– Ты меня тока не огорчай, – раздавалось во дворе, – и я тебя тоже завсегда уважу…
   Пушкин с ногами взобрался на подоконник:
   – А ведь сегодня день Петра и Павла… Теперь я точно знаю, что там – именинники… Вон, орет рыжий!
   И, высунувшись в глубину двора, Пушкин окликнул рыжего:
   – Петра! Здравствуй же…
   Мужик заерзал глазами по демутовским окнам. Заметил Пушкина в окне, и лицо его расцвело в хмельной доброте.
   – Ты меня, што ли, барин? – спросил он гулко.
   Пушкин приподнял бокал:
   – Тебя… с ангелом твоим!
   Мужик с радости схватил ведро, запрокинув его над бородатой пастью. На смуглом животе его заголилась рубаха. Обнажился средь мускулов пупок. Пушкин тоже пригубил бокал, посматривая с хитрецой на друзей в комнате.
   – Твое здоровье, Петра, – сказал он.
   Каменщик смахнул по губам рукавом рубахи:
   – Во, мы каки, барин… А за поздравку – спасибо!
   – Постой, – остановил его Пушкин, – а где же Павел?
   Задрав головы, охотно загалдели все каменщики:
   – Здеся! Отлучился Павел-то наш… недалече туточки. Сейчас, барин, вернется и Павел.
   – А куда же он делся?
   – Да вестимо, куда – в кабак! – загоготал Петр, тряся над собой пустое ведро. – Вишь, посуда-то вся обсохла…
   И вдруг он пристально всмотрелся в резкие черты поэта.
   – Барин, – окликнул он Пушкина снизу двора, а в голосе его проступила какая-то душевная тревога.
   – Эй, – отозвался ему Пушкин с высоты.
   – А почем ты меня знаешь-то?
   Пушкин сделал друзьям знак рукою, чтобы ему не мешали, и сложил возле темных губ ладони:
   – Петра, Петра! Я ведь и матушку твою знаю…
   Мужик сбежал с груды кирпичей, встал под самою стенкою.
   – Да ну? – спросил тихонько.
   – Батюшка-то ведь твой помер, – сказал ему Пушкин, не то спрашивая, не то утверждая.
   Каменщик истово перекрестился:
   – Царствие небесное… помер. Правда…
   Неожиданно мужики воспрянули с груды кирпичей:
   – А вот и наш Павел идет!
   Петр подмигнул Пушкину снизу двора:
   – Сейчас мы вместях за помин отца мово выпьем!
   Из подворотни Демута вбежал на двор молодой парень. У самой груди его плескалась большая бутыль с вином.
   – Павел, – сказал ему сверху Пушкин, – неси скорее. Мы тебя тут заждались. Да и с ангелом тебя – прими, брат…
   Павел в полном обалдении уставился на незнакомого господина в окне. Вскарабкался босыми пятками на кучу кирпичей, и, не сводя с Пушкина глаз, он зубами выдернул из бутылки пробку.
   Было слышно, как он спросил каменщиков:
   – Это кто ж такой будет? Барин? Али еще как?
   Мужики, сбившись в кружок головами и часто кивая в сторону Пушкина, что-то растолковывали ему.
   Снова пошла по рукам миска с говядиной. Опять поднялся во весь рост рыжий гигант Петр, и ярким солнцем вспыхнула его голова на фоне золотистых, как буханки хлеба, кирпичей.
   – Эй, барин! Стал-быть, ты и наше Киково знаешь?
   За спиною Пушкина раздался хохот друзей, и Нащокин потянул поэта прочь от окна – обратно за стол:
   – Не позорься, Сашка! Врать ты хотя и горазд, но в Киково-то не бывал ведь, друг любезный, и не бывать тебе…
   Но Пушкин снова крикнул в гулкий колодец двора:
   – Киково-то? Еще бы не знать… у самой речки!
   – Верно, у речки, – обрадовался Петр.
   – А ваша изба, почитай, крайняя!
   И даже заплясал внизу Петр, крайне счастливый, что встретил в столице земляка:
   – Третья от околицы, барин… верно! Уж ты окажи милость, откедова ты все про меня знаешь-то?
   – Чудак! – отвечал Пушкин. – Был я с твоим барином на охоте недавно, уток славно стреляли…
   – Так, так, так, – закивал каменщик.
   – Ну, и дождь пошел. Гроза! Вот и зашли мы с ним в избу к старушке твоей…
   Даже с высоты было видно, как изменилось лицо Петра:
   – И ты, барин, выходит, старуху-то мою видел?
   – Видел, Петра. Разговаривал.
   – Ну и, выходит, что… жива она?
   Пушкин, опечалясь, поставил бокал на подоконник:
   – Жива. Да вот на тебя, Петра, она жаловалась.
   – Жалилась? Господи, да за што ж так?
   Пушкин сверху указал на громадную бутыль с вином:
   – Сам видишь небось. Ты винище здесь пьешь, а у матки твоей крыша совсем прохудилась. Чтоб тебе не выпить разок, а денег послать на деревню с оказией? Ведь стара она у тебя стала, Петра… совсем стара!
   Каменщик опустил плечи. Вышел из-под тени стены. Медленно побрел через весь двор – в подворотню. Его позвали – он отмахнулся…
   Пушкин соскочил с подоконника, но был он уже какой-то не такой, каким пришел сегодня к Демуту.
   Провел он ладонью по лицу, словно смахивая нечаянную тоску, и протянул Нащокину свой опустевший бокал:
   – Плесни мне, цыган! Если у вас осталось…
   А над Петербургом плавилась ужасная жара. Над манежами и плацами висла белая мучнистая пыль. Вдали пересыпалась копытная дробь кавалерии, без песен ехавшей на Марсово поле…
   И был самый разгар дня – дня 29 июня 1833 года.
   День обычный, каких много.
   Поэту осталось жить всего четыре года…

