допился. Может быть - до розовой.
Не долго болел Далмат, но тяжко. Все перебывали у него. И фальшивые их
величества в бронзе, и обманные графья-князья, и обогоподобленные
ханы-богдыханы, императоры, короли и королята являлись пеше и конно.
Являлись гарцующе, пляшуще, ржуще. Каждый на свой голос.
О женских видениях нечего и говорить. Бредились они тоже в своем
естестве. Чертовки чертовками. Без лжачих налепок, без усладных прикрас,
которые он им ой как венерно попринадбавил. И конечно, графинька прикатила
на шестерне. Та самая, которой впервые Далматов резец запродался. С нее же
вся лжа началась.
Графинька не один, не два бреда перед ним скелетничала, а потом
хохотливой Фартунатой обернулась.
- И-эх! Как я тебя окамзолила, обхохотала. Кто теперь тебя, Далмашка,
в твою светлую прежность расхохочет. Выпьем предупокойную чарочку на помин
твоей душеньки!
Не выпил Далмат в бреду ее чары. Дедовская кровь в нем верх над
смертным концом взяла.
Выжил!


    x x x



Богатство Далмата ушло как майский туман. Бесславие пришло как злое
похмелье. Продал Далмат остатнее и седым поехал умирать в родную деревню.
Совесть его туда позвала.
Вошел Далмат в свой дом и оказался дома. Признал отца в колыбельке
оставленный сын. Дедом назвали его незнаемые им внуки. А Маруня еще в
хорошей поре была. Не в молодой, но и не в старой.
- Разоблакайся, Далмат, - сказала она. - Обед стынет. Долгонько ты
что-то...
- Да, - промолвил Далмат, - подзадержался малость.
На этом и кончился разговор о долгой отлучке, о потерянном счастье, об
его сгубленных годах.
Хорошее молчание другой раз нужнее большого говорения.
В Зюзельке его тоже никто и ни о чем не расспрашивал. Потому что там
жили сочувственные, добрые люди. Они все и про все знали, но не хотели
перемывать знаемое. Ушлого этим не вернешь. Но не все ушло.
Неуходимое не уходит. Незабываемое не забывается. Яркое не меркнет.
Беломраморную "кормящую мать" в родном его городе под стеклом берегли.
Глядеть на нее приезжали из дальних земель искусники и пониматели каменного
сечения. И резного деда Прохора тоже знатно омузеили, как и царевну на
шелку. А комолой Красульке совсем неслыханно завидная доля выпала. Тысячами
ее отливали для своих и чужедальних городов. Можно сказать, что Далматова
коровка на всем белом свете паслась.
Людям хотелось видеть и знать Далмата тем, кем он был, каким зацветать
начал. Таким его и увидели в Зюзельке. Просветленным, покаянным,
сокрушающимся.
Клял и казнил себя Далмат принародно за то, что так мало тепла отдал
людям от своего жаркого пламени, разыскренного и распепеленного на холодные
скорогаснущие вспыхи-всполохи.
Рыдал Далмат. Сколько бы мог отдать народу он, вышедший из него и
порожденный им. Сколько сердец возвысил бы он правдой своего ваяния, своим
даром собирания многого в малом, умением в самом простом показать величие
жизни.
Приготовил себя Далмат к последнему часу. И предсмертно дремотно
закрыл глаза. Ждал, что вот-вот переступит порог его жизни старая карга с
косой. А вместо нее другая пришла.
Снеговая царевенка во всей своей светлоте предстала и знакомым голосом
заговорила:
- Зачем же ты прежде смерти умирать задумал? Зачем ты ее кличешь,
когда тебе жить да жить?
Открыл глаза Далмат, а перед ним Маруня.
- Что же это делается? Видно, и смерти не нужен я стал.
- Всему свой срок, - ласковехонько промолвила верная жена. - Седина не
старость. Тебе же еще до Прохоровых годов полжизни дожить надо. А в вашем
роду все долговекие. Ну-кась, вставай давай, умиратель. И о жизни
поговорим.


