- А я не знаю еще святой с таким именем, - встревожился художник. - Ни Лаврентий Сурый, ни Петр Рибодейра, ни даже Симеон Метафраст, Иоанн Тритений или Сильванус не сообщают о такой. Кто эта Сусанна, какую смерть она претерпела и какой папа причислил ее к лику святых?
   - Как? Возможно ли, что вы не знаете святую Сусанну? Удивляюсь. Это же та святая, за которой два старых еврея подглядывали в купальне, история известная!
   - Этой сцены я еще не писал. Впрочем, ваша Сусанна вовсе не святая, а просто еврейка из города Вавилона...
   - Еврейка или не еврейка, - решил Брокендорф, жадно поглядывая на Монхиту, - но вам бы написать барышню и в образе Сусанны в купальне!
   Дон Рамон, видимо, был смущен, но тут его выручил человек с поднятыми руками.
   - Дон Рамон! - жалобно позвал он. - Сколько я могу еще стоять так за полтора реала? У меня уже руки затекли и скрючиваются...
   Горбун тут же схватил кисть и исчез за холстом на подрамнике. Мы видели только его кирпичные гетры, но говорить он не перестал.
   - Обе эти персоны - мои натурщики, помогают мне в работе. Я пишу теперь "Положение Христа во гроб". Молодой человек представляет Иосифа Аримафейского, а дама - одну из благочестивых иерусалимских женщин. И, как могут видеть господа, оба они оплакивают кончину Спасителя.
   Иосиф Аримафейский и благочестивая женщина из Иерусалима поклонились нам, не меняя при этом скорбное выражение лиц.
   - Эта сеньора, - продолжал художник, - настоящая актриса. В мистерии, которую мы ставили прошлым летом в Ла Бисбале, она представляла аллегорическую фигуру христианской исповеди. Она снискала аплодисменты и знала свою роль наизусть, как "Отче наш".
   - В Мадриде я играла и королев, и камеристок, и фей! - с достоинством добавила дама.
   Брокендорф несколько мгновений испытующе глядел на нее.
   - Я ищу кого-нибудь, кто бы мне постирал пару шерстяных носков, я испачкал их в этой снеговой грязи...
   - Дайте мне! - с готовностью вскричала исполнительница ролей королев и камеристок, не теряя, однако, и теперь своей отчаянно-скорбной мины. - Я послужу вам охотно и немного возьму!
   Эглофштейн, Донон и я тем временем перешли в другую комнату, и Брокендорф последовал за нами. Монхита все еще хлопотала у стола, и мы обступили ее, как вольтижеры - неприятельский пост. Пока дон Рамон торопливо трудился над своей картиной, Эглофштейн начал атаку на возлюбленную полковника.
   Из нас никто не умел так хорошо заводить разговоры с женщинами, как Эглофштейн. Он настраивал свой голос, как виртуозный скрипач - инструмент. И когда заставлял его дрожать и колебаться в тембре, то казалось, из него рвется страстное волнение, которого в действительности не было в его сердце, и этого было вполне достаточно для женщин, на которых он испытывал свое искусство.
   Это был первый случай, когда мы одни могли поговорить с Монхитой, ведь до сих пор мы видели ее только в обществе полковника. Эглофштейн начал с разных любезностей и мелкой лести, которую Монхита, казалось, охотно слушала. А мы, остальные, не мешали ему и молча слушали, как он вел свое и наше - дело...
   Он сказал, как он счастлив встретить ее, так как только мысль иногда видеться с нею делает его жизнь в маленьком городке выносимой.
   Монхита удовлетворенно улыбалась. И эти ее улыбки и манера играть искусственным цветком в волосах заставляли нас вновь видеть перед собой Франсуазу-Марию. И мне даже показалось противоестественным, что мы должны употреблять столько усилий, чтобы овладеть ею, когда она так давно уже была нашей.
   - Разве наш Ла Бисбаль - такой плохой город,-спросила она, - что вам скучно здесь жить?
   - Не хуже других городков вашей страны! Но мне здесь недостает всего: наслаждения итальянской оперой, общества людей моего круга, балов, казино, прогулок на санях с прекрасными женщинами...
