----------------------------------------------------------------------------
Перевод с латинского М. Томашевской
Франческо Петрарка. Лирика. Автобиографическая проза.
М., "Правда", 1989
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------

Уже предвижу, что мне напомнят слова Горация, когда, рассуждая о нравах
стариков, говорит он, что и сварливы-то они, и нудны, и лишь те времена
склонны восхвалять, когда сами были еще юны. Все оно так, не скрою, и, хоть
кое к чему из написанного мной можно отнести это суждение, я и в сем письме
не стану утверждать обратного. Но пусть окажусь я брюзгой и певцом прошлого,
все же не тщетными будут и жалобы мои на нынешние времена, и хвалы прежним.
Нередко устами, привычными ко лжи, глаголет истина и, не давай ей веры
говорящий, сама заставит перед собою склониться. Итак, не устаю твердить я,
в надежде, что и ты ко мне присоединишься - твердить, скорбеть и рыдать,
ежели приличествует сие мужу: отчего старость свою влачим мы в года более
мрачные, нежели те, что провели детьми? Или, быть может, век людской подобен
веку древесному - как древо, постарев, выстоит любую непогоду, так человек,
окрепнув, выдерживает такие мирские и житейские бури, коих в нежном возрасте
никогда бы не вынес? Нас это может утешить, других же нет. Ведь великое
множество людей, покуда старимся мы, переживает свою юность; и случается
так, что одним выпадает безмятежная старость, иным же - бурная юность. Но,
оставив других, возвращаюсь я к нам с тобою. Несомненно, что, с одной
стороны, года закаляют нас, а с другой - делают чувствительнее, да к тому же
- нетерпимее. Нет ничего нетерпимее старости: и хоть умеет она смирять свои
порывы, но, усталая и пресытившаяся жизнью, глубже чувствует, нежели любой
иной возраст. К этому мнению не книги меня привели, не чужие слова, но
собственный опыт, хотя, право, не знаю, согласишься ли ты со мной. Впрочем,
с тем, о чем разговор я повел, сиречь о всеобщем пути ко злу и праху,
истина, что солнца яснее, заставит тебя согласиться.
Не без приятности, я полагаю, было бы и не без пользы припомнить
кое-что из минувшего, так давай обратим наши взоры вспять, сколь возможно
далее. Первый отрезок жизни провел ты в родном доме, я - в изгнании; но не
следует большого смысла искать там, где едва теплится светоч разума и духа.
На рубеже младенчества и детства переехали мы, волею судьбы почти
одновременно, в Галлию заальпийскую, ту, что ныне зовется Провансом, недавно
же именовалась провинцией Арелатенсе. И вскорости вступили на единую
жизненную стезю, такою связанные дружбой, какую возраст наш тогдашний
допускал и коя до самой смерти будет длиться. Здесь умолчу о твоей Генуе,
что миновали мы в начале пути; сын ее, являешься ты ныне ее пастырем; тебе и
так все известно, а я уже рассказал об этом в послании дожу и Совету, его
читал ты, я знаю, и хвалил. Целью детского нашего путешествия был город, что
древние называли Авенио, а современники зовут Авиньоном. Но затем, потому
как незадолго до того перенесен был туда папский престол, чтоб лишь через
шестьдесят лет в прежнюю обитель возвратиться, и оказался Авиньон тесен,
скуден домами и переполнен жителями, порешили старики наши женщин с детьми
отправить в близлежащее место. И мы, отроками, были посланы туда же, но с
иною целью: учиться. Карпантра называется сие место, городок маленький,
однако столица небольшой провинции. Запечатлелись ли в памяти твоей те
четыре года? Что за безмятежность, что за очарование, дома покой, на людях
свобода, мир и тишина в полях! Уверен, что и ты так считаешь. И поныне за те
и за прочие дни мои возношу благодарность Создателю, даровавшему мне столь
безмятежную пору, когда вдали от житейских бурь впивал я сладкое молоко
отроческого учения, взрастая на нем для пищи более серьезной. Но ведь мы
изменились, заметит кто-нибудь, вот и кажется оттого, что все кругом
изменилось. Так у больного и глаза по-другому видят, и язык ощущает иначе,
нежели у здорового. Да, изменились мы, не отрицаю, да и кто же, не то что из
плоти, но из железа или камня, за срок столь долгий не изменился бы? Статуи
из мрамора и бронзы рушатся от времени, и города, возведенные людьми, и
крепости, венчающие холмы и даже скалы, что всего тверже, обрушиваются с
гор, так чего же от человека ожидать - существа смертного, с хрупкими
членами и нежною кожей?
Но так ли велики перемены, что и сознание и рассудок отнимают у
человека, тогда как душа еще его не отлетела? Допускаю, что коли вернулось
бы вспять тогдашнее время, то в чем-то оно показалось бы иным, нежели
казалось тогда. Не скажу, что ничего не изменилось в нас с годами; ясно, что
прошлое предстало бы нам другим, но разве не было оно все же много лучше и
покойнее, чем настоящее? Или быть может, если не различают глаза спиц в
колесах тончайшего творения Мирмецида - колеснице, кою накрыть, говорят,
могла крылышками муха, и если всю остроту зрения человеческого напрягши,
невозможно пересчитать ножки и другие части Калликратова муравья, если не в
состоянии глаза с легкостью читать знаменитую "Илиаду", написанную столь
мелко, что, по словам Цицерона, помещалась она в скорлупе ореха, так до
того, значит, слабы они, что ни городов, ни сел, ни нравов, ни обычаев, ни
жилищ, ни храмов не видят? И ум человеческий столь ничтожен, что не может
понять, как все и хиреет и изменяется? Какой безумец не заметит, как все к
худшему клонится? Не доводилось ли нам позднее видеть этот город, до того с
собою несхожим, что лишь человек, вовсе лишенный рассудка, может столь
глубоких перемен не заметить. Ведь через несколько лет после того, как
покинули мы его, превратился город сей в столицу королевства тяжб, а лучше
сказать - в обиталище демонов, коим отнюдь не был прежде. Покинул его покой,
покинули беспечность и тишина, заполнили споры и крики судейских. Что же нам
предстоит, ведь и с переменою мест, и с течением времени должны были мы тоже
измениться, и, вне сомнения, изменились? Жители едва узнают теперь свою
родину, о чем многократные жалобы знакомцев наших свидетельствуют. Но все
перемены эти - могут мне сказать - во имя правосудия свершились, а ведь оно
без шума редко может обойтись. Но я сейчас не о причинах, а только лишь о
самых переменах речь веду. И то, что город и весь край, прежде безопасным
казавшийся, оружию недоступным и неподвластным Марсу, ибо велико было
почтение к папскому престолу, под чьей защитой он находился, ныне войском
разбойников опустошен и разграблен - все это тоже во имя правосудия? Ежели
бы в детстве нашем предсказал кто-нибудь подобное будущее, разве не сочли бы
безумным сего ненавистного пророка? Но все, однако, по порядку. Хоть мог бы
я повести речь о старине, все же охотнее о том с тобою побеседую, что сами
мы видали, дабы на помощь рассуждениям моим пришла твоя память.
Уже на пороге зрелости и опять вместе (и для чего провели мы порознь
большую часть жизни?) отправились мы из Авиньона изучать право в Монпелье,
город в ту пору процветавший, и прожили там еще четыре года. Был он тогда во
власти короля Майорки; и лишь малая часть его принадлежала королю
французскому, вскорости - сильный сосед всегда опасен - его целиком
захватившему. А тогда какой был там мир да покой, сколько купцов, какие
толпы школяров и какое множество учителей! Как мало там всего этого теперь!
Как переменилась и жизнь общественная, и жизнь частная - о том ведомо и нам
и горожанам, прежние и нынешние времена знававшим. Из Монпелье перебрались
мы в Болонью, коей привольнее и милее, думаю я, на свете не сыщешь. Хорошо
ли ты помнишь сборища студентов, усердие наше и величавость наставников:
казалось, то воскресли древние законоведы! Ныне почти никого уж нет в живых,
и на смену этим великим умам пришло весь город наводнившее невежество. Так
пусть уж врагом будет оно, а не гостем, а уж коли гостем, так хоть не
гражданином или, того хуже, владыкой: а ведь сдается мне, что все поспешили
сложить оружие к его ногам. И так этот край был плодороден и изобилен, что
по всему свету не иначе слыл, как "тучной Болоньей". Не скрою, вновь начала
она оживать и тучнеть по мудрости и благочестию нынешнего папы, но еще
недавно, кабы ты заглянул в самую сердцевину - ты бы ужаснулся ее худосочию.
Когда года три тому назад ездил я повидать назначенного управлять сей
епархией кардинала де ла Роша, мужа отменнейшего, что и в бедах обык шутить,
и после радостных и для гостя столь жалкого чрезмерно почетных объятий
принялись мы беседовать, на мой вопрос о делах города вскричал он: "Дружище,
прежде была Болонья, ныне же она - Мачерата!" - так шутя присвоил он ей
название нищенского города в Пичено.
Думаю, ты почувствовал уже, с какой сладостной горечью перебираю я в
несчастье счастливые воспоминания. Ясный и неизгладимый след оставило в моей
памяти, полагаю, впрочем, и твоей, время, что школяром провел я в Болонье.
Между тем наступал возраст более пылкий, и на пороге юности отваживался я
переступать границы дозволенного и привычного. Частенько разгуливал я вместе
со сверстниками, и в иные праздничные дни случалось нам бродить так долго,
что сумерки застигали нас средь полей и лишь глубокою ночью возвращались мы
домой; ворота же городские бывали открыты, а если случайно оказывались они
запертыми, то не было нужды карабкаться на стены, ибо лишь непрочный и
разрушившийся от времени вал окружал бесстрашный город. Да и какая нужда в
стенах при царившем тогда мире? И не один, а множество путей вело в город, и
каждый выбирал себе наиболее удобный. Нужду же в сторожевых башнях, стенах,
вооруженной страже, ночных дозорах сперва создало пагубное самовластье, а
затем уж и натиск врагов. Отчего же я, однако, все о давно прошедшем толкую
и, мешкая возле Болоньи, замедляю бег своего пера? Разве не оттого, что в
памяти моей жива Болонья прежняя, и, сколько бы мне ни доводилось видеть ее
потом, всякий раз я думал, что брежу, и собственным глазам не верил? Вот уже
много лет, как мир сменила война, свободу - рабство, радость - уныние;
вместо песен слышатся стоны, и, где прежде резвились девичьи хороводы, рыщут
ныне стаи разбойников. И если бы не соборы и башни, по сей день взирающие на
злосчастный город со своей высоты, ни за что бы не узнать, что тут была
некогда Болонья.
Но довольно о Болонье. Проживши там три года, я вернулся домой: о том
доме говорю, что, взамен отнятого на Арно, даровала мне судьба - да будет
она всегда благосклонной! - на берегах бурной Роны. Многим представлялось
место это ужасным, и более всех мне, но не столько само по себе, сколько
из-за грязи и подлости, в нем со всего света собравшихся. Теперь же, с
течением времени, стало оно и того хуже, и отрицать это осмелится лишь самый
бесстыдный лжец. Вот насколько былое его представляется счастливее
настоящего! Чтобы не задерживаться на частностях, скажу, что хоть и никогда
не видывали ни веры, ни милосердия и, говоря словами, сказанными о
Ганнибале: "ничего истинного, ничего святого, ни страха перед богами, ни
верности клятвам, ни уважения к святыням" - в краю, который выбор папы
должен был превратить в твердыню благочестия, но всегда было там, куда ни
кинь взгляд, спокойно и безопасно. Так глубоко ныне кануло все это, что
город душится невиданным доселе ярмом налогов, из страха перед врагами
пришлось окружить его новыми стенами, и где ночами все было открыто, теперь
среди бела дня охранять доступ к воротам. Но, не найдя помощи в оружии и
крепких стенах, стали пытаться купить спасение золотом и молитвами. И
промысел Божий вижу я в том, что наместник Его со своими присными сердцем к
законной супруге повлеклись, коей столь долго пренебрегали. Сия ли причина,
врожденная ли добродетель, но знаешь ты, что свершилось это с папой; упорных
же уломает Господь или смерть, за что, как кажется, она уже взялась. Вообще
же, коли зло причинено голове, то терпеливей снесут его члены, и нечего
удивляться, что почтение к далекому папе не может обуздать тех, кого и
папская близость не сдерживала. А впрочем, никакая закоренелая привычка ко
злу нового добра не отринет, и в души неустойчивые можно заронить стремление
повернуть вспять, сейчас же земля эта кишит бесчинствами.
Прежде чем двинуться далее, припомню еще кое-что из того, что и по сей
день меня волнует, и мысленно попытаюсь - чего въяве не желал бы никак -
помолодеть, беседуя с тобою. Ты помнишь, верно, как в то цветущее время, на
заре нашей жизни, что провели мы в учении и удовольствиях, отец мой и твой
дядя, бывшие тогда в нашем теперешнем возрасте, приехали, по обыкновению, в
упомянутый мною городок Карпантра. А приехав, дядя твой тотчас был охвачен
желанием, чему, я думаю, и слава и близость содействовали, увидеть тот
знаменитый источник вблизи Сорги, который, если дозволено перед столь
близким другом похвастать, потом стихи мои еще более прославили. Тут и мы
загорелись пылким ребяческим желанием отправиться туда же, а поскольку
сочтено было небезопасным доверить нас лошадям, то к каждому из нас
приставили слугу, дабы, сидя позади, и лошадей направлял он и нас. Так,
умолив лучшую и самую любящую из матерей, мою по крови и общую по чувству,
взволнованную и трепетавшую за нас, тронулись мы в путь под надзором мужа,
чье имя ты носишь и к чьей учености и славе с лихвой прибавил собственную и
воспоминанье о коем полнит мою душу радостью. Когда же прибыли мы к
источнику, потрясенный удивительной красотою тех мест, погрузился я в
детские свои мечтания и сказал себе так: "Вот место, природе моей наиболее
соответственное, кое, ежели удастся, предпочту я великим городам!" Про себя
произнес я тогда то, что, возмужав, пытался доказать делом всякий раз, когда
завистливый мир оставлял меня в покое. Многие провел я там годы, и пусть
течение их нередко прерывалось тяготами и заботами, а все же такой
безмятежностью и покоем наслаждался, что, раз познав, что есть истинное
счастье, лишь время, проведенное в Сорге, считаю жизнью, все остальное -
мучением.
Так жили мы, душою неразлучные, но занятиям предавались различным, ибо
ты к спорам стремился и шумным собраниям, я же - к досугу и сельской тишине.
Ты в вихре общественной жизни искал заслуженных почестей, которые -
удивительное дело - на зависть другим преследовали меня, с презрением в
глубь лесов от них бежавшего. Зачем стану описывать тишину полей, неумолчное
журчание прозрачной реки, мычание коров в долинах и пенье птиц, дни и ночи
заливающихся на ветвях? Знакомо тебе все это, и ежели сейчас не можешь ты
последовать за мною, то все же охотно спешил ты сюда, словно в спасительную
гавань, всякий раз, когда мог скрыться от городской сутолоки, но, увы,
нечасто это случалось. Сколько раз в полях одного меня тьма заставала! Как
часто летом подымался я средь ночи и, один, не тревожа объятых сном
домочадцев, уходил, помолившись, то в горы, то в поля, освещенные яркою
луною! Сколь часто в ночные часы без спутников входил я с трепетным
восторгом в громадную пещеру у источника, куда и днем-то с людьми зайти
страшно! Ежели спросят о причинах подобной отваги, то ведь не боюсь я ни
духов, ни приведений, волков на этой равнине не видывали, а людей здесь
нечего страшиться. Пастухи в полях, рыболовы, бодрствующие у реки, одни с
пением, другие в молчании, все они пеклись обо мне и всячески угождали, ибо
знали, что их и всего того края господин не просто друг мне, а любимый брат
и отец. Повсюду лишь доброжелателей я встречал, ни единого врага. И
размышляя об этом, - помню, и ты со мною соглашался, - убеждал я себя, что,
весь круг земной потряси война, сие место мирным останется и безмятежным. И
этому, полагал я, почтение и в особенности близость святой церкви
споспешествуют. А сверх того и бедность, беспечная презрительница оружия и
алчности. И что же? Поразишься, когда узнаешь. При мне еще стаи пришлых
волков принялись резать стада, врываясь в самый городок и повергая в трепет
перепуганных жителей, и, я думаю, что не просто бедствие это было, но и
знамение, предвестие волков вооруженных, что должны прийти следом. Ибо
вскоре после того, как я уехал, гнусная шайка бесстыдных разбойников всю
округу обшарила и разграбила, пользуясь неопытностью жителей, а чтоб
награбленным благочестиво почтить защитницу воров Лаверну, на самое
Рождество Христово ворвалась в беспечное селение и, унеся, что возможно,
остальное предала огню. Огонь пожрал тот скромный приют, откуда с презрением
взирал я на богатства Креза. Уцелела после пожара старая кровля: спешили
нечестивцы! Книги, что оставил я, уезжая, сын моего управляющего, давно уже
подобное предрекавший, снес в крепость, ее сочли разбойники неприступной и
ушли, не зная, что безлюдна она и беззащитна. Так, сверх чаяний, вырваны
были книги из свирепой пасти, не допустил Господь, чтобы очутилась в столь
грязных руках добыча столь благородная. Ныне лишь тень прежнего Воклюза
обретешь в сих тенистых приютах. Для воров и разбойников ничего нет
укромного, ничего удаленного, ничего тайного: всюду проникнут, все увидят,
все обшарят. Нет твердыни, нет благословенного уголка, до коего не добрались
бы разнузданное корыстолюбие и вооруженная алчность. Но так милостив ко мне
Господь, что, когда думаю я о нынешнем Воклюзе и вспоминаю прежний, не верю,
что тот самый это край, где, беспечный и одинокий, ночами бродил я по горам.
Однако, принявшись говорить уже не о бедствиях Воклюза, а о сладостном моем
уединении, скажу я, быть может, много лишнего. Сравнивая прежнее; и
нынешнее, чтобы очевиднее сделать перемены, нарушил я порядок, но вернусь к
моему рассказу!
Через четыре года после возвращения в Болонью, с мужем, коего много и
часто, не менее, чем следовало, я восхвалял, побывал я в Тулузе, на берегах
Гаронны и в Пиренеях, нередко под хмурыми небесами, но в обществе неизменно
безмятежном. И о них могу сказать лишь то же, что о прочих. И Гасконь, и
Тулуза, и Аквитания, по имени те же, на деле так изменились, что, кроме
вида, ничего в них прежнего не осталось. Вернувшись, устремился я еще через
четыре года в Париж, влекомый юношеской любознательностью. А по пути туда и
на возвратном - так сильно пыл юности подстрекает - побывал я во всех
уголках королевства, и во Фландрии, и в Эно, и в Брабанте, и в ближней
Германии. А вновь побывав там недавно, с величайшим трудом узнавал я
немногое из прежнего, видя богатейшее некогда королевство лежащим во прахе и
почти ни одного дома вне стен, крепостных или городских, не найдя. Об этом
рассказал я подробно в письме к почтенному старцу Пьеру де Пуатье, коий
вскорости умер, и лучше для него было бы умереть еще раньше.
Где прежний Париж, многим молве и хвастовству жителей обязанный, но все
же несомненно великий? Где же толпы школяров, где рвение к наукам, где
веселье, где достаток горожан? Ныне не споры слышны там, а шум схваток, не
книги, а груды оружия виднеются, не речи раздаются, а выкрики часовых и
грохот таранов, поражающих стены. Прекратились охотничьи забавы, стены
сотрясаются, леса погружены в безмолвие, и в самих городах едва ли
безопасно. Покой, казалось, основавший там свое царство, навеки сгинул, и
никогда еще стольких опасностей, никогда менее спокойно там не бывало. Кто,
я спрашиваю, предсказал бы, что могущественный и непобедимый король
французский не просто побежден будет, но брошен в темницу и лишь за
громадный выкуп отпущен на свободу? Впрочем, виновник зла делает само зло
терпимым: король королем, пусть неравным ему, был захвачен. Всего плачевней
то, что король и сын его, ныне царствующий, возвращаясь на родину, схвачены
были и принуждены замиряться с разбойниками, дабы по собственным землям в
безопасности продолжить путь. Кто, повторяю, в счастливом этом королевстве
мог не только помыслить о подобном, но, скажу более, во сне увидеть? Как в
это потомки поверят, ежели когда-нибудь - переменчивы судьбы людские! - к
прежнему состоянию вернется королевство? Ведь даже мы не верим, хоть сами
видим.
Через четыре года, воротившись из первого своего путешествия по
Франции, впервые побывал я в Риме. И тогда, и еще ранее не был он ничем
иным, нежели тенью и подобием Рима древнего. Нынешние руины - прежнего
величия свидетельство, но до сей поры под сим благородным пеплом тлели еще
угли, теперь же потухли они и остыли. Был там, подобный возрожденному из
праха Фениксу, достойный старец Стефано Колонна, о коем я говорил уже, отец
доброго моего покровителя и глава славной своею знатностью и великими
несчастьями семьи: его и семью его восхвалял я часто и никогда восхвалять не
устану; были и иные, кто хоть дорожил родными развалинами. Ныне таких ни
там, ни еще где-либо не осталось.
Еще через четыре года посетил я Неаполь, и хотя после частенько и в Рим
я и в Неаполь наезжал, все же именно первые впечатления остаются в душе.
Тогда Роберт был королем Сицилии, а вернее, всей Италии, а еще лучше сказать
- был он королем среди королей. Жизнь его счастьем была для королевства,
смерть же - погибелью. После отъезда моего прожил он недолго. И если
запрещает иногда небо спешить надвигающимся уже бедствиям, то едва ли
приходилось кому-нибудь умирать более своевременно; подобная смерть мне
высшим счастием жизни представляется. На четвертый год (так жизнь моя на
четырехлетья делилась) вернувшись в Неаполь, куда не вернулся бы, когда б
приказ папы Клемента меня к этому не понуждал, увидал я и стены, и улицы, и
море, и гавань, и окрестные холмы, и вдали виноградники Везувия и Фалерна, и
Капри, и Прочиду, и Искью, волнами омываемые, и Байи, дымящиеся зимой; не
нашел лишь знакомого Неаполя. Зато прозрел начала множества зол и ясные
признаки надвигающихся бедствий, коих, к скорби своей, оказался столь
правдивым пророком. Предчувствия свои не только словами, но и пером я
запечатлел тогда, когда гремел уж гром судьбы, но еще не сверкали молнии.
Все это вскоре исполнилось, и многое еще сверх того, так что, сколь ни были
ужасны мои пророчества, все бесконечная чреда зол превзошла. Оплакать их
много легче, нежели исчислить.
Незадолго до того, влекомый дружбой к тому, чьей памяти многим я
обязан, праздным мужем вернулся я в края, где юношей трудился, и узнал тогда
всю предалыпийскую Галлию, с коей до той поры лишь слегка был знаком. И уже
не глазами, путника взглянул я на нее, а глазами местного жителя: ибо жил
сперва в Вероне, затем в Ферраре и Парме, а позднее в Падуе, к ней приковали
меня нерасторжимые узы дружбы к одному достойнейшему мужу, о чьей гибели
никогда не смогу вспоминать без скорби. Хоть был сам он велик и знаменит
повсюду, так упорно искал дружбы ничтожного чужеземца, коего лишь по имени
знал, а видел, по собственному его признанию, лишь однажды, да и то
мимоходом, словно дружба эта великую пользу могла принести ему и его городу.
Будь он жив, думаю, поселился бы я навсегда в Падуе, но и после смерти его
живал там подолгу, хотя нередко приходилось мне покидать ее. Когда впервые
приехал я туда, до того был город обезображен недавнею страшною чумой, что
должно признать его единственным сумевшим подняться из ничтожества, а не
впасть в него; этому мудрость и попечения старшего сына споспешествовали и
мир, по сей день ничем не нарушаемый. Если же вспомнить, однако, какой была
Падуя за год до приезда моего, сиречь до начала чумы, так и она, подобно
прочим, переменилась и сама с собою не схожа стала.
Позднее в Милане побывал я и в Павии. Что же сказать о них? Ни один
город не остался, каким был, не только века назад, но даже и на нашей
памяти. Не таким, о каком слыхали мы или читали, но каким собственными
глазами его видели. Милан, что полторы тысячи лет процветал и никогда,
думаю, не цвел так, как на нашем веку, более уже не цветет, хоть и держится
еще прошлым величием своим и могуществом. Спроси жителей: все они это
подтвердят и о вещах, еще более прискорбных, тебе поведают. Что говорить о
Пизе, где седьмой год жизни я провел, или Сиене? Что об Ареццо, милом мне
памятью о рождении моем и отцовском изгнании? Что о Перудже, с ним
соседствующей, что о прочих городах? Для всех условие едино: сегодня не те,
что вчера, и, хоть сами перемены достойны изумления, стремительность их
поражает в особенности.
Так мог бы я по всей Италии, да и по целой Европе, с тобою пройти и
повсюду лишь новые подтверждения словам своим нашел бы. Но боюсь, утомившись
сам, и тебя утомить и того, кто, быть может, услышит или прочтет эту нашу
беседу, ежели по всем тем землям тебя пером своим поведу, где пусть недавние
свершились перемены, но очевидные и плачевные. Все же потешил я душу свою,
ибо, не знаю, прав ли я, но и в печали находим мы некую усладу, мне же давно
желалось вновь увидеть в беседе с тобою года прожитые и дальние края. Путь,
ногами пройденный и по морю проделанный, ныне отмерить пером. Не могу,
предавшись воспоминаниям, обойти стороной мою родину. Разве не являет она
собою очевиднейшее свидетельство злосчастных перемен? Столь недавно на
зависть итальянским и всем христианским городам процветавшая, а ныне
войнами, пожарами и болезнями обращенная в ничтожество, всех смертных учит
она тому, что и на краю гибели не следует оставлять надежды.
Возможно, возразит мне некий спорщик. Ибо есть люди, что, не имея сил
защищать истину, обманами с нею воюют и тут не знают покоя, из этого
создавая себе искусство. Не сумев отрицать вовсе, скажет он, что лишь для
упомянутых мне мною краев справедливо сказанное. Для иных, дескать, нет. И