Герой своего времени

   Этот человек легендарен – и в жизни, и в смерти.
   Декабрист – Бестужев, писатель – Марлинский.
   Сосланный в морозы Якутска, он был переведен в пекло Кавказа: в ту пору можно было слышать такие наивные суждения:
   – Бестужева-то декабриста оставили в Сибири на каторге, а писателя Марлинского послали ловить чеченскую пулю…
   Кавказ – обетованная земля для ссыльных и неудачников, для всех, кто не выносил однообразия и пустоты столичной жизни. Унтер-офицерский чин и солдатский “Георгий” поверх шинели – это уже завтрашний прапорщик. Декабристы искали на Кавказе спасение от солдатской лямки. А лямка была тяжела! Недаром же, когда декабрист Сергей Кривцов получил наконец чин прапорщика, он, седой человек, пустился в пляс. Правда, к нему тут же подошел осторожный князь Валериан Голицын (тоже декабрист) и шепнул на ухо:
   – Mon cher Кривцов, vous derogez а votre dignite de pendu. (Милый Кривцов, вы роняете ваш сан висельника.)
   Кавказ пленял Бестужева не только выслугой – здесь он мог писать, и это главное. И. С. Тургенев вспоминал, что Бестужев-Марлинский “гремел как никто – и Пушкин, по понятию тогдашней молодежи, не мог идти в сравнение с ним”. Герои Марлинского предвосхитили появление лермонтовского Печорина; им подражали в провинции и особенно между армейцами и артиллеристами; они разговаривали, переписывались его языком; в обществе держались сумрачно, сдержанно – с бурей в душе и пламенем в крови… Женские сердца пожирались ими. Про них сложилось тогда прозвище: фатальный.Секрет успеха яркой и взрывчатой прозы Марлинского в том, что он, как никто, разгадал дух своей эпохи – это был дух романтиков мятежа и благородных рыцарей, тонких акварельных красавиц и мечтательных моряков-скитальцев.
 
