В задуманном цикле рассказов "Русские лгуны" писатель намеревался направить удары как против сторонников "чистого" искусства и катковистов самых крайних реакционеров того времени, - так и против революционеров сторонников Чернышевского и Герцена. 21 сентября 1864 года Писемский сообщил Краевскому о завершении первой серии "Русских лгунов": "Вместе с этим письмом я высылаю Вам 1-ю серию "Лгунов" - это пока все еще невинные врали дальнейшую программу я писал уже Вам. Всех очерков, я полагаю, хватит листов на 7 или на 8 печатных... Следующую серию я непременно надеюсь изготовить к генварю и много к февралю"*.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174-175.
   Однако первоначальный замысел "Русских лгунов" в процессе его осуществления скоро изменился. Уже к январю 1865 года Писемский, по-видимому, отказался от намерения выполнить полностью тот план, который он изложил в письме к Краевскому от 25 августа 1864 года. 24 января 1865 года, посылая Краевскому рассказы из второй серии "Русских лгунов", Писемский сообщал: "...ко 2 февр. или 1 мартовской (книжке. - М.Е.) я Вам вышлю еще два рассказа; один будет называться: "Лживой красавец" (первоначальное заглавие рассказа "Красавец". - М.Е.); опишется мужчина, у которого уже тело лжет: он прелестной наружности, но подлец душой; и второй - называемой: "Все лгут", где опишется, что все лгут, чиновники, артисты, хозяева, барышни, и никто того не замечает"*. Рассказ "Все лгут", который, как показывает уже и само его название, должен был, вероятно, иметь итоговый характер, не был написан, и предшествовавший ему "Красавец" оказался последним рассказом цикла.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 181.
   Таким образом, было написано только восемь рассказов, охватывающих лишь первые три серии изложенного в письме к Краевскому плана: 1. "Невинные врали" - рассказы "Конкурент", "Богатые лгуны и бедный", "Кавалер ордена Пур-ле-мерит", "Друг царствующего дома" и "Блестящий лгун"; 2. "Сентименталы и сентименталки" - рассказ "Сентименталы"; 3. "Марлинщина" - рассказ "Красавец". Рассказ "История о петухе", включенный Писемским во вторую серию "Русских лгунов", был напечатан в журнале после "Сентименталов", хотя в герое "Истории о петухе" едва ли можно отыскать какие-либо признаки сентиментальности.
   Основной причиной изменения первоначального плана "Русских лгунов" были цензурные препятствия. Уже при посылке первой серии рассказов Писемский высказал опасение насчет цензуры. "С цензурой, бога ради, употребите все усилия, - писал он Краевскому. - Если она будет ставить препятствия в рассказах о кавалере ордена Пур-ле-мерит и о друге царствующего дома, то объясните им, что если эти люди хвастаются своею близостью к царям, то это показывает только любовь народную, - в предисловии у меня прямо сказано, что лгуны стараются обыкновенно приписать себе то, что и в самом общественном мнении считается за лучшее, а если очень станут упираться, то, не давая им марать, напишите мне, что их особенно устрашает"*.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174.
   Опасения Писемского оправдались: цензор запретил два рассказа: "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома". Получив от Краевского сообщение об этом, Писемский настаивал на том, чтобы хлопоты о разрешении по крайней мере одного из этих рассказов не прекращались. С этой целью он даже советовал обратиться за содействием к фаворитке министра двора - Мине Бурковой. "Думал я, думал, - писал он Краевскому 24 октября 1864 года, - по получении Вашего письма, и вот что придумал: к министру двора вы пошлите только один рассказ. "Друг царствующего дома" и уж хлопочите, бога ради, чтобы его пропустили - этот рассказ может быть напечатан: в нем тронуто все так легко. Нельзя [ли] попросить покровительства в этом случае Мины. Мне как-то в Петербурге говорили, что она благоволит ко мне, как к автору. "Кавалер ордена Пур-ле-мерит", вероятно, никак не пропустят, а потому я переделаю, вероятно, невдолге и к вам вышлю"*.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 175.
