятно, 50-й, много если 53-й, поскольку о Сталине говорили еще с восторгом, и не лукавя, а от души. Кроме того, говорили о подписке на Большую медицинскую энциклопедию, о певце Лещенко, прозябавшем в Бухаресте, хотя его к тому времени, кажется, уже не было в живых, о майоре Звонареве, который выиграл по облигации государственного займа автомобиль, о какой-то Зиночке, брошенной замкомполка по тылу, о Лермонтове, в том смысле, что некогда русская армия выдвигала выдающиеся таланты, о примадонне Борисенко и женских качествах вообще. Между разговорами то и дело затевались танцы, причем кавалеры неизменно упирались в спину дамам большим пальцем правой руки, потом опять шли разговоры, потом затягивали еще что-нибудь из диких песен нашей родины и так до тех пор, пока мужчины по простоте душевной не начнут потягиваться и зевать.

Сейчас таких застолий на Руси уже не бывает, и публика бродит от блюда к блюду с тарелкой в руках, все самодовольные, азартные, озлобленные, даже хохолками на затылке как бы предупреждающие: смотрите, акционеры всей планеты, и трепещите, несчастные, – мы идем!

Я всегда думал, что мир должен вздрогнуть, когда русский человек встанет из-за стола.

[6] пива и адаптированного кино.[7] На Западе этот человеческий тип возвысился лет сто пятьдесят тому назад, после того, как отвоевалась Парижская коммуна, и вследствие падения русскости стало ясно, что он-то и есть человек будущего, которому принадлежит остаток исторического пути. Ну сколько можно, действительно, без толку ратоборствовать и стремиться, донкихотствовать и чаять приближения «золотого века», когда вот оно, счастье: мошна, семья, физическое здоровье – то есть «золотой век» во всей его удручающей простоте.

Коли так, нужно ждать второго пришествия, но не в смысле конца света, а как бы промежуточного, нацеленного на приведение новых возможностей человека в соответствие с извечной сущностью Божества. Ведь это уж так повелось, что стоит роду людскому так или иначе переродиться, как Создатель нам посылает весть: дескать, «не убий» – это уже пройденный этап, теперь давайте любить врагов ваших и благословлять проклинающих вас; или что-нибудь насчет благотворности адаптированного кино.

Но во всяком случае, Сервантес, Спиноза, Лейбниц, Достоевский – это все было лишнее, избыточное, не по Сеньке шапка и пятое колесо. Когда еще существовали русские, судьба человечества оставалась гадательной, но в том все и дело, что русских-то больше нет».

Письмо 5-е

О ГОСУДАРСТВЕННОМ ЭГОИЗМЕ

Можно сказать, получил от Анны Федоровны цидулку, содержащую, в частности, такое соображение...

«Молодость верит в идеал, она ищет его и старается найти в том мире, который ее окружает, и эта вера в идеал помогает ей видеть хорошие и благородные черты в людях и событиях. По мере того, как жизненные разочарования накладывают свою печать на душу, она утрачивает ту отзывчивость, которая служила ей ключом...» – ну и так далее в том смысле, что прежде люди, как правило, начинали романтически, но все равно рутина брала свое.

А у нас – наоборот: юношество только и думает, как бы им устроиться так, чтобы наинтриговать побольше средств к существованию при минимальных затратах биологической энергии, и только у смертной черты их, может быть, осенит, что дело-то не в том, а в чем-то совсем другом. В чем именно оно заключается – разговор особый, и даже не так остро стоит этот вопрос, как остро печалит отсутствие в воздухе того благородного беспокойства, которое неизбежно возбуждает вопросы такого рода. Да и откуда ему взяться, благородному беспокойству, если сумма возвышенных свойств сообщается каждому новому поколению не столько через генетический код отца, сколько через ту самую зачарованность книгой, к которой народ вдруг чудесным образом охладел? Неоткуда ему взяться, потому что старики рассказывают: де, малыши, реквизированные государством у подрасстрельных князей да академиков, кусались до крови и лупили друг друга по головам.

Это, конечно, субъективный идеализм. Вот если бы сумма возвышенных свойств передавалась из поколения в поколение по преимуществу через генетический код отца, тогда причинно-следственная связь была бы ощутительна, как струна: проклятый XX век повыбил у нас все порядочное, по-настоящему образованное, безукоризненно воспитанное, породистое и благородное, некогда составлявшее корень нации, соль земли; в результате господствующим элементом оказался Сидоров, не знающий своих прадедов по именам и, стало быть, не владеющий потомственной культурой, который при случае полезет в прорубь спасать тонущего ребенка, но при случае и зарежет за кошелек.