И средь пустынь нагих, презревши бури стон,
Любви и истины святой закон…
 
   По мнению современников, ни один из портретов не передавал подлинной внешности Бестужева-Марлинского. “Это был мужчина довольно высокого роста и плотного телосложения, брюнет с небольшими сверкающими карими глазами и самым приятным, добродушным выражением лица”. На большом пальце правой руки Бестужев носил массивное серебряное кольцо, какое носили и черкесы, – с его помощью взводились тугие курки пистолетов. Писатель Полевой прислал ссыльному поэту белую пуховую шляпу, которая по тем временам являлась верным признаком карбонария… Таков был облик!
   В гарнизоне крепости Дербента с Бестужевым случилась беда.
   Через двадцать пять лет Дербент посетил французский романист А. Дюма, сочинивший надгробную эпитафию той, которую ссыльный декабрист так сильно любил:
 
Она достигла двадцати лет.
Она любила и была прекрасна.
Вечером погибла она,
Как роза от дуновения бури.
О могильная земля, не тяготи ее!
Она так мало взяла у тебя в жизни.
 
   Но прежде, читатель, нам следует представиться по всей форме коменданту Дербента – таковы уж крепостные порядки!
 
   Комендантом был майор Апшеронского полка Федор Александрович Шнитников; он и жена его Таисия Максимовна славились на весь Кавказ хлебосольством и образованностью. Понятно, как тянуло Бестужева по вечерам в уютный дом коменданта, где царствовала молодая красивая женщина, где танцевали под музыку маленького органа, где до утра тянулись умные разговоры… А куда еще деть себя? Историк кавказских войн генерал Потто писал: “Тяжелая однообразная служба в гарнизоне с ружьем в руках и с ранцем за спиною, он целые часы проводит в утомительных строевых занятиях, назначается в караулы или держит секреты. Среди такой обстановки Бестужев, человек с высоким образованием, страдал физически и нравственно”. Шнитников, на правах коменданта, иногда вызывал к себе полковника Васильева, грубого солдафона, мучившего Бестужева придирками по службе, и говорил ему.
   – Прошу вас помнить: солдат в батальоне у вас много, а писатель Марлинский – един на всю Россию.
   – Марлинского у меня по спискам не значится! А солдат Бестужев есть солдат, и только.
   – Верно, что солдат. Но ежели не цените в нем писателя, так имейте хотя бы уважение к бывшему офицеру лейб-гвардии…
   При штурме Бейбурта декабрист дрался столь храбрецки, что “приговор” однополчан был единодушен: дать Бестужеву крест Георгиевский! Однако в далеком Петербурге император начертал: “Рано” – а тут и война закончилась, линейный батальон снова занял дербентские квартиры. Солдаты искренне жалели Бестужева.
   – Не повезло тебе, Ляксандра! – говорили они, дымя трубками. – Вот ране, при генерале Ермолове, ины порядки были. Выйдет он из шатра своего. А в руке у него, быдто связка ключей от погреба, гремит целый пучок “Егориев”. Да как гаркнет на весь Кавказ: “Вперед, орлы!” Ну, мы и попрем на штык. А после свары Ермолов тут же, без промедления, всем молодцам да ранетым на грудь по “Егорию” вешает… Да-а, брат, не повезло тебе, Ляксандра!
   Бестужев не жил в казарме, а снимал две комнатенки в нижнем этаже небольшого домика; здесь он сбрасывал шинель солдата, надевал персидский халат и шелковую мурмолку на голову, садился к столу – писать! Русский читатель ждал от него новых повестей – о турнирах и любви, о чести и славе. А по ночам он слышал дикие крики и выстрелы в городе… Шнитников его предупреждал:
   – Александр Александрович, будьте осторожны, голубчик! Вокруг бродят шайки Кази-Муллы, и в Дербенте сейчас неспокойно.
   – Я свою жизнь, если что случится, – отвечал Бестужев, – отдам очень дорого. Сплю с пистолетом под подушкой!
   Кази-Мулла (учитель и пестун Шамиля, тогда еще молодого разбойника) неожиданно спустился с гор и замкнул Дербент в осаде. Начались сражения, Бестужев ринулся в схватки с таким же пылом, с каким писал свои повести.
   – Один “Георгий” меня миновал, – признавался он друзьям, – но теперь пусть лучше погибну, а крест добуду…
   Шайки Кази-Муллы отбросили, и в гарнизон прислали два Георгиевских креста для самых отличившихся рядовых.
   – Ляксандру Бестужеву… ему и дать! – галдели солдаты. – Он и пулей чеченца брал, он и на штык не робок.
   “Приговор рядовых” отправили в Тифлис, и Бестужев не сомневался, что Паскевич утвердит его награждение.
   В это время он любил и был горячо любим.
 
