Госпожа Людинскгаузен выжидающе наблюдала за Мышецким.
   — Они такие потешные, — сказала она. — Особенно малыши.
   — Охотно верю вам, — согласился Сергей Яковлевич. — Им как раз и место в казарме…
   Он заметил, что один стол был пуст, — куски хлеба на нем были урезаны вполовину доли. От этих мисок, выровненных по линейке в длину стола, от гнутых ложек веяло чем-то печальным, и князь Мышецкий невольно насторожился.
   — А кто обедает за этим столом? — спросил он, и призмы его пенсне вдруг сошлись на лице госпожи Людинскгаузен.
   — О, — завертелась та, как червяк под каблуком, — здесь стол… тут дети обедают после других!
   — Что это значит?
   Почтенная дама кинулась искать спасения во французском языке, но от волнения сама не заметила, как перескочила на немецкий. Князь не принял его, повторив свой вопрос на чисто русском. Тогда, из вежливости, она поддержала его на великом языке Пушкина и Толстого, но вице-губернатор вдруг припер ее к стенке словами:
   — Без працы не бенды кололацы… Ведите меня!
   И она засеменила с ним рядом, шелестя юбкой, стараясь пробиться через стекла пенсне — к глазам его, смотревшим в глубину коридора жестко и сурово.
   — Князь, я вас не поняла… Что вы сказали, князь?
   — Где эти дети?
   Она была вынуждена довести его до конца коридора, где на дверях висела весьма красноречивая картинка: ночной горшок, над которым парила в пространстве величавая розга.
   — Вы неплохо рисуете, мадам, — съязвил Мышецкий.
   — Как умею… Вы все шутите, князь!
   Сергей Яковлевич толкнул дверь, и в нос ему двинуло непрошибаемым ароматом аммиака. В полутемках жались к кроватям отверженные дети. Мышецкий приподнял одеяло на одной из коек: так и есть, он угадал — голые железные прутья, для приличия покрытые дранинкой, и повсюду этот… запах.
   Его даже мутило. Он повернулся к начальнице.
   — Сударыня, — вежливо произнес Мышецкий, — а вы никогда не мочились под себя в самую счастливую пору своей жизни?
   Лицо начальницы пошло багровыми пятнами, нос ее заострился, и только сейчас Мышецкий понял, какой страшной мегерой может быть эта дама в злости.
   — Это ужасно… О чем вы говорите, князь?
   — А я вот был грешен. Как и эти несчастные дети…
   Он вдруг нагнулся и цепко схватил заверещавшую от испуга девочку лет пяти-шести. Задрал ей платьице — конечно, штанишек на ней не было. А бледная попка ребенка была вся прострочена розгами.
   Этого было достаточно.
   — Смотрите! — кричал Мышецкий, уже не выбирая выражений. — Как вам не стыдно?.. Это же задница будущей жены, будущей матери… Детей надо лечить, не лениться будить их по ночам, а не драть их, как штрафованных солдат!
   — Как вы смеете? — вспыхнула начальница, оскорбленная.
   Мышецкий опустил девочку на пол.
   — Я смею, — сказал он, переходя на французский. — Вам нельзя доверить даже собаки. Кто поручил вам воспитание детей?
   — Вы спрашиваете меня?
   — Именно вас, сударыня…
   Она выскочила в коридор, часто засыпала именами:
   — Я тридцать лет прослужила в Гатчинском сиротском институте… Великая княгиня Евгения Максимовна — перстень бриллиантом за непорочную службу… Его высочество принц Эльденбургский — золотая табакерка с алмазом! Начальница задыхалась от унижения, но Мышецкий осадил ее властным окриком:
   — Перестаньте рассыпать передо мной свои туалетные драгоценности! Я знаю этих людей не хуже вас… И я сегодня же буду телеграфировать в четвертое отделение собственной его величества канцелярии, чтобы отныне вас и на пушечный выстрел не подпускали к детским учреждениям!