   "Друг царствующего дома" был послан министру двора под измененным заглавием: "Старуха Исаева". Не надеясь на то, что министр двора разрешит этот рассказ, Писемский советовал Краевскому напечатать его без цензуры: "Есть нынче правило... что редакция, если цензор чего не пропускает, печатает с личной своей ответственностью и штрафу за это подвергается 50 руб. сер. Ваши "Отеч. Записки", вероятно, еще ни разу не подпадали штрафу этому, а потому, если старуху Исаеву Адлерберг не пропускает (благо его, говорят, снимают), то печатайте без цензуры, я эти 50 руб. плачу из собственного кармана. Как вы об этом думаете, уведомьте меня, пожалуйста, не поленитесь и черкните, меня это очень беспокоит"*. В конце ноября 1864 года председатель С.-Петербургского цензурного комитета М.Н.Турунов получил решение министерства двора: "Вследствие отношения Вашего превосходительства от 19-го сего ноября за No 838 имею честь Вас, милостивый государь, уведомить, что препровожденная при оном и у сего возвращаемая статья под заглавием "Русские лгуны" была представлена господину министру императорского двора, и его сиятельство изволил отозваться, что он полагал бы отклонить напечатание означенной статьи, так как некоторые из приведенных в ней случаев относятся к высочайшим особам, а между тем рассказ, как и самое заглавие свидетельствует, заключает в себе лишь грубый вымысел и вообще не имеет никакого интереса"**.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 178.
   ** А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657.
   Сохранилась и раздраженная резолюция министра Адлерберга: "Не понимаю, с какой стати эта статья посылается на мой просмотр... Если рассказ о лжи Исаевой не выдумка, то этот рассказ вовсе не интересен; если же это выдумка, то надобно признаться, что выдумка чрезвычайно глупа"*.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657.
   Краевский отказался напечатать рассказ "Друг царствующего дома" в его первоначальном виде без цензурного разрешения. Писемский вынужден был радикально переделать его. "Письмо ваше крепко поогорчило меня, - жаловался он Краевскому, - тем более что оно застало меня после тяжкой болезни: был болен жабой и чуть не умер. Старуху Исаеву на будущей неделе, то есть числу к 15, я переделаю, она выйдет не менее забавна..."*. 9 декабря 1864 года новый вариант рассказа был послан Краевскому. Этот вариант под заглавием "Фантазерка" и был опубликован в "Отечественных записках". В четвертом томе сочинений Писемского, изданных Стелловским, был опубликован журнальный текст этого рассказа, поскольку, по-видимому, цензурный запрет сохранял еще свою силу.
   ______________
   * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 179.
   Таким образом, рассказы "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома" при жизни Писемского печатались в переработанном под давлением цензуры виде и поэтому не отражали подлинных замыслов автора. Только в первом посмертном собрании сочинений Писемского, изданном М.О.Вольфом, эти рассказы были напечатаны в их первоначальном, доцензурном виде (т. V, СПб., 1884).
   В настоящем издании "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома" печатаются по тексту первого посмертного собрания сочинений. Подцензурные варианты этих рассказов ввиду их самостоятельной художественной ценности ниже приводятся полностью. Остальные рассказы печатаются по тексту издания Ф.Стелловского, СПб., 1861.
   Кавалер ордена Пур-ле-мерит
   Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью: мне так хочется молиться и богу и природе! Тут же, по зале, ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке в пур-ле-мерите. Раздражающее свойство утра заметно действует на него: он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает молчания и останавливаестя перед священником.
   - Вы дядю моего, Николая Степаныча, знавали? - спрашивает он как бы случайно.
   Священник поднимает на него глаза и бороду.
   - Нет-с! - отвечал он с убийственным равнодушием.
   - Храбрый был генерал, храбрый!..
   Священник продолжает молчать.
   - Я, собственно, служил в кавалерии! - говорил Хариков.
   Он, собственно, служил офицером в комиссариате.