    x x x



И эти слова подняли его. Желание жить в него вдохнули.
- Раскаиваться, Далмат, всякий может. А разве в словах, а не в деянии
настоящее покаяние?
А он ей:
- Да как делами покаяться могу, когда я теперь конченый человек.
А Маруня на это ему:
- Только мертвый кончается, а пока жив человек, для него ничего не
поздно.
Говорит так и глазами его до глубины нутра проскваживает, будто
завораживает.
Поверил в себя, в свои силы Далмат и однажды сказал жене:
- Чтой-то, Марунюшка, меня опять к резцу потянуло... Не вырезать ли
для первого случая внучоночка нашего из мягкого дерева.
Маруня на это ему:
- Я так и думала, что с него ты и начнешь долечиваться.
Недели не прошло, как внук узнал себя в дедовской мастерской. Опять
вся Зюзелька в Далматовом дому перебывала. И похвалу воздать каждому не
терпится, и каждый боится похвалой второе воскрешение Далмата спугнуть.
Молча ликуют. Про себя радуются. А Далмат после внука за
кружевницу-сноху засел. И опять удача. До последней ниточки ее выкружевил.
И так месяц за месяцем, год за годом лета прибывают, а Далмат не
стареет. И руки не дрябнут, и нутро не слабнет. Без работы устает мастер,
за работой отдыхает. Одно не окончит, второе замышляет.
И запахали в мастерской Далмата пахари, заковали кузнецы,
запереплясывали одна другую зюзельские молодайки. Преображал Далмат
трудовой люд, а он - его душу и руки.
И до того дело дошло, что снова он за статуйное литье взялся для
городов. И это литье ни в чем против правды не покривило. Никто уже теперь
не мог офартунатить Далмата. Сек и лепил он только то, что хотел. Что мог.
Чему его душа радовалась и чему резец не противился.
На то, что другому да и ему самому года мало было, теперь месяца
хватало.
Неуемно наверстывал Далмат зазря прожитое. И наверстал. Все забылось,
что не должно помниться, и жить навечно начал Далмат в людской памяти.
Вещими оказались Марунины слова про то, что ничто не поздно для
человека, пока он жив.
Лжа, как ржа, скоротечна. Сама себя съедает.
Долго и крылато цвел Далмат. И умерев, не умер в своих творениях и в
сказке моей милой бабушки Анны Лаврентьевны. Старухи глубинной, огневой...
и дальноприцельной.