   — Ах! — сказала Бенигна Бернгардовна, уже готовая к обмороку. — Ах, ах… как жестоки вы!
   — Прекратите юродствовать, — безжалостно добил ее Мышецкий. — И будет лучше для вас, если вы покинете губернию, вверенную моему попечению…
   Он вернулся в коляску — его трясло от бешенства. — Погоняй! — крикнул он. — В тюрьму… Смотритель тюрьмы капитан Шестаков, старый дядька с медалью за сидение на Шипке, встретил Мышецкого в острожных воротах. И ворота были предусмотрительно открыты, медаль начищена.
   — Скажите, капитан, вас предупредил о моем прибытии полицмейстер Чиколини… Так ведь?
   — Точно так, — не стал врать смотритель.
   — Ну, и вы, — продолжал Мышецкий, — конечно же, успели все приготовить как нельзя лучше?
   Старый служака подтянул шашку, поскреб в затылке.
   — Эх, ваше сиятельство, — сказал он с упреком, — сколько ни меси грязь, а она все едино грязью и будет. Чего уж там! Смотри себе как есть. Все равно пропадать…
   На тюремном дворе, огражденном частоколом из заостренных кверху бревен, Мышецкого оглушил разноязыкий гам. Тюрьма оказалась (по примеру восьмидесятых годов) «открытого типа». В пределах частокола раскинулся шумливый майдан. Прямо на булыжниках двора грязные, обтерханные бабы варили щи и кашу. Повсюду сновали дети и подростки, а навьюченные тряпьем арестанты-барахольщики звонко предлагали свой товар:
   — Купить… сменить… продать!
   Отовсюду неслись многоголосые завывания; преобладала гортанная (с «заединой») речь восточных «чилявэков»:
   — Хады на мой лявкам. Бэры тавар завсэм дарам!.. Шестаков нагнал вице-губернатора, подсказал сбоку:
   — А вот там, ваше сиятельство, галантерейный ряд. Чего и в городе нет — так здесь, пожалуй, все купишь…
   — Ну ладно, капитан. Проведите по камерам.
   Из душных клеток, в которых сидели подследственные, неслись надорванные сиплые голоса:
   — Господин, господин, на минуточку!
   — Эй, барин, не оставь в милости…
   — Тепляков убил, Тепляков, а меня-то за што?
   — Красавчик, золотко, угости папироской…
   — Когда прокурор приедет, сволочи?
   — Сударь, а сударь! Вы же интеллигентный человек…
   Мышецкий подошел к одному старику:
   — Давно сидите, отец?
   — С осени самой, мил-человек, как замкнули здесь.
   — За что вас?
   — Не знаю, голубь.
   — Но судить-то вас за что хотят?
   — Слово какое-то — не сказать мне…
   Они снова спустились на двор, и Мышецкий спросил:
   — И много у вас, капитан, здесь таких… с осени?
   — Хватает, — отозвался смотритель.
   — Политических преступников нет?
   — Сейчас нету, а скоро пригонят партию. С ними, ваше сиятельство, тоже хлопот полон рот. Больно уж господистые, слова им не скажи… Паразиты проклятые!
   Шестаков подвел его к частоколу — показал на сгнившие бревна, шатко сидящие в подталой земле:
   — Вот, ваше сиятельство, хоть к самому господу богу пиши: никому и дела нет до ремонта! А ведь весна грянет, так опять «сыр давить» будут…
   — Давить… сыр? — не понял Мышецкий. — Что сие значит?
   — А вот соберутся всем скопом, на забор навалятся, сомнут его к черту набок и разбегутся куда глаза глядят. Долго ли и повалить гнилушку!
   — А…, часовые? — спросил Мышецкий.
   — Эх, ваше сиятельство, что часовые! — сокрушенно вздохнул тюремщик. — Они же ведь тоже люди, жить хотят. У каждого в городе — детишки, огород, баба, гармошка, машинка швейная… Стреляют — верно! Да только поверх котелков…
   — Не целясь?