   - И под Глагау, господи!.. Двинули нас сбить неприятельскую позицию по правую, этак, сторону от города... Пошли мы сначала на рысях, палаши наголо... Глядим, пехота - раз, два - выстроились в каре. Вы знаете, что такое каре?
   - Нет-с! - отвечал и на это священник и, вытянув из бороды два волоска, начал внимательно их рассматривать.
   - Отличная штука! Четырехугольник из людей - ни больше, ни меньше; штыки вперед, задняя шеренга: "Пиф! паф!" - совершенная щетина, с пульками только, которые летают около вас, как шмели, никакая кавалерия не возьмет надо сразу... Командир наш командует: "Марш назад!" - потом: "Налево кругом, марш, марш!" Летим!.. Мне как-то, - уж это именно бог! - между двух ружей удалось проскакать. Тут стоит только одному прорваться, и, конечно: весь полк за мной. Направо саблей!.. Налево саблей!.. Лошади ногами топчут!
   Евграф Петрович стал было даже своими маленькими ручками и ножками представлять все это в лицах и особенно живо, как лошади топчут неприятеля ногами; но в это время вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и суровый, и сел тут же в зале.
   - Что это он тебе расписывает? - спросил он священника, указывая глазами на Евграфа Петровича.
   - Про войну рассказывает-с, - отвечал тот.
   - Про дело при Глагау припоминаю, - подхватил Хариков.
   Он знал, что в присутствии отца продолжать разговор в прежнем тоне ему не было никакой возможности, но и замолчать сразу было неловко: он решился выбрать средину.
   - В тот день, - продолжал он далеко уже не с такой самоуверенностью, послали меня с известием...
   - К кому? - перебил его отец каким-то бесстрастным голосом.
   - Не помню к кому... - почти пискнул Евграф Петрович.
   - О чем?
   - Кажется, что, сколько теперь помню, что... Витгенштейн наступает или отступает...
   - А!.. - протянул отец.
   - Только поехал я с... Лошадь у меня была отличная, - продолжал Хариков, голос его заметно дрожал, - только вдруг, вижу я, от неприятельского авангарда отделился польский уланчик и за мной... Я как бы дальше от него, а он ко мне все ближе; вижу, и копьецо от меня недалеко - я хвать из седла пистолет; бац - осечка! Копьецо уж и гораздо ближе ко мне: я другой раз бац - осечка! Копьецо уж почти у хвоста моей лошади... делать нечего, перекрестился (Евграф Петрович закусил при этом злобно губы), перехватил пистолет дулом в руку и пустил его на волю божию и прямо угадал молодцу в висок... закачался он на седле - и головку закинул назад.
   - Это случилось не в двенадцатом году... - перебил его отец.
   - Как не в двенадцатом? - спросил Хариков.
   - И не при Глагау, и не с тобой, а в польскую кампанию действительно один наш кирасир убил польского улана холодным пистолетом, и это я тебе даже и рассказывал...
   - С кирасиром, может быть, случилось само по себе, а со мной само по себе! - затараторил Хариков.
   - С тобой случилось другое, - ответил отец, - ты убежал из провиантского магазина от сорока мышей.
   Евграф Петрович сильно покраснел.
   - Вот вздор какой! Я бежал не от крыс, а от неприятеля: на меня кинулись два французские карабинера; я схватил одного за шивороток, другого за шивороток, треснул их головами и ушел от них.
   - Ты сидел в магазине, - продолжал отец тем же бесстрастным голосом, и считал там казенные мешки с хлебом; в это время из одного амбара в другой переходило стадо крыс; ты испугался и убежал от них.
   - Говорить все можно! - произнес Хариков обиженным голосом. - Если я убежал от крыс, за что же мне пур-ле-мерит дали?
   - Не знаю, за что! - отвечал отец оскорбительнейшим образом.
   Собственно говоря, Евграф Петрович и сам хорошенько не знал, за что ему дали этот крест. За какие-то успешные распоряжения нашего интендантства при Глагау или где-то прислано было от прусского правительства десятка два пур-ле-меритов, и один из них упал на благородную грудь моего героя.
   - Вот он мне за что дан! - воскликнул он и, проворно отмахнув рукав сюртука, показал довольно большой рубец.
