Взять, к примеру, озеленение. Мироша перед школой пять липок посадил. И все принялись. Другие по десять посадили, а не ухаживали. Вот и посохли. Или большой школьный аквариум взять. Для него Мироша двух редких ершей поймал. Как сомята плавают.
   А кто классную доску заново черной краской выкрасил? Мироша. Да так хорошо, что за весь год ни одной плешинки не появилось.
   Разве не приятно это все Мироше? Конечно, приятно. И отцу радостно, что в его сыне с малых лет рождается великое чувство трудовой гордости.
   Вот как-то и разговорились три Тагильцева о трудовой гордости.
   В огороде это было. У бобовой гряды. А Мироша перед этим хороший кварц добыл. С золотой жилкой. Наверно, больше грамма в этой жиле золота было. Показывает Мироша этот кварц отцу с дедом да и говорит:
   - Седьмой самолучший камень для школьной коллекции выискал. Малахит там мой - зеленее зеленого. И яшма - как заря вечером. Изумруд нашел, хоть и не первого сорта, а первее моего в школе нет. Теперь бы платиновый самородочек добыть! Хоть с комарика бы... Все равно бы из других школ бегали на самородок смотреть.
   Говорит так маленький Тагильцев, а отец с него глаз не сводит. Радуется. Себя в нем узнает. И деду внука нахваливает:
   - Вот и я, папаня, таким же рос. До сих пор горжусь батареей центрального отопления, которую я в учительской тринадцатилетним мальчишкой собственноручно установил. И как приду в школу, обязательно на свою батарею погляжу и украдкой поглажу ее теплые чугунные ребра. Хорошо! Как ты думаешь?
   А старик молчит. Ест бобы да щурится. Будто от солнышка. А солнышко давно уже за крышу соседнего сарая ушло.
   - Или, может быть, что-то не так, отец? - спрашивает Василий Миронович у Мирона Петровича. - Может быть, по-твоему, сын зря своим кварцем гордится, своими ершами да липками, как, скажем, я своими домнами да мартеновскими печами?
   - Да что ты у меня, Василий, спрашиваешь? - ответил старик. - Я ведь мало классов кончил. Только три. И книг не так чтобы много прочитал. И работа у меня... как бы сказать... безликая. Выплавишь сталь, сольешь ее в ковши - и прощай. Куда она пойдет, что из нее сделают, и не узнаешь. Может, части для центрального отопления или машину какую - никто не скажет. Как ты свою сталь узнаешь? То ли она в Мирошином поисковом молотке, которым он кварц из горы добыл, то ли гвоздиками стала в твоих сапогах? Неизвестно. Не то что твоя домна или твоя труба. Возвел ты ее чуть ли не до облаков, и все знают, что эта диковина Василием Мироновичем Тагильцевым кладена. И тебе есть чем гордиться. Есть от чего сердцу замирать. А мне - нечем! - повторил старый Тагильцев и прищурился. В его карих глазах снова появилась знакомая сыну, знакомая внуку, знакомая всему заводу смешинка.
   - Это верно, отец, - согласился Василий Миронович. - Сталь - как и кирпичи. Не узнаешь, где твое, где товарищево. И я как-то всегда болел за то, что ты не можешь сказать, что вот этот, скажем, твой паровоз бежит или этот путь твоими стальными рельсами пролег.
   - Что сделаешь, сын! - снова прищурился Мирон Петрович. - Такова и вся моя жизнь. Негде мне свое имя-фамилию поставить. Ну вот ту же революцию взять... К примеру, Зимний дворец. Я ведь его тоже брал. Не последним через дворцовые ворота перелезал. А вот какая именно часть Зимнего дворца мною взята, и не знаю. А плохо ли, скажем, хоть одну колонку или даже ступеньку себе по законным заслугам приписать? Ведь ступил же я первым на какую-то дворцовую ступеньку? Значит, мною она от царизма освобождена. Приехал бы сейчас в отпуск в Ленинград. Пошел бы в Зимний. Сел бы на свою мраморную ступеньку, погладил бы украдкой ее белое лицо и сказал бы сам себе: "Моя!" Есть, наверное, такая. И не одна. А я, дурак, не запомнил их. Не до того, видно, было. Или не было во мне такого высокого чувства гордости, как у тебя с Мирошей. И теперь мне до этого не дорасти. Таким, наверное, и доживать буду...
   Старик Тагильцев умолк. Снова раскрыл стручок и снова вынул из него бобовые зерна и принялся их с хрустом есть.
   Василий Миронович и Мироша перестали рвать бобы. Тому и другому стало как-то не по себе. Особенно когда карие глаза Мирона Петровича поглядывали на них смеясь, сверкая ласковой искоркой.
   Вечером Василий Миронович отправился с сыном на пруд. Будто бы погулять в воскресный день. А на самом деле ему нужно было поговорить с Мирошей.
   И он сказал:
   - Не деду до нас, а нам с тобой до него расти надо! Слов нет, хорошо тому, кто через свой труд может видеть свою жизнь в печах, в трубах, в липках... Или, скажем, в кварцевом камешке, в золотой жилке... Это очень хорошо. Только дедушкина жизнь была как сталь. Для всех разлилась она по тысячам поделок, поковок, отливок. И ему как будто не на что пальцем ткнуть и даже самому себе сказать: "Это мое".
   Мироша молчал, а отец опять:
   - А между тем так ли это? Так ли?..
   Тут Василий Миронович усадил сына на бережок, и они оба принялись говорить о дедушке.
   И оказалось, что дедушка Мирон с первого дня встречи с Владимиром Ильичем Лениным отдавал все силы, всю жизнь людям.
   Не думая о своих успехах и забывая о заслугах, он прожил для народа.
   И вдруг Мироша так ясно понял, что пришкольные липки он сажал и холил для себя. Для того чтобы прославиться, он поймал двух больших ершей и так хорошо выкрасил школьную доску.
   Возвращаясь домой, Мироша незаметно швырнул кварц с золотой жилкой на школьный двор и подумал: "Пусть другие найдут..."
   Отец заметил это и, ничего не говоря, крепко пожал своему сыну руку.
   Этим вечером в душу Мироши вошло что-то новое, очень хорошее и высокое. А на другой день утром дедушка, удивившись, вдруг спросил внука, который, щурясь, уставился на старика:
   - Миронька! Откуда у тебя в глазах такой хитроватый прищур обнаружился?
   - Знамо дело, откуда... - вместо Мироши ответила его бабушка и, не договорив, принялась целовать внука в дедушкины глаза с искоркой. Кареглазик ты мой...