   — Какое там… Попробуй стрельни в туза, так из-за угла пришьют ножиком!
   Сергей Яковлевич невольно улыбнулся.
   — Если мне, — сказал он, — суждено когда-либо сесть в тюрьму, то я, капитан, хотел бы сидеть именно в вашей!
   Шестаков не понял иронии:
   — Боже вас сохрани и помилуй… Я-то уж насмотрелся! Мышецкий принюхался к сковородному дыму:
   — Блины пекут… А сколько числится у вас, капитан, арестантов на сегодня?
   — Утром было сто шестьдесят пять.
   — Постройте их…
   С криками и матерщиной, размахивая «хурдой» и дожевывая куски, арестанты нехотя вытянулись колонной вдоль двора. Солдаты пересчитали их, шпыняя в бока прикладами.
   — Ну, сколько? — спросил Мышецкий. Шестаков стыдливо признался:
   — Да неувязочка вышла… провались оно всё!
   — Сбежали?
   — Сто девяносто восемь… три десятка лишних! Сергей Яковлевич в удивлении поднял плечи:
   — Что-то я не понимаю вас, капитан. Насколько мне известно, из тюрем обычно убегают. А у вас наоборот — в тюрьму вбегают. Что-либо одно из двух: или очень хорошо в тюрьме, или очень плохо на свободе?
   Шестаков не стерпел выговора. В отчаянии разбежался вдоль частокола и начал крушить базарные ряды, поддавал ногой кипящие самовары, разносил напрочь острожную галантерею.
   — Передавлю всех! — орал он, беснуясь. — Тетка Матрена, ты опять к своему татарину пришла? Забирай блины свои… Акулька? А ты за каким хреном приволоклась? Залечи сначала свой триппер… Знаю я вас, таких паскудов!
   Арестанты весело хохотали. Мышецкий тоже посмеивался. Разгромив торговлю, Шестаков оправдывался:
   — Ваше сиятельство, рази же с этим народом сладишь? Бывает, и жалко их, стервов, а бывает, и зло берет… Рази же это люди? Матрена, я кому сказал — выставляйся отседа!..
   Сергей Яковлевич заметил девочку, вертевшуюся между ног арестантов. Поймал ее и вытянул из рядов — вертлявую, как угорь, и кусачую. Дал ей хорошего шлепка под зад, велел солдату выставить за ворота.
   — А ты как сюда попала? Ну, марш отсюда…
   — Пусти, черт! — вырывалась девочка. — Пусти меня, дрянь ты худая, вот я мамке скажу… Она тебе… Мамка-а!
   Басом завопила из колонны и «мамка» — отвратная баба: — Не трожь мое дите, мое ридное!
   Шестаков коршуном накинулся на бабу, звякнул ее по морде связкой ключей:
   — Молчи, лярва. На тебе, на… на еще! Сама сгнила здесь и девку сгноишь… Его сиятельство добра тебе желает.
   Мышецкий направился к выходу. Прощаясь с капитаном, он сказал ему:
   — Завтра я пришлю прокурора. Здесь притон, рассадник заразы, а не исправительное заведение. Половину разогнать надобно…
   Очутившись на улице, князь пошатнулся. Увиденное потрясло его. Особенно — девочка, с ребячьих губ которой срывались чудовищные матерные ругательства.
   — Ах, — сказал он, морщась, — когда же будет на Руси порядок?..
   Покатил далее, внимательно присматриваясь. Тщетно силился разгадать хаотичную планировку города. Кое-как начал ориентироваться по куполам церквей. Повсюду встречались несуразные вывески: «Венский шик мадам Отребуховой» или «Готовая платья из Парижу г-на Селедкина» (написанное дополнялось красочным изображением последних мод Парижа — тулупа и кучерской поддевки).
   Пережидая, пока протащится мимо конка, Мышецкий обратил внимание на театральную тумбу с обрывками афиш.
   — Кому принадлежит театр? — спросил он писаря.
   — Господину Атрыганьеву.