   Эглофштейн сделал паузу, чтобы дать Монхите время живо представить себе удовольствия большого света: балы, катания на санях, итальянскую оперу. И продолжал:
   - Но в вашем обществе я не скучаю обо всем этом и доволен, что могу вас видеть!
   Монхита не нашлась сразу, что ответить, и покраснела от удовольствия и смущения. Но дон Рамон д'Алачо крикнул из соседней комнаты:
   - Благодарю вас, господин капитан, за ваши дружеские слова, которые я сейчас услышал!
   Открытие, что отец Монхиты слышал каждое слово разговора, сбило Эглофштейна и лишило его уверенности. Он занервничал без особой причины. И поскольку девушка все еще молчала, он сказал - еще в очень мягком тоне, но уже с внутренним раздражением:
   - Вы не знаете, что мне ответить? У вас не найдется слова для меня? Хорошо, я увижу это по движению плеч. Значит, я недостоин ответа...
   Монхита живо закачала головкой. Она выглядела испуганной, и ей было чего опасаться - капитан мог стать ее недругом, а она видела его ежедневно за доверительной беседой со своим любовником.
   - Вы всё молчите, - тихо продолжал Эглофштейн. - Я знаю, вы втайне смеетесь над жаром, который сами пробудили во мне. Одним взором ваших горящих глаз, одним нечаянным движением вашей головки, каким вы откидываете непослушный локон, он вечно спадает вам на лоб...
   - Не обращайте внимания на мои волосы! - быстро сказала смущенная Монхита и оправила их, видно радуясь, что Эглофштейн больше не сердится. Это дурацкий порыв ветра перепутал мне их, когда я бежала сюда по улице...
   Эглофштейн, не очень знавший, что бы сказать еще, ухватился за эти слова.
   - Ветер! Я уже ревную к этому ветру! Ему дозволено гладить ваши волосы, щеки... целовать ваши уста, а мне - нет, невозможно...
   Монхита залилась румянцем, не находя слов. Но тут донесся голос Иосифа Аримафейского.
   - Дон Рамон! - жалобно взмолился он. - Долго ли мне еще так стоять? Я хочу домой...
   - Терпение! Еще полчаса. Я должен использовать время, пока яркий свет.
   - Еще полчаса? Ей-богу, это слишком. Меня мать ждет дома - с блюдом сарагосских бараньих отбивных.
   - Бараньи отбивные из Сарагосы? - включилась в разговор иерусалимская дама, косясь на накрытый стол. - Это в масле, с перцем и луком!
   - Не думай о лакомствах, черт побери! - крикнул дон Рамон. - Стой как стоишь, не двигайся. Это делается во благо всех католиков!
   Там опять стихло, и Эглофштейн решился продвинуться с Монхитой еще на шаг. Он осторожно взял ее руку, слегка пожал и удержал в обеих ладонях.
   - Я чувствую тепло вашей руки... Она уже не холодна и не безразлична в моих руках. Могу я считать это залогом, что вы не откажетесь исполнить мое желание?
   Монхита - не глядя на него:
   - Какое?
   - Что вы сегодня проведете со мною один час?
   - Это - нет, этого нельзя! - резко бросила Монхита и вырвала руку.
   Я увидел разочарованную гримасу на губах Эглофштейна, и мной овладело нетерпение, ибо все его красивые слова ничему не послужили.
   - Выслушайте меня, Монхита! - воскликнул я. - И я тоже влюблен в вас, и вы это, верно, заметили...
   Монхита обернулась ко мне, и лицо мое запылало под ее взглядом. Кажется, она улыбнулась - дружелюбно или насмешливо, не знаю, - я не смотрел на нее.
   - Да сколько вам лет? - спросила она.
   - Восемнадцать!
   - И уже влюблены? Сохрани вас Бог!
   Я уловил ее тихий, веселый смешок и почувствовал, как жаркий стыд и гнев заливают меня. Ведь она-то точно была моложе меня!
   - Желаю вам счастья и удачи в ваших капризах! - воскликнул я. - Но вы должны знать, что я уже привык силой добиваться того, в чем мне отказывают из-за молодости!
