Вячеслав Пьецух
В предчувствии октября
Повесть

Тайное общество «Три нуля»

   Тайными общества бывают и в том смысле, что они складываются и существуют потихоньку от властей предержащих и огласка для них — нож острый, и еще в том смысле, что эти общества не подозревают, что они тайные, а, напротив, каждый из его членов подозревает, будто бы он сам по себе, будто бы с прочими членами его связывают только кое-какие мелкие интересы, как-то: расположение к выпивке и сочинский преферанс.
   Вероятно, последним из тайных обществ следует считать то, которое сложилось в самом конце ХХ столетия неподалеку от Москвы, а именно в семи километрах к западу от кольцевой автодороги, на землях, некогда принадлежавших колхозу «Луч». Пару лет спустя после того, как колхоз распался и нажитое тремя поколениями земледельцев имущество мало-помалу разворовали, на месте бывшей центральной усадьбы Братеево очень быстро вырос огромный дом. Построили его ушлые люди из Общества ограниченной ответственности «Агростиль». Эти люди оказались еще и большие выдумщики, поскольку новый дом, так и окрещенный владельцами по названию фирмы — «ООО Агростиль», выдался, пожалуй, единственным в своем роде: в горизонтальном разрезе он давал форму луны на ущербе, к подъезду был приделан пандус и крыльцо в псевдорусском вкусе, но главное, каждый этаж агростилевцы отвели под одну квартиру, в которой были шесть больших комнат, два санузла, кухня, при кухне помещение для прислуги, большая прихожая и чулан.
   Окрестности нового дома также имели несколько причудливый характер: вокруг простирались давно не сеянные поля, тощие березовые рощицы белели там и сям, торчала заброшенная зерносушилка, в которой мерещилось что-то древнеегипетское, и стояла метрах в трехстах напротив большая зеленая пушка на бетонном постаменте в память разгрома германского вермахта под Москвой.
   То ли дом производил притягательное впечатление, то ли окрестности располагали, то ли еще что, однако же и года не прошло, как все квартиры в доме раскупили желающие из богатеньких, именно такие же ловкачи, как и агростилевцы, только на свой салтык. Были среди покупателей владельцы небольших туристических фирм, то и дело прогоравших, разного рода посредники, обиравшие производителя, оптовики из бывших комсомольских работников, издатели из уголовников и даже один кандидат философских наук; этот кандидат нажил огромные деньги на губернаторских выборах в одной из наших западных областей; он сочинял своему патрону такие тонко-психологические речи, что тот победил на выборах с отрывом в двадцать две тысячи голосов, даром что был пьяница и долдон; философ на радостях купил подержанный «Бентли», так как был англоманом и вечно зачитывался «Новой Атлантидой» Френсиса Бэкона, дачный домик в Загорянке и шестикомнатную квартиру у ловкачей из общества «Агростиль».
   Звали философа Виктор Павлович Петушков; жил он в квартире на втором этаже вместе с женой, старушкой матерью, которая едва передвигалась и до конца жизни так и не освоила всего жилого пространства, и сенбернаром по кличке Наполеон. Над ними поселился одинокий Марк Штемпель, содержатель сети притонов в Юго-Восточном округе, хотя на вид это был не только положительный, но даже привлекательный человек, и жена Петушкова называла его — «шармер» [1].