   — Это, кажется, предводитель дворянства?
   — Губернский, — подчеркнул попутчик.
   Старенький чиновник почтового ведомства читал возле тумбы афиши и ел из кулечка, между делом, сухие снетки. Прошли мимо два офицерика, один сказал другому весело:
   — Моншер, разорвем шпацкого?
   — Разорвем, юноша, — согласился второй…
   Мышецкий и ахнуть не успел, как офицеры схватили старика за полы шинельки снизу, рванули ее от хлястика до затылка. Только пыль посыпалась! Беспомощно закружился старик вокруг тумбы, рассыпал серебристые снетки, жалко плакал…
   — Стойте! — кричал Мышецкий. — Стойте, негодяи… Именем чести — стойте!
   Но офицерики уже скрылись в подворотне. Сергея Яковлевича трясло от негодования, но догонять этих мерзавцев он не решился. Тем более что воинство скрылось в доме, из окон которого выглядывали опухшие спросонья «рабыни веселья».
   Взятый «напрокат» до вечера писарь давал по дороге необходимые пояснения. С его помощью Мышецкий узнал, что в Уренске множество мелких фабричных заведений. Варят мыло, льют свечи и стекло, на речных затонах выминают юфть босоногие кожемяки. Развита выделка овчин, седел и сбруи; сукновальни братьев Будищевых дают в сутки свыше пятисот аршин грубого сукна, сбитого из киргизской шерсти «джебага» (это сукно пользовалось тогда широким спросом в Сибири).
   — А боен много? — спросил Мышецкий.
   Боен было немало и в городе, и особенно — на окраинах. На выезде в степь стояли, просвистанные ветром, вонючие «салганы», где скотину били, зверея от крови, простейшим способом — кувалдой в лоб и ножом вдоль горла. По дороге на «Меновой двор» (это наследие древнейшей торговой культуры Востока) мостовая противно скрипела под колесами расквашенной серой солью.
   — Зачем здесь соль? — присмотрелся через пенсне Мышецкий.
   — А как же! — пояснил писарь. — Скотина походя соли нажрется, потом ее к реке спустят, ваше сиятельство. Кажинный бык полбочки в себя да примет — все тяжельше. Тут его и на весы ведут… Без убытку торгуют!
   Сергей Яковлевич думал об Атрыганьеве. Губернский предводитель — лицо значительное, и хотелось бы знать о нем побольше. Оказывается, Атрыганьев содержит здание театра. «Но для этого, — решил Мышецкий, — тоже нужны деньги. Одни букетики, бенефисы да ужины с актрисами чего стоят… Тут пахнет доходами немалыми!»
   И он спросил:
   — Господин Атрыганьев живет с имений или дело имеет?
   Выяснилось, что у предводителя была еще и стеклоделательная фабричка, дававшая в год восемьсот ящиков листового стекла и более шестидесяти тысяч бутылок под розлив пива. Но сейчас Атрыганьев запродал свое дело франко-бельгийской фирме по производству зеркал, разменяв прямые доходы на акции.
   — Песок издалека возят? — полюбопытствовал Мышецкий.
   — Песку хватает, ваше сиятельство. Французы-то электричеством пущать грозятся. Дело миллионное!
   — Не думаю… А где же будут брать лес?
   — Да в Запереченском уезде еще не все вырубили, — пояснил писарь. — Сплавят…
   Мышецкому не совсем-то понравилось это сообщение о лесе, который «не весь вырубили», но тут кучер стал боязливо сдерживать лошадей и креститься. Полицейский служитель тоже присмирел, втянул голову в воротник мундира.
   — Вот ёна… Обираловка, — возвестил кучер. — Ехать дале некуда. Прикажите заворачивать!
   Прямо перед ними, тихо курясь дымами, лежала преступная слободка Обираловка — жуткое скопище лачуг и землянок, из щелей которых выползали по ночам подонки и забулдыги. Кастет и нож гуляли по улицам Уренска с темноты до рассвета. Обираловка дуванила добычу, а утром погружалась в непробудный хмельной сон, чтобы снова восстать с потемками.