   Монхита мгновенно перестала смеяться.
   - Вот что, молодой господин! - бросила она гневно. - Это вам не принесет славы. Пусть я не мужчина, но я умею защитить себя. И довольно болтать!
   Эглофштейн бросил на меня свирепый взгляд.
   - Лейтенант Йохберг просто неудачно пошутил, - сказал он, и я ощутил крепкий пинок в голень под столом. - Заткнись, осел, ты всех нас погубишь... Нет, Монхита, он никогда не забудется так, чтобы совершить насилие над дамой!
   - Признание в любви, - строго ответила Монхита,-должно быть деликатным и нежным. А этот господин просто груб...
   - Да, я неделикатен! Я - не нежен! Ибо я люблю вас так, что...
   Эглофштейн пресек мой порыв новым ударом ноги под столом. Я помолчал чуть-чуть, как во сне слыша препирательства в мастерской дона Рамона.
   - Не поворачивайся спиной! У библейского героя она не была такой сутулой! И если ты не перестанешь глотать слюну, кашлять, чесаться и зевать, я никогда не закончу! Стой, наконец, как я тебя поставил!
   И я вновь открыл рот:
   - Я люблю вас и не нахожу слов, какие мог бы сказать вам...
   - Вы еще очень молоды, - уже спокойно возразила Монхита. - А в любви новичкам трудно... Но вы еще научитесь обращаться с порядочными женщинами, когда будете постарше.
   Я смотрел на нее, и вся моя злость улетучивалась, потому что эта женщина говорила мне такие чужие, презрительные слова таким знакомым голосом.
   Но и капитан Брокендорф не утерпел, чтобы не попробовать взять дело в свои руки и довести его до конца согласно своему желанию.
   - Почему вы хотите отказать нам в небольшом удовольствии, которое так легко и охотно и так часто доставляли полковнику? - нагло спросил он.
   - То, что вы говорите, постыдно...
   - Постыдно? Вовсе нет. О нет! У нас на родине вовсе не постыдно, а вполне принято добиваться этого от женщины!
   - Зато у нас, - отрезала Монхита, - принято отказывать в таких вещах!
   - Да что, в самом деле, - нетерпеливо закричал Брокендорф, - вы нашли в нашем полковнике? Он и не молод, и собою не хорош. Ничто в нем не может доставить удовольствие молодой девице. Кроме того, у него мигрень, и я часто вижу в его комнате пилюли...
   - А я-то думала - вы его друзья! - прошептала Монхита.
   - Его друзья? Да с друзьями делят последний глоток коньяку и последний кусок хлеба! И тот, кто скрывает от меня лучшее, что имеет, держа для себя одного, - тот мне не друг! И если это - дружба, то и суповой горшок моей хозяйки - хрустальный бокал!
   - А вы не боитесь, что я все это расскажу ему?
   - Сделайте это, попробуйте! - дерзко вскричал Брокендорф, состроив самую грозную мину. - Тому будет три месяца, как я уложил в последний раз человека на дуэли. В Марселе, около Порт-Мэйо! Дрались на пистолетах с шести шагов!
   Монхита, как мы живо уяснили себе из последующего, понятия не имела об армейской дисциплине и не подозревала, что за один вызов своего непосредственного командира на дуэль в боевой обстановке полагался расстрел на месте, и если нужно - без судебных формальностей... Она заметно испугалась и побледнела.
   А капитан обернулся к нам:
   - Вы помните генерал-лейтенанта Ленормана, он еще был моим соседом за столом, когда я в Марселе обедал в штабе у маршала Сульта?
   Брокендорфа никто, конечно, не допустил бы вовек к столу маршала... И ни один из нас не слыхал ничего о какой-либо его дуэли в Марселе. Там не было Порт-Мэйо, а Ленорман - это была фамилия мелкого торговца на углу Рю оз Уре, который требовал с Брокендорфа шестьдесят франков за отпущенные мясные продукты - гусиную печенку, коньяк и пару бутылок вишневки...