    ПРО ДЕДУШКУ САМО



Где и когда жил дедушка Само - никто не знает.
Никакое дело из рук у него не валилось. Все мог.
Хорошо жил дедушка Само. Для людей. Не для всех, скажем, а только для
честных. И особенно для тех, у кого руки не бездумно работали, а с головой
совет держали. Искали, что и как сделать, скорее, легче и лучше.
Увидит Само трудового человека - обязательно наградит.
Придет к нему, скажем, стариком странничком или
старушечкой-веселушечкой, а то и козлом пожалует или скворцом залетит. Ему
что? Он даже свиристельным сверчком мог в дом заползти - счастье принести.
А счастье приносил он особенное. Трудовое. Рабочее.
Копает, скажем, старик землю лопатой. Из сил выбивается. Явится к нему
дедушка Само и начнет тары-бары, растабары... О том да о сем. А потом
шепнет тайное слово лопате и скажет "Будь, как я". Только его и видели.
Сорокой улетит или там паром растает. А лопата от этого самокопной станет.
Сама по себе землю копает. Копает и куда надо откидывает.
У землекопа глаза на лоб лезут, а лопата за десятерых работает.
Или, скажем, рубит парень лес топором. Старается. Свою силу пересилить
хочет. Вдруг прилетит к нему дятел, сидет на топор да крикнет: "Будь, как
я!" И нет дятла. А топор саморубным обертывается. Сам рубит. Только
указывай, в каком месте рубить, какое дерево валить.
Так и во всяком деле.
Пала как-то лошадь, на которой рудобоев сын из горы руду на домну
возил. Сгинуть семье. Не на что лошадь купить. И вдруг бездомная собака
прибегает. Пролаяла что-то такое телеге, а потом тявкнула: "Будь, как я".
Глядит рудобоев сын - не стало собачки, а телега сама собой самоходно
пошла. Даже приказывать не надо. Мысленно управляется. Куда замыслил
человек - туда и поворачивает. Мало того, когда надо - сама с себя
самовольно руду сваливает.
Много таких случаев в наших местах было. Где только появится дедушка
Само, какому рабочему инструменту свое имя передаст - этот инструмент сам
собой работать начинает. Даже станки саморезные появились. Пилы
самопильные. Лодки-самоходки. Печи-самоварки. Стой да приказывай. Печи сами
шихту заваливают, сами выпуск стали производят.
На что корыто, в котором белье стирают, и то дедушка Само одной
старухе самостирным сделал. Кидай только в него рубахи, а оно выстирает и
отожмет.
И все бы хорошо было, коли б ржа топор да лопату не съедала, коли б
гниль корыто не губила, коли б время печи не рушило, телеги не изъезжало.
Пришла пора - не стало дедушки Само. Износились его самосильные
самоделы-самоходы. Некому было тайное слово сказать, "будь, как я"
вымолвить. Осталась только сказка про дедушку Само. Эта - которую я говорю.
Долго она хорошей надеждой народ тешила, а с годами небылью обросла.
Пустословицей стала. Редко-редко какой старик другой раз навеселе ее
внучатам перескажет. Один посмеется, другой не поверит, а третий в правое
ухо впустит, в левую ноздрю выпустит.
Только не все внуки такими были. Нашлись ушастые да головастые. Думать
стали, разговоры разговаривать.
- Не зря, - говорят, - в народе такая сказка жила. Для чего-то она
сказывалась.
Охота стала головастым внукам самокопной лопатой покопать, на
самоходной телеге поездить, на самоточном станке поточить.
Задумались молодцы.
Одни стали волшебное слово дедушки Само искать, а другие - самые
головастые - в сказке подсказку увидели. Не стали тайного слова добиваться.
Голову да руки к сказке-подсказке припрягли. И не ошиблись.
Сама собой лопата копать стала. Самопашные плуги в поле вышли. Без
коня, без лошади. И мало того - летать начали. Самолетом летательную машину
назвали. Самоточный станок самоточкой нарекли. Самобеглую коляску -
самокатом. Самовязную машину - самовязкой. Самосвальную машину -
самосвалом... И только ли это? Многое другое именем дедушки Само
начинается.
А в последнем сентябре первого ленинского столетия
межпланетно-сверкательно имя дедушки Само к диволунному кораблю
приставилось. Короче короткого, полнее полного он назвался.
Самовзлетным. Самопосадным. Самоуправляемым. Самобурильным.
Самопогрузным. Саморазгрузным. Самовидящим. Самослушающим.
Самоотвечающим... И еще тридцать три прозвания, и каждое с имени Само
начинается.
И сам Само сызнова зажил. Не одиночно. Не сказочно. Живыми учеными
чудодеями зажил. В их силах теперь стало приказать "будь, как я" всему, что
может стать беспрекословным прислужником человека и когда надо заместить
его в любых постижениях как ввысь, так и вглубь и вширь...
Мудрость старой сказки про дедушку Само снова заговорила об
освобождении рук человека от того, что непосильно им.


    БЕРЕЗОВАЯ РОЩА



Жил в нашем заводе ученый старик. Хорошо разговаривал. Легко. Начнет
как будто ни о чем, а кончит так, что задумаешься. К примеру, возьми его
сказ про Березовую Рощу. Сколько раз ни прослушаешь, всякий раз новое в тех
же словах услышишь.
Проверь, коли не веришь. Перескажу.