   — Поезжай прямо! — велел Сергей Яковлевич.
   — Нет, — ответил кучер. — Хошь медаль на шею мне вешайте, а я не поеду…
   Мышецкий заметил, что трущобы кончались вдалеке как-то сразу, будто обрываясь в реку, и чиновник подтвердил, что в конце Обираловки неприступно высится овражный унос — прямо в речные заводи.
   — Порт-Артур, да и только! — сказал он, гыгыкнув. — Быдто в крепости, ничем не выкуришь… Хоть японца зови!
   — А выкуривать пробовали? — спросил вице-губернатор.
   Конечно же — нет, полиция Уренска боялась показаться на этой окраине, сама бежала от обираловцев как черт от ладана, и Мышецкий выскочил из коляски.
   — Ваше сиятельство, — заголосил кучер, — куцы же вы? Уедем… от греха подале!
   Прыгая среди шпал, разбросанных по грязи, Сергей Яковлевич уже вступил на просторы сонной Обираловки. Было удивительно пустынно здесь, в нагромождении досок, фанеры и жести, под которыми затаилась до вечера лютая жизнь этого преступного царства.
   И совсем неожиданно выступил откуда-то чернявый мужик в рубахе горошком навыпуск, улыбнулся князю Мышецкому.
   — Ай потерял что, барин? — спросил заинтересованно. — Чиркнуть-то серника у тебя сыщется?
   Мышецкий ловко сбил у него шапку. Ну конечно, этого и следовало ожидать: половина головы мужика еще не успела обрасти волосами. Однако беглый каторжник не смутился. Поднял с земли шапочку, с достоинством обколотил ее о колено:
   — Кабы не смелость твоя… А ну — скокни взад! Шустряк нашелся! Не то причешу тебя на все шашнадцать с полтинкой — жена не узнает…
   Бледный, закусив губу, Сергей Яковлевич вернулся в коляску, со злостью решил: «Чиколини — трус. Даю слово, что к осени здесь будет бульвар… посажу деревья!»
   Кучер перебрал в руках вожжи:
   — Куды теперича, ваше сиятельство?..
4
   — Смотритель дома призрения, коллежский секретарь Сютаев, Хрисанф Ульянович! Честь имею…
   Перед Мышецким стояла, переломленная в низком поклоне, фигура чиновника, и князь смотрел на его бурую шею, покрытую следами незаживавших чирьев. Сергей Яковлевич долго молчал, испытывая терпение Сютаева, но тот все кланялся и кланялся.
   Наконец Мышецкому это надоело, и он прикрикнул:
   — Ну, хватит! Где у вас тут нужник?
   Сютаев оторопел от неожиданного вопроса.
   — Нужник, нужник, — повторил князь.
   Остерегаясь забегать впереди высокого гостя, с шипящей вежливостью ему показали нужник. Извинились за то, что еще не убрано. Стали звать какого-то Митрофана:
   — Митрофа-ан! Где он, проклятый?.. Чего же он не убрал?
   — Сютаев, — позвал Сергей Яковлевич спокойно.
   — Туточки, ваше сиятельство.
   — Ну, Сютаев, скажите честно: продолжать мне осмотр богадельни или ограничиться выводом на основании той мрази, которую я наблюдал в нужнике?
   Снова стали звать легендарного Митрофана:
   — Митрофан, Митрофа-анушко! Иди сюда, милок… Где же он? Без ножа режет…
   Мышецкий остановил ретивость чиновника:
   — Митрофан здесь ни при чем. Ладно, так и быть, проведите по комнатам…
   Сютаев рассыпался мелким бесом, запричитал речитативом:
   — Извольте, князь, извольте. Ваше высокое посещение… Мышецкий шел по лестнице, а его бережно придерживали за локотки.