   Было ясно, что Брокендорф на ходу выдумал эту историю, чтобы припугнуть Монхиту. Но мы, конечно, сделали вид, будто знаем о дуэли, и Эглофштейн даже поддержал его:
   - А ведь тогда дело вышло не из-за любовницы Ленормана, а из-за его жены. - И добавил, словно философствуя: - Если француженка красива, так ей это все равно...
   Облик доброй мадам Ленорман промелькнул у меня в глазах: сухопарая дылда, которая каждое утро являлась, чтобы вновь потребовать у Брокендорфа те шестьдесят франков, - кроме воскресенья, потому что тогда она отправлялась с молитвенником в бархатном переплете в приходскую церковь.
   Монхита смотрела на Брокендорфа боязливо, почти умоляюще, и я понял, что она будет молчать, боясь за жизнь своего полковника.
   - Но он решил сделать меня своей женой... - робко сказала она.
   Брокендорф захохотал во все горло.
   - Тысяча чертей! И музыкантов заказал? И торты на свадьбу уже пекутся?!
   - Что вы говорите? Женой? - вскричал и Эглофштейн. - И он вам это обещал?
   - Да. И отцу настоятелю, когда он скреплял нашу помолвку, выдали вперед пятьдесят реалов за свадьбу...
   - И вы ему поверили? Да вы обмануты! Даже если бы он хотел жениться на вас - он бы не мог, ему не позволит этого его высокородная родня, ведь он германский граф!
   Монхита лишь одно мгновение глядела на Эглофштейна с потрясенным видом, затем она опомнилась, пожала плечами, будто хотела сказать, что не знает, чему можно верить, а чему - нет. Из-за холста вышел дон Рамон, встряхнул свою кисть, брызнув на пол голубой краской, и глухо проговорил:
   - А ее нечего стыдиться ни графу, ни герцогу! Она - и от отца, и от матери - доброй христианской крови...
   - Дон Рамон! - задумчиво сказал Брокендорф. - Дворянская грамота - это я принимаю в расчет. А если у вас нет ничего другого, кроме доброй христианской крови,-так у нас ее в любом кабаке хозяин вытирает со столов. Потому что в Германии все сапожники - доброй христианской крови!
   Старый художник лишь сверкнул глазами и молча скрылся за холстом. Иосиф Аримафейский вновь поднялся с молитвенно простертыми руками, иерусалимская дама страдальчески замотала головой, и дон Рамон д'Алачо торопливо продолжил свою работу.
   Дело меж тем шло уже к вечеру. Время уходило, нетерпение приятелей росло. Брокендорф с проклятиями поклялся, что мы не сойдем с места, пока дело не будет решено, и, если надо, просидим здесь до утра.
   Донон, единственный из нас, кто не проронил ни слова, заговорил лишь теперь:
   - Кажется, Монхита, вы и впрямь влюблены в старика?
   - А почему бы нет?! - горячо воскликнула Монхита. Но прозвучало это так, словно она просто стыдилась признаться, что ее привлекли к полковнику только его высокой чин, богатство и знатность и еще - его щедрость, которые давали ему преимущество перед нами.
   - Почему бы нет! - упрямо повторила она, вскинув головку.
   - Ну, то, что вы чувствуете к нашему старику, нельзя назвать любовью, - спокойно разъяснил Донон. - Подлинное чувство любви - это нечто другое, чего вы еще, верно, и не знаете. Любовь - это тайна. Вот сегодня ночью я или кто другой - жду вас, дрожа от нетерпения, изнывая от жажды, считая минуты, отделяющие меня от вас. И когда вы тайно, замирая от страха, крадетесь ко мне - тогда, может быть, вам откроется любовь как нечто новое и особенное, не пережитое ни разу в жизни!
   Начинало смеркаться, и я не мог хорошо разглядеть выражение глаз Монхиты. Но голос ее прозвучал ясно, громко и чуточку насмешливо.
   - Правда! Вы меня почти убедили. Мне уже почти любопытно узнать такую любовь, которую вы мне описали, - ново и незнакомо! Но, к несчастью, я обещала моему любимому верность!
   Внезапный оборот ее мыслей и лукавая насмешка в голосе могли еще пробудить наше недоверие к ней. Но мы все были чересчур нетерпеливы и распалены желанием, чтобы обратить на это внимание.
   - Да вы не должны блюсти это обещание, - вскричал Донон, - ведь вы дали его, не любя, человеку, которому считаете себя обязанной за его услуги вам и отцу!
   Дон Рамон зажег у себя восковую свечку, и узкая полоска света проникла через полуоткрытую дверь в комнату.
   - Ну, если все, что вы сказали, - правда и не должно держать слова, данного нелюбимому, то я не возражаю и обещаю вам прийти...
   Голос ее стал еще более надменным и насмешливым, но лицо осталось задумчивым, серьезным - даже печальным.
   - Вот это разумно сказано! - восхитился Брокендорф. - И когда же, прекрасная Монхита, мы сможем с вами встретиться?
   - Сегодня после вечерни, то есть, думаю, около девяти часов вечера я приду...
   - И кто из нас будет счастливым? - нажал на нее Эглофштейн, уже поглядывая с ревнивой завистью на Брокендорфа, Донона и меня.
   Монхита внимательно посмотрела на каждого из нас. Дольше всех - на меня. И мне в этот миг показалось, будто мои и ее восемнадцать лет притягивают нас друг к другу.
   Но потом она покачала головой.
   - Раз уж я и не знаю и едва могу понять, какое это новое и особенное чувство любви, наслаждение которым вы мне обещаете, то для меня и невозможно сразу решить, в чьих руках я пройду эту школу! Давайте встретимся - в монастыре Сан-Даниэль!
   Она отворила дверь и крикнула в мастерскую, что хватит работать, еда давно ждет на столе.
   Дон Рамон и натурщики вылезли из-за "Погребения Христа". Но художник казался недовольным своей работой.
   - Этот мой Иосиф - совершенное ничтожество, что в позиции тела, что в выражении лица... - вздохнул он.
   - Вы могли бы придать ему и лучший вид, - обидчиво заметил молодой натурщик, одергивая короткие рукава.
   - Но у него очень естественная поза! - утешила иерусалимская дама его и художника.
   Брокендорф не преминул вставить и свое замечание.
   - Много лиц на картинах, а все разные! - заключил он глубокомысленным тоном.
   - Это потому, что каждое я пишу с натуры! - пояснил дон Рамон. - Есть плохие живописцы, которые сразу берут за образец готовые картины других мастеров. Если вы хотите купить картину - это будет стоить сорок реалов. Заметьте, это - многофигурная картина. За ту же цену могу продать две маленьких, как будет вам угодно...
   - Давайте сюда картины! - расщедрился Брокендорф, весьма довольный удачным исходом приключения. - И чем больше - тем лучше!
   Он вытащил из кармана два золотых луидора, о существовании которых помалкивал, поскольку задолжал за карточный проигрыш. Дон Рамон забрал золото и дал ему святого воина и мученика Ахатия и флорентийского субдиакона Зиновия.
   А мы уговорились с Монхитой сойтись в девять у ворот Сан-Даниэля. И пошли в гостиницу выпить вина и поужинать. Все были в веселом настроении, а Брокендорф от радости готов был ходить на голове. Он напугал старуху-хозяйку, насвистывая, как дикий гусь, уволок - и далеко! - лестницу от голубятни на улице Сан-Херонимо, и зазвал нас в лавку горшечницы, которую он вовсе не знал, и задал ей для развлечения вопрос: почему она обманывала своего мужа на прошлой неделе с хромым писарем из магистрата...
   Глава XI. ГИМН ТАЛАВЕРЫ
   Монастырь Сан-Даниэль, от которого получила свое название улица Кармелитов, мы использовали как пороховой склад и мастерские. Монахи, члены ордена Необутых Кармелитов, давно уже - до нашего прихода - покинули здание, чтобы уйти сражаться в отрядах полковника Дубильная Бочка или майора Эмперсипадо против нас. В дормитории, в кельях старших монахов, в коридорах и большом зале с колоннами изо дня в день работали наши гренадеры и солдаты полка "Наследный принц", снаряжая зажигательные бомбы и гранаты. Внутри крипты, где Брокендорф собирался провести ночь (мы все дежурили там по разу в неделю), были свалены пустые пороховые мешки, ящики с гвоздями, топоры, молотки, кирки и лопаты, запалы, доски для ящиков, связки соломы и пестрые глиняные трубки гренадеров; меловыми чертами были размечены границы ротных хозяйств, которыми ведали капралы. Стены крипты были покрыты полувыцветшими фресками: осмеяние Самсона, поражение гиганта Голиафа, причем воину-пастуху Давиду кто-то из гренадеров, нарисовав ему бакенбарды и густые усы, придал облик важного тамбур-мажора нашего полка. Над дверями висел в резной позолоченной раме образ незнакомого нам монаха с епископским большим крестом на груди.
   Две жаровни с угольями испускали густые облака дыма, и мы были поставлены перед выбором: мерзнуть или задыхаться. Мы закончили ужин, и денщик Брокендорфа, который во всем корпусе слыл лучшим добытчиком провианта, тут же унес остатки еды со стола,
   Напротив боковой стены монастыря, отделенный от нее только узкой улицей Кармелитов, стоял городской дом маркиза де Болибара, и мы могли видеть через разбитые церковные окна ярко освещенное окно спальни полковника и даже различить в бинокль, что было внутри нее. Полковник сидел - вполне одетый - на кровати, и при свете двух канделябров, стоявших на столе, сержант-фельдшер из гессенского батальона старательно подбривал ему бороду и усы. На стуле лежали его треуголка и пара пистолетов.
   Вид нашего командира преисполнил нас радостью и чувством превосходства, потому что - мы были уверены - он тщетно будет ждать Монхиту в этот вечер, она должна прийти к нам, а не к нему. Мы все одновременно ненавидели и боялись его. И Брокендорф дал волю своему злорадству:
   - Вон он сидит, кувшин с уксусом, со своей больной головой и израненным сердцем! Ну что, скоро она придет, господин полковник, она уже в пути? Рано вы радуетесь, ваше сиятельство! Суп проливается с ложки легче всего у самого рта!
   - Тише, не кричи так, он еще может услышать!
   - Ничего он не слышит, ничего не видит и ничего не знает! торжествовал Брокендорф. - Когда Монхита будет здесь, мы потушим свет. А в темноте я ему дважды всажу турецкое оружие в его тухлую башку, и он ничего не заметит!
   - Раз уж он так гордится своим столбовым дворянством, - издевался Донон, - так ему бы следовало вписать в свой герб спутника святого Матфея, у которого имеется пара хороших рогов32!
   - Тихо, Донон! У него тонкий слух, вы его худо еще знаете, - прошептал Эглофштейн озабоченно и оттянул нас от окна, хотя полковник, без сомнения, ничего не мог слышать на таком расстоянии. - Он слышит кашель старой бабы за три мили. И если он рассвирепеет, он опять заставит вас три часа маневрировать по мокрой пашне, как на той неделе!
   - Я тогда подхватил ангину. Не хочет ли он вскоре получить что похуже? - приглушенным голосом выругался Брокендорф. - И каждую минуту он выгоняет нас из квартир ради всякого вздора...
   - Тебе ли говорить, Брокендорф? - возразил Донон. - Ты и пришел-то в полк уже капитаном. А мы с Йохбергом? Мы послужили с Уксусной Кружкой подпрапорщиками. Вот собачья жизнь! Каждый день в руках скребница для коней. Конский навоз в тележках из конюшен вывозить, таскать восьмидневный рацион овса на своем горбу...
   Башенные часы у Мадонны дель Пилар пробили девять. Донон сосчитал удары.
   - Ну вот, скоро она должна быть здесь!
   - Вот мы сидим! - сказал Эглофштейн. - Сидим, и все ждем одну Монхиту. А ведь в городе наверняка хватает девушек не хуже ее, а кто, может, и красивее... Но, видит Бог, глаза мои ослепли, я вижу только ее одну...
   - Ну, я-то - нет! - усмехнулся Брокендорф, набирая хорошенькую порцию табаку. - Я и других замечаю. Если бы вы зашли ко мне в воскресенье ночью, застали бы одну девочку, такую черноволосую, хорошо сложенную и вполне довольную тремя грошами, которые я ей подарил. Ее зовут Розина. Но Монхита по мне - ничуть не хуже!
   Он сдул табачную пыль с рукава и продолжил:
   - Три гроша - ведь это пустяки. Женщины у Фраскати в Париже и в "Салоне для иностранцев" обходились мне куда дороже...
   Одна из свечей догорела, зашипела и замигала, и Эглофштейн зажег новую.
   - Слушайте! - вскричал Донон и схватил меня за плечо.
   - Что там?
   - Вы не слышали - наверху? Вот опять! Там, где орган!
   - Летучая мышь! - отозвался Брокендорф. - Дурачье: испугались летучей мыши! Теперь она висит где-нибудь на стене. Донон, ты что, дрожишь? Вообразил, будто маркиз Болибар сидит за органом и хочет подать свой знак?
   Он сам поднялся по расшатанной деревянной лесенке, ведущей к органу.
   - Конечно, - сказал Донон, - маркиз знает тайный ход из своего дома в монастырь. И в какой-то день он взберется туда и подаст второй сигнал, как уже подал первый...
   - Боитесь летучих мышей! - крикнул сверху Брокендорф. Он повозился у корпуса и регистров органа, но не смог извлечь ни одного звука. - Донон! Ты ведь учился играть на органе? Иди сюда! Разберешься во всех этих трубках и свистках?
   - Эй, Брокендорф! Оставь чертов орган и слезай скорее! - приказал Эглофштейн.
   - А ведь весело подумать, - загрохотал сверху голос капитана, - что если я сейчас заиграю какую-нибудь песенку про Мартинова гуся или "Маргарита, Маргарита, где запачкала рубашку", - там, за городом, Дубильная Бочка заведет крутой танец с нашим Гюнтером?
   Эта выходка Брокендорфа, кажется, понравилась Эглофштейну. Он захохотал, хлопая себя по бедрам, так что эхо отдавалось от сводов:
   - Этот Гюнтер! Трепач! Хвастун! Я бы посмотрел на его рожу, когда пули засвищут вдруг у самого носа!
   Тем временем Донон тоже поднялся по лесенке. Он "смотрел орган и попытался объяснить нам его хитроумное и странное устройство.
   Тут были емкости для воздуха, свистковые и флейтоподобные трубки, вибраторы. Клавиатура, которую Донон опробовал, осторожно нажимая по одной клавише. Затем он продемонстрировал нам различные свистки: каждый из них имел особое название. Один назывался Principal, другой Bordun. Были еще Spitzgambe, инфрабас, квинтвиола, суббас, а одна из флейт называлась "рожок серны".
   - Странные названия, - задумчиво заметил Брокендорф. - А ты можешь ли сыграть на всех этих флейтах, свистках и гобоях настоящую танцевальную музыку, а не только жалкие "Благословляю вас"?
   - Можно сыграть и фуги, токкаты, прелюдии, интерлюдии, - вступился за инструмент Донон.
   - Нажми мне на педали, я попробую, выйдет ли у меня "Gloria".
   И он начал своим скрипучим голосом напевать:
   Unser Pferrer in der Masen
   Hat heut' sein Latein vergessen.
   Kyrie Eleison!33
   Он присел на корточки за корпусом и подкачал воздух. Брокендорф с силой ударил по клавишам. И вдруг орган издал высокий, режуще-пронзительный звук, словно завизжала огромная крыса. И хотя звук не был сильным, Донон и Брокендорф вскочили и с грохотом скатились по лестнице, словно за ними гнался дьявол.
   - Брокендорф! - загремел Эглофштейн. - Ты с ума сошел?
   Тот стоял, тяжело дыша, все еще в полном ужасе от того, что ветхий орган вдруг ожил и завизжал как крыса.
   - Да я же хотел сыграть Гюнтеру танцевальную музыку, - заявил он, опомнившись. - Не думай чего-нибудь, lа bonne heure34, я только пошутил...