Ты пьешь любви коварный мед,
От чаши уст не отнимая…
 
   Готовишь гибельный озноб —
   И поздний плач, и ранний гроб.
 
   Оленька Нестерцова, дочь солдата, навещала его по вечерам – красивая хохотунья, резвая, как котенок, она (именно она!) умела разгонять его мрачные мысли.
   – Вот, Оленька! Добуду эполеты, уйду в отставку и вернусь в Питер, чтобы писать и писать.
   – А меня с собой не возьмешь разве?
   – Глупая! Мы уже не расстанемся…
   Женитьба на солдатской дочери Бестужева не страшила, ибо отец его, дворянин старого рода, был женат на крестьянке. Майор Шнитников и Таисия Максимовна обнадеживали декабриста:
   – Быть не может, чтобы в Тифлисе не утвердили “приговор” о награждении вашем. Вот уж попразднуем!..
   Однако в восемь часов вечера 23 февраля 1833 года какой-то злобный рок произнес свое мрачное слово: нет.Оленька Нестерцова, как обычно, пришла навестить Бестужева, но в комнатах его не оказалось, а денщик Сысоев раздувал на крыльце самовар.
   – Аксен, – спросила его девушка, – не знаешь ли, где сейчас Александр Александрович?
   – Да наверху… у штабс-капитана Жукова с разговорами. Вишь, самовар им готовлю, да не разгорается, язва окаянная!
   – Скажи, что я пришла.
   – Ага. Скажу…
   Выписка из архивов Дербентской полиции: “Бестужев явился на зов… между им и Нестерцовой завязался разговор, принявший скоро оживленный характер. Собеседники много хохотали, Нестерцова в порыве веселости соскакивала с кровати, прыгала по комнате и потом бросалась опять на кровать. Она “весело резвилась”, – по ея собственному выражению, но вдруг…”
   Раздался выстрел, комнату заволокло пороховым дымом.
   – Ну, вот и все… прощай, дружок! – сказала она.
   Свеча, выпав из руки Бестужева, погасла. Он выбежал в сени, чтобы разжечь вторую, а когда вернулся, пороховой угар в комнате уже разволокло на тонкие нити. Ольга лежала поперек кровати, платье ее намокало от крови, она безжизненно и медленно сползала вниз головою на пол, при этом продолжая еще шептать:
   – Это я… одна лишь я виновата. Бедный ты…
   – Нет! – закричал Бестужев, разрыдавшись над нею.
   Он совсем забыл, что сегодня ночью, проснувшись от криков, взвел курок и сунул пистолет под подушку. Оружие лежало между стенкою и подушкой; Ольга нечаянно тронула его – и пуля вошла в нее! Со второго этажа спустился штабс-капитан Жуков:
   – Самовар готов. А чего здесь стреляли?
   – Сашка не виноват, – сказала Ольга, зажимая ладонью рану, и пальцы ее казались покрытыми ярко-вишневым лаком.
   Жуков остолбенел от увиденного:
   – Беги к Шнитникову, – попросил его Бестужев. – Расскажи ему все, что видел…
   Врачи не могли спасти девушку. Ольга умирала в жестоких страданиях, но до самого последнего мгновения (уже в бреду) благородная подруга декабриста повторяла только одно:
   – Бестужев не виноват… резвилась я, глупая. И не знала, что пистолет… Сашка любил меня, а я любила моего Сашку…
   Казалось бы, все ясно: роковая случайность. Шнитников, выслушав следователей, посчитал дело законченным. Но не так думал командир батальона Васильев.
   – Он и на помазанников божиих руку поднимал, – говорил Васильев, намекая на участие Бестужева в восстании декабристов. – Так что ему стоит шлепнуть из пистолета какую-то безродную девку?
   Началось второе – придирчивое – расследование:
   – Зачем вы держали заряженный пистолет наготове?
   – А как же иначе! – отвечал Бестужев. – На днях в соседнем доме изрубили целое семейство, в доме напротив зарезали женщин, под моими окнами не раз находили убитых… Я не страшусь погибнуть в бою, но мне противна сама мысль, что я могу быть зарезан презренным вором. Потому и держал пистолет под подушкой!
   Ольга перед кончиной столь часто повторяла о невиновности Бестужева, что это дошло и до Тифлиса, откуда Паскевич устроил нагоняй Васильеву, а дело велел “предать воле божией”. Но Георгиевского креста декабрист, конечно, не получил.
   – Теперь и не надо! – сказал он Шнитникову, а перед Таисией Максимовной не раз плакал: – Себя мне уже давно не жаль, но я век буду мучиться, что погибла юная жизнь…
   Отныне уже никто не видел его смеющимся. Он часто говорил о смерти, которая уберет его с земли как солдата и оставит жить на земле как писателя. Александр Александрович начал сооружать над морем памятник. Сохранилась фотография могилы Оленьки, сделанная в начале нашего столетия. Надгробие представляло собой массивную колонну из дикого камня. Со стороны запада на обелиске была изображена роза без шипов, пронзаемая зигзагом молнии (намек на выстрел!), а под розою одно лишь слово: “Судьба”. Трехгранную призму, на которой высечены слова эпитафии Дюма, свергла наземь чья-то злобная рука…
 
   Через год он был произведен в чин прапорщика и пришел проститься с могилою Оленьки; из крепости уже трубил рожок…
 
О дева, дева,
Звучит труба!
Румянцем гнева
Горит судьба!
Уж сердце к бою
Замкнула сталь,
Передо мною —
Разлуки даль.
Но всюду-всюду,
Вблизи, вдали,
Не позабуду
Родной земли;
И вечно-вечно —
Клянусь, сулю! —
Моей сердечной
Не разлюблю…
 
   Современник пишет, что почти все дербентцы провожали его “верст за 20 от города, до самой реки Самура, стреляя на пути из ружей, пуская ракеты, зажигая факелы; музыканты били в бубны и играли на своих инструментах, другие пели, плясали, и вообще вся толпа старалась всячески выразить свое расположение к любимцу своему Искандер-беку (как называли горцы Бестужева)”.
   1837 год застал его в Тифлисе – в этом году погиб на дуэли Александр Пушкин: полковник Мирза-Фатали Ахундов прочел декабристу свои стихи на смерть великого русского поэта. Бестужев перевел стихи Ахундова с азербайджанского на русский язык – они разошлись по всему Кавказу в списках.
   Это был его венок на могилу убитого друга.
   А весною на рейде Сухуми уже качались корабли Черноморской эскадры, шла погрузка десанта на палубы. Оставались считанные дни до отплытия.
   Ветер наполнил паруса, унося эскадру к мысу Адлер.
   На палубе сорокачетырехпушечного фрегата “Анна” солдаты распевали сочиненную Бестужевым песню:
 
Ей вы, гой-еси, кавказцы-молодцы,
Удальцы да государевы стрельцы!
Посмотрите, Адлер-мыс недалеко,
Нам его забрать и славно, и легко…
Ай, жги-жги, говори, будет славно и легко!
 
   Вот и мыс Адлер… День был теплым.
   Легкая волна напомнила Бестужеву его повести…
   Сердце кольнуло больно о былом – невозвратном:
 
   Я за морем синим, за синей далью
   Сердце свое схоронил.
   Я с тоской о былом ледовитой печалью
   Грудь от людей заградил…
 
   Прямо из бурунов прибоя десант шел в атаку, и белое прибойное кружевовеликолепно рифмовалось с именем самого Бестужева.
   Здесь, на мысе Адлер, все и закончилось навеки!
   Никто не видел ран Бестужева, не видел его убитым.
   В трескотне выстрелов, размахивая шашкой, он ускакал в чащу чеченского леса, словно в легенду, и увел за собой свою легендарную жизнь писателя, декабриста, воина…
   Кавказская литература наполнена версиями о его гибели.
   Один сослуживец Бестужева в старости вспоминал, что “тело его не нашли меж убитыми, а на одном из черкесов найдены были его пистолеты и кольцо, и поэтому сначала долго думали, что он взят в плен”. За точные сведения о судьбе Бестужева штаб Кавказского корпуса объявил награду! Явился за наградой чеченец с гор, который (в знак примирения с русскими) повесил шашку себе на грудь.
   – Искандер-бека не ищите, – сказал он. – Конь занес его прямо в толпу черкесов, они взяли его, долго разговаривали о чем-то, а потом изрубили его своими шашками…
   Говорили, будто главнокомандующий на Кавказе получил от Бестужева записку: “Я в плену. Меня зорко стерегут, я опутан какой-то сетью… Вере отцов не изменил и продолжаю любить родину. Я написал большое произведение, которое меня прославит. Привет братьям и всем, кто не забыл изгнанника Александра Бестужева”.
   Народная молва приукрасила эту легенду одной деталью.
   – Передайте Бестужеву, – наказал якобы Паскевич, – чтобы сидел в горах, пока мы весь Кавказ не завоюем. Если же с гор спустится, то будет до смерти заключен в крепости…
   Сухумские старожилы свято верили, что где-то высоко в аулах живет, словно горный орел, какой-то русский офицер, которого зовут Искандером; он высок, строен, умен и образован, пользуется средь горцев почетом, но они стерегут его денно и нощно, чтобы он не бежал в долину…
   Писатель П. В. Быков со слов своего отца, лично знавшего Бестужева, писал: “Какой-то казак будто бы клялся и божился ему, что видел Александра Бестужева в богатой сакле, что у него жена-красавица, за которой он взял хорошее приданое, и что он по секрету (от горцев) выкупает наших пленных, а они этого даже не подозревают…”
   Иногда пленных выкупали за поваренную соль, в которой горцы всегда остро нуждались. Старый кавказский воин Г. И. Филипсон писал в своих мемуарах: “В 1838 году я узнал, что у убыхов есть в плену какой-то офицер, но когда его выкупили за 200 пудов соли, оказалось, что это был прапорщик Вышеславцев, взятый горцами в пьяном виде и надоевший своим хозяевам до того, что они хотели его убить… Бестужев пропал без вести. Мир душе его! Он не дожил до серьезной критики своих сочинений, которые читались всегда с упоением”.
   Бестужев-Марлинский, как и его соратник Рылеев, умел сочетать романтику литературы с романтикой революции. В мемуарах декабристов он представлен “запальщиком” активности, “горячей головой” – в буре восстания он вывел Московский полк на Сенатскую площадь. После поражения восставших Бестужев решил не скрываться от суда – сам явился на гауптвахту Зимнего дворца и сдал шпагу. Благородный рыцарь, он не страшился расправы и в письме к Николаю I открыто признал, что хотел привлечь Измайловский полк, чтобы во главе его атаковать дворец…
    Пропал без вести!За этими словами всегда есть надежда, и всегда в таких словах кроется непостижимая тайна. Когда я был на Кавказе в тех местах, мне все казалось, что сейчас с гор спустится стройный офицер в белом бешмете с газырями и, подав мне руку, печально спросит:
   – Неужели моих повестей больше не читают? Жаль…

Автограф под облаками

   Алексей Николаевич Оленин проживал в особняке на Гагаринской набережной; в широких окнах его квартиры сверкала Нева, по ней скользили лодки под парусами, открывалась панорама заречного Петербурга с его академиями и Петропавловской крепостью; собор же этой крепости устремлял в студеные небеса свой золоченый шпиль, венчанный под самыми облаками фигурой крылатого ангела, который осенял крестом “северную Пальмиру” великого Российского государства.
   Была ветреная осень 1830 года, и недавняя буря надломила поднебесного ангела, он как бы склонился над пропастью, и снизу людям даже казалось, что еще порыв ветра – и ангел выронит свой крест, лишив город Божьего благословения. В один из таких дней, восстав ото сна и позевывая, Оленин глянул в окно и… обомлел!
   – Быть того не может, – сказал он себе.
   По острию крепостного шпица, воздетого над Петербургом подобно шпаге, лезла вверх какая-то букашка, —так показалось Оленину спросонья. Но тут же он понял, что таких “букашек” быть в природе не может – это стремился вверх человек, прилегавший к окружности шпица, которую он и огибал по спирали, поднимаясь все выше и выше – под самые облака, что летели почти на уровне того же ангела, склонявшего свой крест над столицей. Оленин крикнул комнатного лакея:
   – Илья, ну-кась, тащи сюда телескоп с треногой, тот самый, чрез который я на звезды гляжу, когда не спится.
   В оптике телескопа возникла фигура босого мужика, который каким-то образом висел над бездною, цепляясь за что-то, невидимое, и Оленину было совсем уж невдомек, что именно удерживало его на гладкой поверхности шлица… Ч т о?
   – Мне худо, – сказал Алексей Николаевич, хватаясь за сердце. – Илья, стукотни-ка в спальню Лизаветы Марковны, пусть придет и глянет… Уж не снится ли мне все это?
   Явилась заспанная жена, глянула в телескоп и отшатнулась.
   – Сусе-Христе! – воскликнула она. – Свят-свят, с нами святые угодники… Нешто ж он духом Божьим возносится?..
   Наступил декабрь, ангел на острие шпица уже выпрямился, удерживая крест над столицей как надо, когда Оленина навестил художник и археолог Феденька Солнцев (будущий академик). Оленина он застал каким-то не в меру озабоченным.
   – Что гнетет ваше превосходительство? – спросил он.
   – Ах, милый! – отвечал Оленин. – Угнетает меня постыдное равнодушие людское… Все ждал, когда же наши писатели почтут подвиг верхолаза в газетах либо в журналах. Нет, молчат, занятые всяким вздором, славы суетной поделить меж собой не в силах, а писать – так нет их… Придется мне, тайному советнику и президенту академическому, самому вострить перо, дабы писать о мужике, что презрел страх, возвеличась над всеми мирскими делами геройством подлинным. Начну! Не мешай мне теперь…
   Столица содержалась в образцовом порядке. После каждого дождя в тех местах, где на улицах застаивались лужи, полиция вбивала колышки, отмечая, где надобно чинить мостовые, оттого-то все улицы Петербурга были ровные, без выбоин и вмятин. Конечно, при таком рачительном порядке один лишь вид падающего ангела вызвал недовольство императора. Нашлось немало подрядчиков, готовых отремонтировать ангела, и сам-то ремонт его стоил гроши, но зато страшно дорого оценивали подрядчики строительство лесов, чтобы по этим лесам могли подняться рабочие. Почти 60 сажен (122 метра) отпугивали многих.
   Николай I спрашивал князя Волконского, министра двора:
   – И сколько же просят подрядчики на возведение лесов?
   – Тысяч десять, а то и более, ваше величество.
   – Откуда взять нам такие деньги? – огорчился император…
   Тут в канцелярии дворцового ведомства появился казенный, а не крепостной крестьянин-ярославец; назвался он Петром Телушкиным, кровельных дел мастером, онучи на нем были чистые, рубашка стирана, он сказал, что по крышам налазался, сам непьющий и холостой, невесты у него “нетути”.