   — Сюда, сюда, ваше сиятельство! В этой комнатке старушки. Есть и дворянки. Благородные люди-с…
   Вице-губернатор осмотрел убогий уют жалкого старушечьего мирка, в котором скорбно увядали напоминания о прошлом — высохшие цветы, семейные альбомчики. Быстро сновали спицы в руках старух, довязывая последнюю пряжу в жизни. Сергей Яковлевич старался смотреть поверх старушечьих голов, чтобы не встречаться с ними глазами, и заметил щели в стенах, залепленные жеваным хлебом.
   — Клопы? — спросил он, не желая уйти отсюда молча.
   — Что вы, — ворковал Сютаев, — у нас клопов не полагается… Потому как мы строгие. Увидим — и давим-с!..
   В следующей палате ютились мужчины. Сютаев сразу разлетелся к одному старому солдату на костылях.
   — Ваше сиятельство, извольте обратить внимание… Заслуженный ветеран! Еще при Паскевиче, так сказать, пострадал за отечество. Покажи, Степаныч, покажи сиятельству, сколько ты крестов от царя заслужил!
   Старик поднялся с койки, уперся в костыли.
   — Зачем, — сказал он горько, — зачем кресты мои барину? У него, видать, и своих хватает!
   — А ты покажи, покажи, — канючил Сютаев. — Ну, достань свою шинельку из сундучка… Тебя его сиятельство, глядишь, и отблагодарит чем-нибудь!
   Он кинулся к сундучку, чтобы извлечь оттуда шинель с крестами, но старый ветеран прижал костылем крышку:
   — Вот заслужи свои кресты, тогда и показывай… Чего ты ко мне липнешь-то?
   Мышецкий раскрыл портсигар и протянул его инвалиду:
   — Берите, отец… Как вы живете здесь? Мягко ли спится? Вот я смотрю — костыли у вас уж больно старые. Проволочкой-то вы их сами перевязали?
   — Будут костыльки новые, будут, — не унимался Сютаев. Старик вдруг махнул на него:
   — Отойди ты от меня… гнида! В кои веки человек зашел поговорить со мною. Двадцать три года сиротствую здесь и впервой слово людское услышал…
   Закончив осмотр «призреваемых по ведомству императрицы Марии Федоровны», князь Мышецкий, почти уже от самого крыльца, вдруг резко повернул обратно — на кухню.
   — Стоп! — схитрил он. — А ну-ка, пройдем…
   Следом за ним вприпрыжку бежал Сютаев:
   — Ваше сиятельство, ваше… позволю заметить…
   Животом, не совсем вежливо, он пытался оттереть князя от дверей, откуда парило разварным духом пшенной каши.
   — Кухонька, — убеждал он, — так себе. А вот здесь, ваше сиятельство, прошу покорнейше… Музей у нас! Ничто выдающееся не пропало… Ложки резные, иконки, крестики…
   Но Мышецкий уже распахнул дверь и шагнул на кухню. Возле громадной печи, в которую были вмазаны котлы, возился повар с дерюжинкой на поясе. Сергей Яковлевич успел заметить, что повар растерян, но тут подскочил Сютаев:
   — А ты — мешай, мешай кашу-то… Ведь густа небось и подгореть может!
   — Ой, не провернуть… — крякнул повар.
   «Что они, — подумал Мышецкий, — за дурака меня, что ли, принимают?..»
   — А что у вас здесь варится?
   Сергей Яковлевич подошел к другому котлу и с грохотом отворил дощатую крышку. В пустом котле, свернувшись клубком, сидел на поджаренных пятках какой-то благородный старец. Сидел он там, и — ни гу-гу!
   — Это и есть ваш Митрофан? — сказал Мышецкий. Сютаев открыл рот, даже язык выпал. Со лба повара скатилась в кашу капля пота.
   Мышецкий снял пенсне и отчетливо произнес:
   — Сезам, отворись!
   Старик пробкой выскочил из котла и кинулся бежать, роняя из-под зипуна тяжелые свертки. Но его все-таки поймали и вернули обратно (вместе с куском сала фунтов на пять, головой сахара и чулочком с сечкой).