Отгорело жаркое летичко. Хлопотливая осень пожаловала и ну ветрами
сдувать зеленое платье с берез, семена из них вымолачивать да в сырую землю
хоронить.
Отсеялась осень, поприкрыла желтым листом березовые семена, зиму
кликать стала. А пока суд да дело, крапива с репейником тоже о своем
роде-племени заботились. Тоже под листвяное одеяло семена высеяли.
Пришла зима, застлала белым пухом холодную землю, оборонила семена от
лютых морозов: "Спите!"
Проспали семена до теплых весенних дней и пошли в рост. Репейник
испокон веков цепкий, разбойник, живехонько вымахал. Крепко уцепился за
сырую землю. Глубоко корни пустил. Ну, а про Крапиву и говорить нечего. Дай
только ей, хапуге, волю, она и на крыше дома вырастет, бессовестная.
Березовые семена тоже зеленую поросль дали. Хоть и не ах какую - не
выше лесного ландыша, - все же росточки о три листочка поднялись. Темновато
им было в густом Репейнике, тесновато в Крапивнике, а что делать? Надо
расти. На то им мать, старая Береза, и жизнь дала.
- Засыхали бы уж вы лучше! - говорит Крапива.
- Все равно сгниете, - поддакивает ей Репейник.
А Березки молчат, слушают да растут сколько сил хватает.
Тогда Гадюка свое ядовитое слово вставила. Свою подлую змеиную
мудрость стала выказывать:
- Миром, дескать, те правят, которые жгут да жалят. - И старая Жаба,
которая тоже в крапивной тени от света пряталась, в угоду Змее подхалимно
подквакнула:
- Засыхайте, березовые недокормыши! Короткая-то смерть лучше долгой
бескормицы.
Так оно и шло. Их устрашали, а они росли. В тесноте, в темноте, в
обиде. А годика так через три, через четыре Березки переросли Крапиву.
Пробившись к солнышку, они перестали слушать зловредные слова. Знали, что
теперь никакой Крапиве, никакому Репейнику не закрыть от них света и не
отнять соки земли.
Шипи не шипи, квакай не квакай, а молодой Березняк растет себе да
растет. Много ли, мало ли лет прошло - зашелестела у всех на виду сильная
Березовая Роща. Густая. Ровная. Зеленая. Разговорчивая. Дружная.
Само собой, какая хорошая Роща ни будь, без Крапивы дело не обходится.
Росла в ней и Крапива. И Репейник рос. И Гадючки встречались. Жабы, само
собой, тоже не перевелись. Что сделаешь? Только никто, если не считать
самых пропащих, слепых да желчных, не называл эту Рощу репейной, крапивной,
хотя они и произрастали в Роще.
Жабы да Змеи, само собой, инако судили. В свою черную дуду дудели. Ну,
так ведь на то и зовутся они мерзостным словом "гады". Дальше Крапивы не
видят, выше Репейника не глядят.


    ЗАМОК БЕЗ КЛЮЧА



Эта сказка еще в кои веки, давным-давно сказываться начала, а
досказаться и по сей день не досказалась. И живет она, как изба без крыши,
как шуба без воротника, как петух без голоса.
И кто только ее ни досказывал - дедов дед, бабкина прабабка, седой
мудрец, рыжий хитрец, - никто не сумел досказать. И я не берусь. Кому надо,
тот пусть ее и заканчивает. Мое дело начать...
Жил да был веселой и горластой души человек, по прозванию Шумило
Горланович Якалкин. Прозвали его так за то, что без "я" он двух слов
вымолвить не мог. Якал на каждом слове: я да я. Хвастовством начинал,
похвальбой заканчивал.
Чуть что где - Якалкин громче всех шумит. Болото ли народ осушать
вздумает, непаханую ли землю пахать начнет или, скажем, колодец к руде бить
- Якалкин тут как тут:
- Братцы! Браты! Брательники! Я горы ворочать могу! Я реки могу вспять
пускать! Я все могу.
Молчат люди, а про себя думают: "На деле тебя проверим, тогда и судить
будем".
Жил да был другой человек, по прозвищу Тихей Молчанович Улыба.
Поклончивый такой человек, тихий. Молчаливый. Улыбчатый. Не слыхать, не
видать. Себя не выказывает, глотку не дерет, разговоров не заводит, теневой
стороной ходит. Одним словом, все три прозвания - Тихей Молчанович Улыба -
не зря ему в сказке даны. И добавить к ним нечего.
Задумал как-то народ пруд прудить и на нем большую пильную мельницу
ставить. Якалкин первым на сход прибежал. Руками машет, языком пашет,
словесами сеет, похвальбой приборанивает. Если каждому его слову взойти,
так за три года урожай не убрать.
А Тихей той порой на бревнышке сидит, молчит, всякое слово улыбчато
слушает, как пряник кушает.
Посудили, порядили, плотину застолбили, работать начали.
Хвастун Похвальбеевич в новой кумачовой рубахе вышел. Рукава чуть не
выше плечей засучил. Лопату так наточил, что бриться ею впору. Черенок у
лопаты стеклом выскоблил, кожей вылощил. Валяную шляпу петушиным пером
изукрасил.
- Эх, шляпа хороша! - хвалится Якалкин. - От солнца глаза застит и от
других меня отличает. Все меня по перу увидят, заметят, как ходко я землю
швыряю, как круто плотину наращиваю.
А Тихей Молчанович молчком да шажком на работу вышел. В пестрядинной
одежде, в долгополом зипуне, с простой малосильной лопаточкой. Ковыряет
себе земельку да помалкивает.
- Вот это человек! - говорят старики. - Себя не выказывает. Не
петушится. Не то что тот: я да я.
Минул день, другой пошел. Якалкин горластее всех. Песню запел:

Все могу и все умею,
Я нигде не оробею...

Пришел конец работе. Стали о каждом по делам судить. По труду. Старики
замерять принялись - кто сколько? Считали они, мерили - самим себе не
поверили. А когда народу объявили - шум поднялся.
- Как это так-Якалкин первым оказался? Всех перекрыл! За семерых
сделал! Не может этого быть! Пересчитать надо, перемерить.
Ну ладно. Молодые стали перемерять. Всю ночь считали. А утром еще
больше диву дались. Дивись не дивись, а цифирь свое показывает. Вышло, что
старики вчера Якалкину за похвальбу меру поубавили. За десятерых с гаком он
работу справил.
- Как же это ты мог?
А он им:
- Да я еще не то могу. Не в полную силу работал. Тихея жалел. Вот
начнете пильную мельницу рубить, я три угла срублю, пока трое один угол
рубят. Я так топор выточу, так его выострю, что у меня дерева сами со
страху валиться будут. Потому как я мастер. В самую точку бью! По семь раз
одну прирубку не прирубаю...
И пошел - я да я:

Все могу и все умею,
Я нигде не оробею...

Ну ладно. Стали пильную мельницу ставить, сруб рубить.
Якалкин в шелковой рубахе вышел, в плисовых штанах.
- Не могу, - похваляется он, - на работу оборвышем выходить. Для меня
она праздник - веселый день. Если на деле себя не показать, так где же
показывать? Не в пляске же. Плясать и медведь может, а топором душеньку
тешить не всякий умеет...
И опять свою песню загорланил:

Все могу и все умею,
Я нигде не оробею...

Ну ладно. Снова пришло время о работе судить. Лесное начальство
приехало - пильную мельницу принимать. По его подряду ее рубили. Всем
миром-собором углы считали, пригонку пазов ценили, плотноту конопатки
проверяли.
А Якалкин ходит себе, зубы скалит да песенку попевает:

Все могу и все умею,
Я нигде не оробею...

В сотню глаз артель изъяны выискивает. И так и сяк хочет Горлановича
осадить. Не выходит. Потому что народ правду любит. А правда всегда правдой
остается.
- Что делать? Как быть? Неужто Якалкину почет воздавать? Неужто ему
наградной златоустинский топор, как первому мастеру, отдавать?.. Шумило же
он! Ячное якало! Горластое кукарекало!..
Судит так, рядит народ, промеж себя шепчется. А Якалкину мало горя:

Все могу и все умею,
Я нигде не оробею...

- Да тьфу тебе! - сердятся старики. - Похвальба ты, распохвальба
неуемная!
А делать нечего. Цифирь опять свое слово сказала:
- Становись, Шумило Горланович Якалкин, в первый ряд с правого краю...
Старики тебе, как первому мастеру, почетный топор подносить будут...
Поднесли топор. Поздравили. Самый старый здравицу сказывать стал.
Словами давится, а говорит. Величает. Воздает Якалкину почет, а Тихей Улыба
в сторонке стоит. В тени. Жалостливо так, улыбчато молчит. Даже сердце
щемит.
Один из стариков заметил Улыбу и сказал:
- Его тоже приветить надо. Уж больно он тих, скромен да улыбочен.
Тут другой старик встрял:
- Тих-то он тих... Только из тихости да улыбчатости сруба не срубишь,
пильной мельницы не поставишь, пруда не запрудишь.
- Зато скромность мир красит, - заспорил третий старик. - Тихость да
улыбка сердце радуют...
Тут и началось. Особенно когда хмельной ковш второй круг обошел. Одни
кричат:
- Хороша улыбка, да пашет неглыбко!
Другие в один голос:
- Мало тот значит, кто много "ячит". Говорун что тютюн - дымит да
тлеет, а руки не греет.
А третьи наперекор:
- Так он-то ведь не без огня дымил. Правду сказывал. По рукам, по
своей силе замахивался...
...И пошли-пошли плести хитрое словесное кружево,
пословицами-присловицами сверкать. Так они по сей день спорят - ни до чего
доспориться не могут. От этого и сказка не может досказаться. И живет она,
как птица без крыльев, как фонарь без огня, как замок без отмычки. Может
быть, вы какой ключик подберете - так милости просим, подбирайте. Вам и
жалую эту недосказанную дедову сказку. Вам ее и досказывать по своему
разумению. А я не могу. Некогда. Другую сказку из печи вынимать пора. Да
вам с пылу, с жару на стол подавать.
Кушайте, пока она горяченькая. Эта-то уж с концом будет.


    ДОЛГОВЕКИЙ МАСТЕР



Светлой памяти
П.П.Бажова
посвящается

Дедушка Хитрован Петрович в Петры и Павлы, в веселый сенокосный
праздник, по старому распорядку именинником считался, потому как по
метрикам-то он Петром значился. Петрованом звался. А Хитрованом-то уж потом
его прозвали. Огня в Хитроване Петровиче было достаточно. Многим хватало.
Не одно сердце согрел. Особенно ребячье. А ребятье, надо сказать, вокруг
Хитрована Петровича - как воробьи возле ржаного колоса. Есть что клевать:
были-небыли, басенки-побасенки, сказы-пересказы... Откуда что берется. Про
все знал. Обо всем судить мог.
А больше всего речь шла о руках. Потому как руки у головы - самые
главные и самые надежные приказчики. Голова без рук - как отец без детей:
есть что приказать, а некому.
Мальчишечьи руки, известное дело, самые хваткие. Особенно по нашим
местам мальчата рукастыми растут. Другой еще толком ходить не научился, а
уж с топором, с молотком дружбу сводит. Отсюда и пошли в уральских местах
отчаянной славы мастера. Поглядишь на юнца - ему до женихов еще лет пять
расти надо, а он редкой формовкой стариков удивляет или поковкой слепит.
Уклад жизни такой. По рукам голову ценят. Иной кузнец чернее сажи, страшнее
пугала, а его ненаглядным зовут, красавцем кличут. А все оттого, что
трудовой народ красоту не в одежке ищет, не в кудрях на пустой голове, не в
холеной руке, не в скрипучем сапоге на дряблой ноге, а в сути всех сутей -
в деле.
Эту-то суть ребятишки и выпытывают у Хитрована Петровича: какое им
лучше дело взять, чтобы оно из рук не вываливалось да еще счастье принесло,
в люди вывело.
Хитрован Петрович сидит, бывало, на своей караульной горушке,
подбрасывает дровишек в костер и поучает ребят.
- Без головы, - говорит он, - как и без рук, никакое дело не делается.
Но и при умной голове и при сильных руках из ничего чего тоже сделать
нельзя. Материал нужен. Дерево, к примеру, или камень. Или, на худой конец,
даже вода. К слову, как ты без воды тот же мыльный пузырь выдуешь? Квас без
нее тоже не заквасишь и кашу не сваришь.
Заведет так Хитрован ребятишек в словесный лес и ну их там по малым
тропкам водить. А к концу разговора обязательно на торную широкую дорогу
выведет, и опять притча:
- Хороший материал много значит. А хорошие руки - больше. Одни руки
живые цветы веником соберут, скукотой омертвят, другие - мертвую солому
веселой шляпкой заставят жить. Словом, когда не к рукам куделя, черен день
и долга неделя.
Слушают так ребята, помалкивают да запоминают. Особенно самый меньшой.
А старик подбросит хитроумных дровец да дальше стежки-дорожки показывает.
Пускай каждый свою ищет, на трудовую дорогу выходит.
Не одну, не две ночи на караульной горушке такие разговоры шли.
Подросли ребята. По своим дорогам разбрелись. Каждый по своим рукам
кудельку выбрал - свою работу полюбил. Кто к железной руде пристрастился.
Доменщиком стал. Или там рудобоем. Другой мрамор оживлять начал. Третий
стал песок в живую стеклянную посуду переплавлять. Четвертый душу в железо
вдохнул - машиной его сделал. Пятый еще что-то... Шестой - и пуще того...
Все поразошлись. Один только при старике остался. Меньшой. Дорожки он
своей не увидел. А был он из себя лобастенький, зоркий. Росточку хоть и
небольшого, а коренастенький. Руки тоже маленькие - не для кузнечного дела.
И ноги - не для пахаря. Зато ушаст был сверх меры. Памятливые уши. Что
услышат - не выпустят. Даже птичий разговор запоминали. А уж то, что
Хитрован Петрович рассказывал, слово в слово береглось и со своим
добавлением пересказывалось. Вот оно как!
Бывало, мальчонка так Хитровану его же быль-небыль повторит, что
старик открывши рот парня слушает.
- Скажи на милость, какая ты дельная пашня! Бросил я в тебя горсть
зерна, а ты мне пудов сто урожая намолотил. Да не худородного, а зерно к
зерну. Всхожее золото. Придется, видно, тебе, дружок, про материал всех
материалов рассказать.
- А что же это за такой материал всех материалов, дедушка Петрован? -
спрашивает паренек.
- А такой материал, - отвечает Хитрован Петрович, - что из него все
сотворить можно. И небо, и землю, и царства, и государства... Невиданные
цветы, неслыханную красу, несказанное счастье... Хоть каменные палаты из
него возводи, хоть хрустальный дворец строй. Реку новую задумаешь - потечет
река. Захочешь лес вырастить - лес подымется. Решишь человека из
предбудущих лет в нашем дне поселить - поселишь. Мертвого порешишь
обессмертить - сбудется.
- Что же это за материал, дедушка? - еще раз спросил мальчик.
А Хитрован ответил:
- Материал это простой. Расхожий. У каждого он на языке. Всякий его
знает. Пруд из него прудить можно. Горы наворотить. Всю землю покрыть. А в
дело произвести его ой как нелегко!
- А почему так? - спросил малец.
- Отбор большой надобен. Трудная промывка требуется. Походя из него
бесценных крупиц не вымоешь. Да если и вымоешь - в дело пустить их
загвоздисто.
Парень не знает - верить, не знает - нет. То ли это сказовая морока,
то ли притча какая мудреная.
- Что же это за крупицы такие, Петрован Петрович? Они как бы золотые