   Квартиру на четвертом этаже занимал бывший актер театра имени Мейерхольда, сравнительно молодой человек Сева Адиноков, державший две химчистки и продовольственный магазин; он, впрочем, отчасти сохранял верность прежней своей профессии и под Новый год чудесно представлял Деда Мороза на потеху взрослым и малышне. По чистой случайности над ним поселился еще один любитель представлять Деда Мороза, некто Воронков, человек темных занятий, однако же весьма состоятельный. Далее на трех этажах подряд жили люди не примечательные ничем, разве что у кого-то была в любовницах знаменитая певичка, которую охрана ела глазами, как говорят военные, кто-то дважды на дню выводил выгуливать целую стаю болонок, другие, видимо, скрывались, и даже охранники не знали их в лицо, у кого-то было немыслимое отчество — Телефоныч, из чего следовало, что прародители сдуру дали отцу его немыслимое имечко — Телефон. На девятом этаже жил профессиональный убийца Пружинский, тихий субъект лет тридцати пяти, всегда носивший темные очки и мягкую шляпу из настоящего фетра с петушиным перышком на боку. Этажом выше обосновался чиновник из президентской администрации Модест Иванович Иванов, который отличался таким демократизмом и вообще приятными манерами, что уборщицы его любили, как никого. Следующий этаж занимал депутат Государственной Думы Шмоткин, человек скрытный, с большой бородавкой над левой ноздрей, — о нем ничего не скажешь, кроме того, что он не выговаривал букву «рцы». На двенадцатом этаже поселилась одинокая молодая женщина Марина Шкуро, в прошлом поэтесса и не то чтобы из неудавшихся, а как-то затерявшаяся в ту эпоху, когда стихами увлекалось всё культурное меньшинство; в последнее время она занималась рекламой на телевидении, пережила два покушения и по временам интересничала, в одной руке держа сумочку из кожи анаконды, в которой лежал дамский пистолет с инкрустированной рукояткой, а другой опираясь на сандаловый посошок. На тринадцатом этаже жила вдова одного знаменитого государственного деятеля, имя которого не следует упоминать всуе; впрочем, вдова носила девичью фамилию — Новомосковская (или это был ее псевдоним). На четырнадцатом этаже агростилевцы устроили салон с продажей прохладительных напитков, сплошь застекленный по всему периметру, пятнадцатый этаж был техническим, на крыше разбили теннисный корт и поставили столы из красного дерева для любителей домино.
   Эту пеструю публику, волею случая разместившуюся под одной крышей, разнило весьма многое: например, философ Петушков так и ходил в обтрепанном твидовом пиджачке чуть ли не с чужого плеча, тогда как Модест Иванов щеголял в прекрасных английских костюмах от Маркса и Спенсера. Например, Марина Шкуро ездила на «Мерседесе» представительского класса, тогда как главным образом троллейбусом пользовалась государственная вдова. Тем не менее всех жильцов дома «ООО Агростиль» объединяло целых два принципиальных обстоятельства, в которых они вряд ли отдавали себе отчет. Во-первых, все эти люди претерпели одну и ту же обратную метаморфозу, отчасти даже противоестественную, вот как если бы не червячок превратился в бабочку, а бабочка в червячка. То есть все они начинали жизнь глупо, отъявленными романтиками, и даже Марк Штемпель по молодости ездил собирать монастырский фольклор на Соловецкие острова. В сущности, по-другому и не могло быть в условиях государственного романтизма как источника всего общественного устройства, но потом привычный ход жизни смешался, социальная поэтика поувяла, инстинкты проклюнулись, и вдруг в людях известной закваски случился переворот. Переворот этот заключался в том, что ничего стало не стыдно — ни голого меркантилизма, ни жестокости, ни тяги к подлым [2] удовольствиям, не говоря уже о том, что стало не стыдно не знать простых истин и не читать.
   Во-вторых, жильцов дома «ООО Агростиль» объединяла еще и такая злокачественная черта, впрочем, общерусская, распространенная в нашем отечестве наравне с пьянством и склонностью к воровству: все они были чем-нибудь да недовольны, у всех было что-нибудь да не так.
   Вот из этих-то людей в самом конце прошлого столетия в семи километрах к юго-западу от границ Москвы и сложилось тайное общество «Три нуля». Название это, собственно, относилось к пятнадцатиэтажному жилому дому, построенному на бывших угодьях бывшего колхоза «Луч», и придумали его братеевские мужики, исходя из невразумительного буквосочетания «ООО» при более или менее понятном существительном «Агростиль».
 

В предчувствии октября

   В тот год осень выдалась необыкновенная, какие очень редко повторяются в нашей климатической зоне, вообще мало расположенной к человеку и ограниченно годящейся для житья. Еще в конце августа стояла изнурительная жара, вокруг столицы горели торфяники и в воздухе висел чад, как вдруг установилась чудесная погода: грянули дожди, и вслед за ними настало ровное, какое-то благонадежное тепло градусов в семнадцать-восемнадцать, небо очистилось совершенно, птицы заголосили по-летнему, и под Москвой вдругорядь зацвели яблоневые сады. Покуда ничто не намекало на грядущее замирание природы, разве что береза местами подернулась янтарем, но в прелых запахах, в усталых тонах зеленого и голубого, в жидкой тени от кустов и заборов, по как-то вдруг похолодавшей воде уже почувствовалось приближение октября.
   В один из этих дней, примерно за неделю до грозных событий, речь о которых впереди, на дворе у бывшего главного зоотехника колхоза «Луч», пятидесятилетнего Якова Ивановича Чугункова, под старой яблоней, едва зацветшей, но вдруг притихшей, точно она прикидывала, цвести ей дальше или же погодить, собралась небольшая компания мужиков. Именно под яблоней засели: сам Яков Иванович, потом бывший директор давно закрытой здешней школы Антон Антонович Циммер из поволжских немцев и Вася Самохвалов, некогда глава полеводческого звена. Мужики пили бражку, черпая ее кружками из сорокалитровой молочной фляги, закусывали солеными огурцами нового урожая и вели наш обыкновенный, неутешительный разговор.
   — Это что же делается, товарищи! — сокрушался Чугунков, постукивая по столешнице пустой алюминиевой кружкой, издававшей тупой, неприятный звук. Целиком пошла Россия коту под хвост!
   — В смысле? — справился Вася Самохвалов и тут же захрустел ядрененьким огурцом.
   — В том смысле, что с ума посходил народ. Раньше мы, бывало, стремились, повышали урожайность зерновых, интересовались международным положением — а теперь?! Теперь я кругом наблюдаю одну жизненную задачу: как бы хапнуть и убежать!
   — Это верно, — подтвердил Антон Антонович и несколько раз кивнул самому себе. — В наше время народ имел более-менее возвышенные интересы и к материальным благам относился, если можно так выразиться, свысока. А потом пошло и в конце концов до того дошло, что в нашей школе осталось два человека: один педагог, то есть я, и один учащийся, то есть двоечник Уголков. Что он был двоечник — это ладно, Чехов тоже был двоечник, но я в этом Уголкове уже заметил ту червоточинку, которая стала как бы знамением перемен. Я его раз спрашиваю на уроке: «Кто такой был Ленин?» Уголков отвечает: «Писатель скорей всего». «А что же, — говорю, — Уголков, он, по-твоему, написал?» «А вот этого, Антон Антонович, — отвечает Уголков, — я вам в точности не скажу».
   Чугунков зачерпнул из фляги полную всклень кружку браги, накуксился и сказал:
   — Народ с ума посходил, и жизнь пошла сумасшедшая — простой вещи понять нельзя! Взять хотя бы этих гадов из «Трех нулей». Кто они такие?! из каких щелей повылазили?! на каких основаниях занимают царские хоромы, когда простому труженику даже нечем себя занять?! У меня вон мозги сохнут, как призадумаюсь, чем мне за электричество заплатить! А у этих гадов из «Трех нулей», небось, стольник — не деньги, «Ява» явская — не табак! Я голову даю на отсечение: на самом деле они просто жулики, урки, которые по ошибке стали хозяевами жизни, хотя по ним плачет «Матросская тишина»!..
   В ответ на эту филиппику Вася Самохвалов вдруг сделал ядовито-злые, какие-то классовые глаза.
   У всех троих, действительно, было множество причин для недовольства настоящим положением вещей, сложившимся в Братееве и его окрестностях, жизнью в частности и даже, может быть, вообще. Вообще эта троица всегда была настроена более или менее оппозиционно по отношению к настоящему положению вещей, что вполне в характере русского человека, которому и в Париже, и в самом Эдеме если не все, то что-то непременно придется не по нутру. Так, во время оно главный зоотехник колхоза «Луч» Яков Иванович Чугунков гласно протестовал против забоя молодняка в целях перевыполнения плана по сдаче мяса; директор братеевской средней школы Антон Антонович Циммер получил строгий выговор по партийной линии за провал политико-воспитательной работы в педагогическом коллективе, так как учительница географии Козликова вдруг родила двойню неведомо от кого; Вася Самохвалов, когда напивался пьян, на всю деревню ругал Брежнева, закупочные цены, сельскохозяйственную технику, районное руководство, председателя Матюкова, перепады напряжения в электрической сети, засуху и дожди.
   В частности же, все трое и впрямь перебивались с петельки на пуговку с тех самых пор, как родной колхоз «Луч» распался и запустел. Циммер, правда, получал пенсию, однако настолько мизерную, что невозможно было существовать, кабы не огород; да еще он жил со второй семьей снохи, которая его всячески ущемляла, например, запирала на ключ буфет, где прятала его любимые тянучки «Кордебалет». Чугунков перебивался тем, что наперекор природе держал двух коров и свиноматку, но, поскольку скупщики давали грабительские цены за поросятину и молоко, он ходил по окрестным дачным поселкам плотничать и доставлял разные рекламные издания в «Три нуля»; да еще у него жена хворала ногами и он никак не мог сколотить капиталец на лечение в одинцовской клинике, которая как раз специализировалась на варикозной болезни вен. Один Самохвалов за хорошие деньги работал сантехником в «Трех нулях», но тоже остро нуждался по той причине, что был отцом многочисленного семейства, да еще, по слухам, у него были дети на стороне. Все трое обитали в давно пожухших домиках еще колхозной постройки, вполне, впрочем, пригодных для житья, если бы года три тому назад тут не сломался водопровод.
   — Я все, что хочешь, могу понять, — тем временем говорил Вася Самохвалов, — я даже скорость света могу понять. Но магнитное поле! — это у меня не помещается в голове! Ну как это: то оно есть, а то его — раз! — и нет! Вот берем ложку, — с этими словами Вася подцепил со стола ложку из некогда существовавшей колхозной столовой и оттого нарочно, во избежание покражи, с просверленным черенком. — Вот возьмем ложку, подсоединим ее к магниту, и сразу откуда ни возьмись в ней возникает поле!.. Потом отнимаем магнит — и поля нет как нет, а куда оно, спрашивается, девалось?! Хрен его разберет, куда!
   — Я эту ложку, — заметил Чугунков, — похитил во время самого расцвета Советской власти, когда водка стоила еще два рубля восемьдесят семь копеек и я только что купил мотоцикл «Урал», но их с теперешними проблемами не сравнить. Теперь у меня, у труженика, потомственного колхозника, сапоги каши просят, а некоторые суки живут в хоромах, как царь Додон!
   — Раньше тоже несправедливостей было много, — сказал Антон Антонович и, поднеся свою кружку ко рту, сделал большой глоток. — Помнится, под все праздники выдавали нам продоволственные заказы, проще сказать — пайки. Рядовым педагогам — по полкило вареной колбасы, нам с завучем — по курице и пачке индийского чая, а уж районное руководство народным образованием — те гужевались, как мышь в крупе...
   — Я вот что думаю, — сказал Вася Самохвалов. — Когда через триста лет люди поймут, что такое магнитное поле, то сразу отпадут все вопросы передвижения тела в пространстве, и если тебе приспичит, ты — раз! — и на Мадагаскаре! Раз — и в Улан-Удэ!
   — А ложки тогда будут воровать? — лукаво спросил Антон Антонович.
   Чугунков ответил:
   — Это скорей всего.
   — А мне кажется, — сказал Вася, — что к тому времени народ как-то разберется промеж собой. Ложки воровать, может быть, и будут, но только опять у нас настанет социализм. Ведь мы тихие до той поры, пока терпение не лопнет, а как лопнет терпение, так у нас сразу «ваше слово, товарищ маузер» (это я, Антон Антонович, еще со школы помню), а также товарищ обрез, излюбленное оружие трудового крестьянства, а также товарищи вилы и топоры!
   — Хорошо бы, — задумчиво сказал Антон Антонович, — а то жизнь, черт ее знает, до того переменилась в какую-то чужую, непонятную сторону, что у меня постоянно такое чувство, будто нас кто-то завоевал...
   Как раз в тот день, когда Чугунков, Циммер и Самохвалов выпивали под яблоней и вели свой неутешительный разговор, случилось одно чудесное природное явление, которое не вписывалось ни в какие нормы: именно шестой электрический столб, если считать от заброшенной зерносушилки, необъяснимым образом дал побег.
 

Опровержение Фейербаха

   Говорят, накануне потрясений всегда случается что-нибудь сверхъестественное, являются чудесные знамения, нарочито предвещающие беду. Так, перед Смутным временем люди сами собой летали, за год до Отечественной войны 1812 года в небе встала комета и простояла до самого июня, когда французы вторглись в наши пределы, а незадолго до большевистского переворота застрелилось от счастья двести одиннадцать человек. То-то и настораживало, что философ Петушков неожиданно начал писать.
   Дело было так... Накануне Петушкову приснился сон: будто бы он умер и, как обещалось, предстал перед судом, подозрительно похожим на «треугольник», состоявший из директора института, главы партийной организации и председателя местного профсоюзного комитета, которые в дни его молодости разбирали аморальные поступки и прочие неблаговидные, однако в уголовном порядке не наказуемые дела. И вот глава партийной организации голосом громоподобным, словно горное эхо, философу говорит: «За безобразное поведение ты приговариваешься к сидению на стуле в течение шести миллиардов лет! Ведь что ты сделал, мерзавец, со своей единственной, неповторимой жизнью?! Чем ты занимаешься, сукин сын?!»
   Проснувшись, Петушков почувствовал на своих губах испуганно-ироническую улыбку и подумал с некоторым беспокойством, что хорошо было бы в добрый час хорошенько обдумать тот образ жизни, который его заводит невесть куда. Поскольку Петушков был человеком все же старой моральной школы, его и прежде несколько беспокоила мысль, что он давно причастен к занятиям неосновательным, не имеющим отношения к идеальному, к служению высшим целям, и время от времени эта мысль его щемила и одолевало то благородное беспокойство, которому подвержен русский интеллигент. Нынче же эта мысль была особенно мучительна и остра. Он говорил себе, что служение высшим целям выдумали блажные помещики, которым было нечем себя занять, что, может быть, в действительности все куда проще, ибо человек есть, в сущности, плотоядное животное, некоторым образом даже падальщик, и жить следует злобой дня; но потом ему почему-то припоминался Чернышевский, рисовался в воображении Илимский острог, где был заключен Радищев, и ему опять становилось заметно не по себе.
   Словом, в конце сентября Петушков впал в беспокойство; он похудел, потерял аппетит и часами бродил в своем кабинете от окна к двери и, точно помешенный, бормотал себе под нос ни к чему не относящиеся слова. Наконец, рано утром 29 сентября он принялся панически рыться в своем письменном столе, нашел начатую когда-то критику на сочинение Фейербаха «Сущность христианства» и сел писать.
   «Видимо, никакая другая философская школа, — писал он, — окончательно оформившаяся усилиями последнего немецкого гения мысли, не укрепляет нас в догадке, что основной вопрос философии есть вопрос отношения. Имеется в виду, однако, не тот вопрос и не то отношение бытия к сознанию, который ставится марксистами и разрешается в пользу первого, а, собственно, характер отношения мыслителя к предмету, занимающему его мысль. Если манкировать установками вульгарных материалистов, интерес философа к предмету всегда спекулятивен, и, следовательно, философия по определению есть наука об отношении к феномену, возбуждающему мысль. С этой позиции нам и предстоит рассмотреть теорию религиозного сознания, которую выдвинул Фейербах.
   Несомненно, что сущность любой религии заключается в сущности бога, именем которого утверждается та или иная этическая доктрина. Если же, по Фейербаху, бог есть сумма идеальных качеств, чаемая как предикат полного, совершенного существа, то сущность религии (по принципу вычитания) заключается в канонизации тех свойств, которых как раз лишена та или иная раса, вернее, люди той или иной формулы крови, объединенные одной верой. Арабы не воинственны, и поэтому их бог прежде всего военный, в частности, обеспечивающий вечное блаженство тем, кто геройски пал в борьбе за распространение ислама, причем в окружении стольких наложниц, сколько неверных убил герой. Индийцы всегда голодны, наги, все недовольны, и поэтому их бог постоянно спит. Наконец, люди белой расы подвержены стяжательству, грубо материалистичны, страдают ксенофобией, поэтому их бог — блаженный бродяга, витающий в облаках, который отрицает собственность и призывает любить врагов...»
   Толкнув дверь лапой, в кабинет вошел важным шагом сенбернар Наполеон; подойдя к письменному столу, он зевнул, медленно растянулся на полу и уставил на хозяина человеческие глаза. Петушков вздохнул, беззлобно выговорил псу за вторжение и уже занес было пальцы над клавиатурой компьютера, как раздался истошный зов:
   — Виктор! По-маленькому! — Это мать из соседней комнаты требовала его к себе; философ крякнул и поднялся из-за стола.
   Он проделал все несложные, но противные операции, связанные с естественным отправлением организма, что называется «по-маленькому», вернулся к себе в кабинет, сел за стол и с гадливостью потянул воздух ноздрями: ему чудилось, что он насквозь пропитался приторным зловонием, которое дает старческая моча. Далее он писал:
   «Отсюда русский бог в глазах нашей расы (русские, конечно же, не нация, а раса в силу своей этической, духовной и интеллектуальной исключительности) долженствует быть силой высокоорганизованной, дисциплинированной, деловой, отнюдь не склонной к рефлексии, наступательной и трактующей собственность как святыню. Но нет: русский бог, в отличие от удобного бога протестантов, хотя и грозен, но благостен до умиления, всеснисходителен, ненавистник имущественности и меркантилизма. Следовательно, в данном случае бог мыслится как продолжение идеального качества, как наивысшее выражение свойств и чаяний, которые характерны для духовно и этически развитого индивидуума.
   Вот этот-то, казалось бы, частный случай и загоняет учение Фейербаха в тенета неразрешимых противоречий. Принципиальнейшее из них заключается в том, что если бог есть то, чего нет в силу условий земного существования, доминанты слабостей и страстей, тогда бог представляет собой понятие фундаментально положительное, а человек — понятие фундаментально отрицательное, и, значит, религия есть осуществленный разлад человека с богом, не имеющий никаких причин для бытования в качестве религии. То есть если бы человеческое сознание функционировало по Фейербаху, то хомо сапиенс никогда не знал бы религии не только в ее высших выражениях, но и вообще...»
   Дверь широко распахнулась, и в кабинет к Петушкову вошла жена. Стоя на пороге, она схватила себя за щеки и простонала:
   — Виктор, у нас потоп!
   — В каком смысле? — осведомился Петушков, в эту минуту еще витавший в высоких сферах и неспособный вникнуть в простые, называющие слова.
   — Ты что, совсем плохой?! — сердито сказала ему жена. — В обыкновенном смысле, в том смысле, что водопровод сломался и на кухне у нас потоп!
   — Хорошо. А я-то тут при чем? Сломался водопровод — так позвони в управу, в жилищно-эксплуатационную контору, или куда там еще следует позвонить!..
   Жена посмотрела на него жалеючи и с издевкой одновременно, как все смотрят на каламбуриста, когда он скажет незадавшийся каламбур. Петушков крякнул, поднялся из-за стола и отправился вслед за женой на кухню, бережно неся в голове, как в дорогой посуде воду носят, начало следующей фразы: «Поскольку сознание ущербного существа...»
   Жена его была человек практический и давно уже позвонила куда следует, так что не успела она всласть наахаться, стоя в промокших тапочках посреди кухни, как явился Вася Самохвалов со старинным фибровым чемоданчиком, в котором он держал свой сантехнический инструмент. К нижней губе его прилип погасший окурок, Вася был мрачен и на вопросы не отвечал.
   Провозившись с четверть часа под кухонной раковиной, он проверил ток горячей воды, ток холодной воды и сказал, вытирая руки о промасленные концы:
   — В принципе могли бы и сами починить. Тут делов-то на пять минут.
   Петушков заметил:
   — Вообще-то еще семьдесят тысяч лет тому назад человечество выдумало разделение труда: кто-то пишет книги, кто-то чинит водопровод...
   — Знаем мы ваше разделение труда! — отозвался Вася Самохвалов. — Кто-то ворует, а кто-то пашет, как белый слон.
   — Вы на что намекаете?
   — Вот на что: я человек русский, дружу с кувалдой и не люблю, когда мне говорят зажигательные слова.
   «Поскольку сознание ущербного существа, —
   — писал Петушков, после того как Самохвалов ушел, оставив по себе запах пота и какое-то неприятное электричество, —
   — неспособно создать бога совершенного, поскольку у идиотов не может быть бога неидиота, постольку человек был не в состоянии сотворить себе бога всемогущего, всеблагого, всемилостивого и т.д. Однако же господь человеков именно таков и, следовательно, снять разлад между сознанием и религией — значит, неизбежно прийти к заключению, что Фейербах заблуждался, утверждая, будто бог есть развитие человеческих несовершенств в сторону совершенства. Напротив, логично будет предположить, что несовершенный человек есть слабое отражение совершенного бога, и уже потому хотя бы, что хомо сапиенс не только насущно агрессивен, но и противоестественно милостив, не только жесток себе на пользу, но и снисходителен себе во вред.