   — Кто вы, сударь? — спросил Сергей Яковлевич помягче.
   Старик взмолился:
   — Отпустите с миром… На што я вам?
   — Эй, — распорядился Мышецкий, — зовите сюда полицейского чиновника… Он сидит в моей коляске!
   Старик бухнулся в ноги, сложил перед Сютаевым ладони:
   — Сынок, скажи…
   Мышецкий уставился на Сютаева:
   — О чем он просит вас?
   — Вот крест святой — не знаю…
   — Кто вы? — спросил Сергей Яковлевич.
   — Да я ж отец его… отец родной!
   Сютаев замахал руками, подмигивая рыбьим глазом:
   — Что вы, папаша, говорите такое? Какой же отец вы мне?
   — Это правда? — спросил Мышецкий.
   — Да у меня и отца нет, — возмутился Сютаев. Старик, не вставая с колен, заплакал:
   — Да я же вскормил тебя, вспоил. В люди вывел…
   — Ваш отец? — строго спросил Мышецкий. Сютаев пожал плечами.
   — Впервые вижу, — сказал он.
   — Признай! — вопил старик. — Не позорь меня… Господин хороший, — хватал он Мышецкого за полы одежды, — смилуйтесь! Ну, семья… ну, сахарок! Ну, сальца шматочек…
   — Вывести его надоть, — засуетился Сютаев. — Где же Митрофан?.. Эй, зовите Митрофана!
   — Да оставьте вы своего Митрофана в покое! — взбеленился Сергей Яковлевич.
   Теперь он вцепился взглядом в повара:
   — Ну, говори!
   — Да уж что греха таить… Точно, ихний папашка!
   Теперь и Сютаев бухнулся в нога:
   — Ваше сиятельство, не погубите. Христом-богом прошу. Два годочка осталось до пенсии… пять дочек на выданье. Кормилец вы наш! Сорок два года служу-у-у…
   Старик (отец его) поднялся.
   — А-а, шукин шын, — прошипел он злорадно. — Зажгло тебе! То-то! Господин хороший, плюйте в рожу ему… Доставьте мне удовольствие: плюйте, я один буду в ответе!
   Мышецкий поднял ногу и с силой погрузил каблук в дряблое, как тесто, лицо Сютаева. Потом, испытывая почти блаженство, он стучал и стучал каблуком в эту отвратительную мякоть чужого лица, пока на нем совсем не потухли бесстыжие воровские глаза.
   — Сорок два года, — сказал, задыхаясь. — Ну и хватит с тебя. Сегодня же — по «третьему пункту». Без прошения!
   И — вышел, так что разлетелись полы крылатки. «Семья… пять дочерей на выданье», — машинально пожалел он, но того ветерана на костылях, обвешанного крестами, ему было жаль во сто крат больше…
   Не оглядываясь, пригнув голову, он шагал к лошадям.
5
   Губернская больница поразила его видом величественного здания — роскошный полупортик, колоннада с капителями, широкая мраморная лестница. На фронтоне, обсиженная голубями, была вылеплена латинская формула:
   «БОГАМИ СМЕРТИ ВХОД ВОСПРЕЩЕН»
   В гипсовых барельефах чеканно выступали почтенные профили — от курчавого Гиппократа до лысенького Пирогова. Не хватало только сказочных герольдов, которые выйдут сейчас из дверей и, вскинув горны, торжественно протрубят о полном исцелении уренских обывателей.
   — Даже не верится, — признался Мышецкий.
   Однако с парадного подъезда Сергея Яковлевича — увы — не пропустили. Оказывается, двери были заколочены и приперты для вящей внушительности еще ломом.
   Какой-то служитель, неслышно разевая рот, долго объяснял князю дорогу. Но и во флигелях двери были забиты досками — крест-накрест. Пришлось обогнуть всю больницу. Среди помойных отбросов, телег с больными мужиками, поленниц дров князь едва отыскал лазейку.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента