«В то время как Егорушка смотрел на сонные лица, неожиданно послышалось тихое пение. Где-то не близко пела женщина, а где именно и в какой стороне, трудно было понять. Песня, тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел. Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну...»
   – Ты посмотри, Тимур, на эти рожи! – вдруг сказал старший бухгалтер Нашатырев и указал в сторону президиума движением головы. – Прямо амазонцы какие-то, ей-богу, подумаешь, что не было ни Высокого Возрождения, ни Льва Толстого, а просто-напросто длится железный век...
   – Рожи как рожи, – сказал Движков.
   – Нет, это прямой вызов чувству прекрасного! – настаивал старший бухгалтер Нашатырев. – Чувству прекрасного и понятию о целях исторического пути. Поскольку, как показывает практика, никакой цели история не имеет, то, видимо, весь ход человеческой цивилизации направлен на то, чтобы мерзавцам было удобней жить. Вот обрати внимание: христианству две тысячи лет, миллиарды людей на земле считают себя христианами, а между тем человечество по-прежнему живет по закону Моисея, по скрижалям иудейским – око за око и зуб за зуб! Но при этом оно – человечество то есть – пользуется космической связью и от Парижа до Нью-Йорка добирается за считаные часы. Знаешь, на что это намекает? сейчас скажу...
   Дальше Движков не слушал, поскольку он опять задумался о своем. Вот, дескать, Иисус Христос, сын Божий, – это, разумеется, в том смысле, что все люди суть дети божьи, – до тридцати лет занимался плотницким ремеслом, потом с ним что-то произошло, и он начал проповедовать, по одной версии, непротивление злу насилием, по другой же, – любовь к врагам. Идея, конечно, выигрышная в любом случае, с такой доктриной точно не пропадешь, однако античный мир, весьма трезвый в своих воззрениях, оказался неготовым к освоению столь великанской мысли, на чем, собственно говоря, сын Божий и погорел. Целых три года скитался он по городам и весям теперешнего Израиля, ведя за собой горстку благостных оборванцев, и где только завидит компанию скотоводов, сразу начинает твердить про любовь к врагам. Правда, попутно он подкреплял свою доктрину разными чудесами, которые протестанты трактуют как аллегорию, а православный люд – в самом прямом смысле, потому что православный люд, поди, думает про себя: тоже нашли чудеса!.. вот освоение целины или налог на яблони – это действительно чудеса. Фарисеи терпели-терпели эту филантропию, три года терпели, а потом арестовали Христа и приговорили к смертной казни через распятие на кресте, поскольку ортодоксы всегда почему-то не столько боятся агностиков, сколько еретиков. Стало быть, распяли Христа заодно с бандитами, и вот что интересно: несмотря на то, что и две тысячи лет спустя люди не научились любить врагов, Христос прославился на весь мир! Вот в чем тут загвоздка? может быть, в том, чтобы выдвинуть совсем уж свежую, умопомрачительную идею, вроде отмены бухгалтерского учета отныне и навсегда? или, может быть, в том, чтобы кончить свои дни на какой-нибудь экзотический манер, вроде как на кресте? или, может быть, в том, чтобы скрепя сердце полюбить подлеца Московкиса, который, в сущности, тоже замечательный человек, по крайней мере, деловой парень и не дурак?.. Нет, полюбить Московкиса не получится, хоть ты тресни, на это способен разве что такой старый придурок, как ночной сторож Иван Ильич...
   Старший бухгалтер Нашатырев тем временем говорил:
   – Следовательно... то есть не следовательно, а исходя из того, что так называемый хомо сапиенс развивается количественно, а не качественно, что его жизнь, главным образом, состоит из случайностей, нелепостей, бессмысленных устремлений и разного рода бед, что у него есть душа, которая ощущает себя бессмертной, в то время как сам он не сегодня-завтра сгинет стопроцентно и навсегда... так вот, исходя из всего этого, можно предположить: человек есть своеобразное заболевание природы. Вероятно, начало роду человеческому положила какая-нибудь сумасшедшая обезьяна, которая укоренила в потомстве свой сдвиг по фазе. Потом обезьяний недуг сам собой превратился в норму, но в действительности это был натуральный сдвиг. Ведь что ты, положим, скажешь о лошади, если она внезапно заговорит? ты скажешь, что это чистая патология, а не лошадь, тем более если она помаленьку начнет эволюционировать в сторону паровоза, тем более если она примется уничтожать окружающую среду...
   Рассуждения Нашатырева прервали аплодисменты, квелые такие аплодисменты, точно белье, вывешенное для просушки, вдруг захлопало на ветру. Движков стал в беспокойстве оглядываться по сторонам и не сразу понял, в чем заключалось дело: это всего-навсего появился на трибуне подлец Московкис, чтобы огласить программную свою речь. Поскольку нужно было показать вид, что он отлично знает цену вероломной политике подлеца, Тимур наугад раскрыл книгу и стал читать.
   «Константин неуклюже высвободил из-под себя ноги, растянулся на земле и подпер голову кулаками, потом поднялся и опять сел. Все теперь отлично понимали, что это был влюбленный и счастливый человек, счастливый до тоски; его улыбка, глаза и каждое движение выражали томительное счастье. Он не находил себе места и не знал, какую принять позу и что делать, чтобы изнемогать от изобилия приятных мыслей. Излив перед чужими людьми свою душу, он наконец уселся покойно и, глядя на огонь, задумался».
   Движков оторвался от книги, с тоской посмотрел в потолок и сказал себе, дескать, тут задумаешься: одни люди из кожи вон лезут, чтобы обессмертить свое имя, и тем не менее прозябают в полной безвестности, а другие, гляди, и затесались в историю, хотя бы они занимались форменной ерундой. Вот Жан-Поль Марат – этот отлично знал, как делаются дела. Иностранец, аскет, урод, самоучка, бродячий психотерапевт, графоман, мстительный завистник, вообще прямо патологическая штучка, к тому же страдавшая манией преследования, эпилепсией и какой-то страшной болезнью кожи, а нет в России такого большого города, где не было бы улицы его имени, даром что он француз! Вот в чем тут загвоздка? где решение всех проблем?! Ну написал человек сотню ругательных писем членам Учредительного собрания, ну издавал газету под глупым названием «Друг народа», в которой печатал злобно-провокационную чепуху, например, утверждал, будто парижан кормят отравленным хлебом, ну как-то потребовал казни ста тысяч аристократов, ну собственноручно расклеивал по Парижу афиши с призывами к диктатуре пролетариата... – собственно, вот и все. Это, впрочем, если не считать, что его зарезали, как овцу. Трагическая смерть – разумеется, аргумент, но, с другой стороны, спрашивается: а во имя чего пал этот пламенный мизантроп? Объективно говоря, во имя изобретения консервов, восстановления монархии и русской кампании Наполеона, который в конце концов накликал на Монмартр донских казаков, а те, в свою очередь, дали прикурить парижским субреткам и обогатили французскую культуру понятием о «бистро».
   Или вот Эрнесто Че Гевара, стрелок по составу крови, который тоже погиб нелепо-трагически, но прежде прославился на весь мир... Иностранец, аскет, врач-дерматолог по образованию, сам с детства страдавший жестокой астмой, таскался он, таскался по лепрозориям Южной Америки, потом случайно встретился в Мехико с адвокатом Фиделем Кастро, сел на «Гранму» и поплыл спасать неведомый кубинский народ от бедности, невежества и еще той довольно туманной скорби, которая у латиноамериканцев, кажется, называлась – гринго-империализм. После он совершил героический рейд из предгорий Сьерры-Маэстры в провинцию Лас-Вильяс, за что был произведен в майоры Повстанческой армии, победоносно въехал в Гавану на американском вездеходе вместе со второй супругой Алеидой Марч, после был назначен директором Национального банка, а затем министром промышленности, однако на мирном поприще себя не нашел и отправился спасать неведомый боливийский народ от бедности, невежества и гринго-империализма. Тамошние страдальцы приняли его холодно, в результате кубинский десант вскоре перебили правительственные войска, а сам Че Гевара был расстрелян в селении Игера младшим лейтенантом Марио Тераном, который в историю не вошел. А вот Че вошел, несмотря на то, что нынче по Гаване бродят совершенно лысые собаки, в универсальном магазине на авенида Де Лос Президентос торгуют исключительно домашними тапочками, а жители острова Свободы с тоскою смотрят в сторону Одессы, которая и прежде-то была далеко, а теперь отстоит губительно далеко...
   – Послушай, Нашатырев, – сказал Тимур своему соседу. – Ты часом не знаешь случая, чтобы какая-то революция дала глубоко положительный результат?
   – Нет таких случаев! нет и не может быть! В частности, по той простой причине, что всякая революция стремится как-то устроить нищих, но ведь нищенство – это редко когда следствие необходимости, а чаще специальный настрой души!.. Ну, то есть все, чего ни коснись, свидетельствует о том, что человек есть своеобразное заболевание природы, и, как всякое заболевание, оно должно себя исчерпать. Одно из двух: либо этот биологический вид выродится в придаток к сотовому телефону, либо он вернется к естественному способу бытия...
   – Это примерно как?
   – А так, как, например, существует наш сторож Иван Ильич: сидит себе человек на солнышке и сидит! Стихов не пишет, в интригах не участвует, пользуется известностью только среди соседей по этажу, в Англии не бывал, – а ты посмотри на его физиономию: такое выражение, точно он освоил всю философию от Аристотеля до Ясперса и в результате пришел к заключению, что все это полная чепуха.
   Заслышав слово «интрига», Движков подумал, что уже давно должен был бы объявиться саратовский оппонент, – видимо, дело плохо, видимо, его точно перехватили молодчики из частного охранного агентства «Каменная стена». Тут он, конечно, дал маху, понадеявшись на авось; нет чтобы подстраховаться, например, загодя спрятать саратовского оппонента в сторожке у того же ночного сторожа Ивана Ильича, – тогда подлецу Московкису век было бы не видать председательского молотка... Вообще этот самый Иван Ильич тоже в своем роде замечательный человек, ибо он как-то умудрился пропустить Финскую кампанию и Великую Отечественную войну...
   – Ведь на самом деле в Англии побывать, – продолжал старший бухгалтер Нашатырев, – это извращение какое-то, потому что до нее три тысячи километров, это так же противоестественно для человека, как существование под водой...
   Движков, впрочем, его не слушал; он был так расстроен историей с саратовским оппонентом, что с горя раскрыл книгу и стал читать. «Огонь ли так мелькнул, или оттого, что всем хотелось разглядеть прежде всего лицо этого человека, но только странно так вышло, что все при первом взгляде на него увидели прежде всего не лицо, не одежду, а улыбку. Это была улыбка необыкновенно добрая, широкая и мягкая, как у разбуженного ребенка, одна из тех заразительных улыбок, на которые трудно не ответить тоже улыбкой...»
   Вдруг раздались громовые аплодисменты: это подлец Москов-кис закончил программную свою речь и теперь, победительно улыбаясь, поправлял на лице очки.
   – Сдается мне, – сказал старший бухгалтер Нашатырев, – что акционеры все-таки Московкиса предпочтут...
   – Им же, дуракам, хуже, – сказал Тимур. – Тут уж ничего не поделаешь, потому что дураками должны управлять тоже самое дураки. Нет, Россия еще не выпила свою чашу, самое интересное впереди!

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО МОЕЙ КОМНАТЕ

   Даром что граф Ксавье де Местр, сочинивший от скуки и по случаю заключения на гауптвахте знаменитое «Путешествие вокруг моей комнаты», был неинтересный писатель и дилетант, у него нашлось множество подражателей, вплоть до Сомерсета Моэма, который означенного сочинения даже и не читал. Это неудивительно еще и по той причине, что история изящной словесности знает немало случаев, когда писатели выдумывали сюжеты, которые были не в состоянии разрешить. Понятное дело, преемников подмывало исправить недоработку, по-новому и вполне использовать выдумку предшественника, что, впрочем, удавалось натужно и не всегда.
   То есть неудивительно, что в один прекрасный день и мне, грешному, показалось страсть как заманчиво попутешествовать по моей комнате, передать свои странствия в картинах и соображениях, присовокупив идущие к делу воспоминания, и, таким образом, освободиться, исторгнуть из себя наболевшее за последние десять лет. Писателю почему-то время от времени требуется освободиться, исторгнуть из себя наболевшее, – видимо, потому, что он не умеет рыдать, сводить счеты, жаловаться и разговаривать по душам. А тут сама собой подворачивается возможность совершенно избавиться от того, что наболело за последние десять лет. Наболело же ох как много, поскольку вот уже десять лет, как на дворе бесчинствуют зловредные времена, и, с другой стороны, легче всего высказаться посредством путевых записок, жанра вроде бы легкомысленного, но синтетического и необъятно поместительного, как дедовский чемодан.
   Начать следовало с вопроса: зачем люди путешествуют? – обращенного к себе, грешному, и вовне. Зачем они крохоборничают одиннадцать месяцев в году, отказывая себе чуть ли не в хлебе насущном? зачем вступают в нудные препирательства с шалопаями из туристических агентств, которые запросто могут надуть? зачем долго и тревожно собираются, соображаясь с путаными списками, и при этом обязательно забудут что-нибудь такое, без чего невозможно прожить и дня? зачем они томятся по вокзалам, едят не вовремя и черт-те что, провоцируют рост преступности, оставляя свой багаж без присмотра, терпят притеснения от транспортников и портье, а главное, ежечасно рискуют жизнью, которой даже экзотическая инфекция так не угрожает, как угрожают обыкновенные пароходы, самолеты и поезда?! Одним словом, к чему это все, если ходьба по московским тротуарам в ноябре месяце не менее опасна и так же полирует кровь, как восхождение на Эльбрус? Если в окошке напротив угадываются такие открытия и тайны, какие не подразумевают даже неразгаданные халдейские письмена... Сдается, общечеловеческая страсть к путешествиям – это от недостатка ментальных сил.
   Совсем другое дело, когда путешествуешь по своей комнате. Дорожный костюм самый обыкновенный: ситцевый халат, пошитый бывшей супругой на манер японского кимоно; сверху не каплет, сквозняков не бывает, температура воздуха благоприятная, около 20°С даже в самые лютые холода: безопасность полная, ну разве что шальной самолет снесет твой двадцать второй этаж, что представляется маловероятным, если принять в расчет максимальную удаленность от всех подмосковных аэродромов; средства передвижения предельно надежные, пересадок бывает только две, а именно с дивана на ноги и с ног на диван, где вообще полеживается так ловко, так даже сладостно, что кажется, будто ты воспаряешь над своим ложем от избытка ментальных сил; питание регулярное и качественное, то есть на столике у дивана заранее поставлен термос со сладким чаем, хрустальная икорница со свежей кетовой икрой, масленка с маслом, подернувшаяся слезой, коробочка с фесталом, блюдо с бутербродами и парой яиц, сваренных в мешочек, которые в простывшем виде особенно хороши. Наконец, ты ни от кого не зависишь и ничто не может отравить тебе путешествия: ни исламисты, ни жулики-туроператоры, ни забастовки транспортников, ни колики в животе.
   Итак, в путь. Глаз уже сам собой навострился, нервные окончания точно обнажились, в голове сделалось как-то прозрачно, и всего тебя вдруг охватывает нервное чувство свободы, какое, наверное, всегда открывалось в человеке на вокзальных перронах и за последним городским шлагбаумом, чувство тревоги перед неизведанным и еще это гнетущее чувство, как будто ты оставил невыключенным утюг.
   Начну непосредственно с пункта А, то есть с моего дивана, который представляет собой центральный пункт моей комнаты в моей компактной однокомнатной квартире на 22-м этаже моего синего небоскреба, где я поселился вскоре после развода с моей женой. Тогда же я и купил диван; он поместительный, темно-синий, с валиком в изголовье и двумя подушками-думками, вышитыми крестом. Замечу, что мой диван вот уже много лет как хранит невинность, то есть он никогда не знал женского тела, потому что со мной вдруг что-то произошло.
   Я потерял интерес к женщинам. Этот интерес, причем в самой острой форме, неизменно сопровождал меня примерно с пятилетнего возраста, и вдруг несколько лет тому назад женщина перестала меня занимать как объект физиологических вожделений, но, правда, тогда же сильно заинтересовала как другое – не высшее и не низшее, а именно что другое, иногенное существо. Хорошенько обдумав свой опыт общения с нежным полом и, в частности, с бывшей моей женой, я пришел к следующему заключению: разница между мужчиной и женщиной отнюдь не та, что вообще существует между самцом и самкой, а та, что обособляет такие разнокачественные понятия, как фотосинтез и минерал. Во всяком случае, это различие показалось мне столь глубоким, что нам логичнее было бы жить раздельно и сходиться время от времени только для продолжения рода, каковой, по спорному мнению Льва Толстого, вряд ли стоило б продолжать. Недаром в последнее время кажется как-то страшно лечь в постель с женщиной, и соитие представляется актом в высшей степени неприличным, особенно как на себя посмотришь со стороны.
   Но страшней всего оказалось то, что в годы, далекие от преклонных, с тобой может произойти такая непонятная и резкая перемена; а вдруг тебе ни с того ни с сего откажет аналитическая способность, пищеварение или слух?
   Таким образом, на моем диване ничего не происходит, если не считать, что на нем я провожу лучшие часы жизни, – правда, как-то я тут медленно умирал. Как-то под вечер неожиданно поднялась температура, пересохло в горле, перед глазами пошли оранжевые круги и несколько дней я провел в бреду. Бредил я, как это ни странно, по преимуществу вопросом: отчего в детстве все люди пишут стихи, а потом ничего не пишут, кроме заявлений и объяснительных записок? – и с болезненной настойчивостью приходил к выводу, что виной этому феномену детский страх; наверное, детям страшно, что они всю жизнь будут прозябать, предаваясь этому нелепому и праздному занятию, вместо того чтобы испытывать новые образцы огнестрельного оружия или строить межпланетные города. Следовательно, вдруг повзрослевший человек опасен, как домашний хищник, познавший кровь.
   Но, с другой стороны, как все-таки премудро устроен человек! Я потому знаю, что я не что-нибудь, а форменно умирал, что по бесконечному милосердию Божию меня раздражали любые проявления жизни, вроде воркованья голубей за окном, и неудержимо влекло в небытие, – однако же на пятый, кажется, день я пришел в себя. Я пришел в себя, и жизнь снова открылась с привлекательной стороны.
   Вот ведь еще напасть какая: оказывается, можно неожиданно помереть.
   В изголовье дивана, на одной вертикали с моим левым ухом, висит ковер – туркменский, ручной работы, больше отдающий в зеленое и бордо. Даром что я из крестьян Дмитровского уезда, поверх ковра развешено холодное оружие, как это водилось в курительных и диванных комнатах хороших домов в стародавние времена. Центр композиции обозначен копьем с бронзовым наконечником, который относится к началу I тысячелетия до рождения Христова и попал ко мне необычным образом: я его выиграл в преферанс. Старинный морской кортик мне подарили на день рождения, немецкую блюхеровскую саблю времен наполеоновских войн и боевую рапиру с золингеновским клинком я купил в антикварном магазине на Арбате, японский меч левой руки мне привез один знаменитый театральный режиссер, русский четырехгранный штык, прилагавшийся к мосинской винтовке, я самолично нашел у деда на чердаке. Все эти приобретения случились примерно в одно и то же время, когда я примеривался к историческому роману из эпохи дворцовых переворотов и наивно полагал, что нужно по возможности окружить себя материальными свидетельствами минувшего, прежде чем взяться по-настоящему за роман. Я в те поры думал длинно и витиевато, и вместо того, чтобы тратиться на антикварное оружие, мне следовало бы научиться писать вразумительней и дробней. Ну куда это, в самом деле, годится:
   «По причине той занятной закономерности, что интерес к фундаментальным предметам чаще всего возбуждается малозначительными, а в другой раз и прямо посторонними обстоятельствами, идея настоящего повествования вышла из совершенного пустяка, именно из газетной заметки, которую можно было бы даже и не читать, кабы в ней не сообщалось о том, что разнорабочий Бестужев, весовщик Завалишин и водолаз Муравьев привлечены к уголовной ответственности за незаконное врачевание, однако же, как выяснилось впоследствии, к декабристам эта троица никакого отношения не имела, и предки их оказались всего-навсего однофамильцами наших великих мучеников, но уже было поздно: заметка бесповоротно навела на цепные человеко-исторические размышления, то есть сначала на ту догадку, что, вероятно, угодить в историю можно так же нечаянно, безотчетно, как в глупую переделку, затем на ту мысль, что раз не все беззаконники проходят перед судом, то, может быть, и в историю не попадает значительная часть тех, кто ее непосредственно совершает, недаром Александр Николаевич Радищев подозревал, что-де бурлак, идущий в кабак повеся голову и возвращающийся обагренный кровью от оплеух, может многое решить, доселе гадательное в истории российской; наконец, было не ясно, что обрекает одного Бестужева на историческое деяние, а другого на мелкое колдовство».
   Дело было в 1991 году, однако я отчетливо помню, что и первоначально идея моего исторического романа была не та, и вышла она не из газетной заметки, а из полного собрания сочинений Ключевского: я у него вычитал, что князь Меншиков так основательно пообчистил казну, что его личное состояние превышало государственный бюджет на три миллиона рубликов серебром.
   Первоначальная идея скомкалась потому, что в это время случился государственный переворот, на улицы вышли танки, и я наглухо заперся в своей квартире и долго не мог думать решительно ни о чем.
   Теперь же, глядя на свою коллекцию, я думаю не о философии истории и не о литературе, но о космогоническом значении той искорки, которая обозначается местоимением «я» и на мгновение затесалась между вечностью позади и вечностью впереди. Вот наконечник копья, выкованный неведомым мастером задолго до Великого переселения народов, видимо, при сарматах, когда мои пращуры еще таскались по приазиатским степям, продвигаясь километров на сто западнее в течение жизни одного поколения, туда, где теперь по весне клубятся над Днепром хохлятские вишневые и абрикосовые сады. Эти сады я видел, приазиатские же степи нетрудно вообразить: под ногами песок и глина, спекшаяся, как кирпич, высохший ковыль и невесомые клубки перекати-поля, которые кажутся живыми, саманные колодцы с мутной водой, пахнущей навозом, небо над головой, выгоревшее от зноя, точно спецовка, жарко так, что мнится, будто ты дышишь не воздухом, а огнем.
   Или вот моя блюхеровская сабля, которую неведомыми путями занесло на Арбат из какого-нибудь баварского Аугсбурга, где сплошь стоят миловидные беленые домики с черными внешними балками и миниатюрными цветниками по подоконникам, а за городским шлагбаумом начинается мощеная дорога, обсаженная аккуратными липами, в кронах которых запутались изморозь и туман. Двести лет прошло, как нет в живых хозяина сабли, а он стоит перед глазами, баварский гусар с нафабренными усами, глупыми выпученными глазами и надувшейся грудью, похожей на барабан.