   - Э, брат, нет! Знаем! Это нарочно травленный! - воскликнул, в свою очередь, отец. - Боздерман сказывал нам, как ты просил его травить тебе руку и непременно, чтоб рубец остался.
   Евграф Петрович развел только на это руками. Выражение его лица как бы говорило, что клевета человеческая дальше идти не может. Чем бы этот разговор кончился - неизвестно, но вошла матушка. Евграф Петрович поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у нее руку и осведомился об ее здоровье.
   Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшие крестики и едва склонял голову. Затем почему-то с особенным чувством пропел "От юности моея мнози борют мя страсти", но когда начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как бы держась за шарф; откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил: "Прекрасная стихера! Теперь бы духовенство сзади; в воздухе знамена; барабанщики и кларнетисты вперед прелесть!"
   Мне всего раз еще удалось, уже на смертном одре, видеть этого маленького храбреца в его маленькой усадьбе, в маленьком домике и маленькой спальне, в которой не было уже никаких следов здорового человека: всюду был удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте. Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.
   - Вы, вероятно, будете у меня на похоронах, - проговорил он совершенно спокойным голосом, - прикажите, пожалуйста, чтоб крест этот несли перед моим гробом, я заслужил его кровью моею!
   Читатель знает, какою он его кровью заслужил.
   Через неделю он умер. Я долгом себе поставил исполнить его предсмертное желание, и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую покойник, задолго еще до смерти, поспешил для себя приготовить.
   Слава великого Суворова, еще свежо тогда витавшая над всем нашим войском, задела своим обаятельным крылом и душу Евграфа Петровича; во всех своих мечтаниях он воображал себя и храбрецом, и генералом, и увешанным крестами. "Отчего, - думал я, - судьба не дала этому человеку вместо какого-то темного и не для всех понятного пур-ле-мерита, Георгия или какую-нибудь звезду? Любопытно было бы видеть ту степень нежности, с какою он относился бы к этим высоким наградам воинских доблестей!"
   Фантазерка
   Гордость так же свойственна женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого грандиозного чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но необрюзглый еще стан, походка грудью вперед словом, как будто господь бог все ей тело дал для выражения главного ее душевного свойства. Мавра Исаевна, как можно это судить по ее здоровой комплекции, чувствовала сильную наклонность к замужеству; но, единственно по своему самолюбию, считая всех мужчин недостойными себя, осталась в самом строгом смысле девственницей. Сердце ее всего один раз было пленено: сын губернатора Лампе, камер-юнкер и большой повеса (это было еще до двенадцатого года), танцевал с ней на бале у отца мазурку и вдруг выкинул какую-то ухарскую штуку - Мавра Исаевна на это только еще гордее подняла голову и пошла уж совсем грудью вперед. Камер-юнкер стал по-польски что есть силы стучать ногами - Мавра Исаевна прижала одну руку в бок и начала тоже по-польски довольно сильно выкидывать ноги. Камер-юнкер перевернулся вверх ногами - Мавра Исаевна сделала движение рукой и пошла от него в сторону. Камер-юнкер, наконец, пропел петухом - Мавра Исаевна представила, что как будто бы закудахтала курочкой. "Русскую!" - грянул камер-юнкер и в мундире (тогда на балы ездили в мундирах, чулках и башмаках) пошел вприсядку - Мавра Исаевна сейчас, как следует в русской пляске, стала поводить плечами и бровями...
   Все зрители были в восторге и хохотали до упаду.
   Старик Лампе, впрочем, на другой же день положил предел этой начинавшейся страсти и отправил сына обратно в Петербург.
   - Воли родителей не было на то, и мы повиновались... - объясняла Мавра Исаевна, с покорностию в голосе, всю жизнь свою этот случай.
   Главным отличительным свойством Мавры Исаевны было то, что бы она ни делала, она полагала, что делает это лучше всех: грибы ли отварит - лучше всех, по делам ли станет хлопотать - тоже лучше всех. Ставила она со своего имения рекрута: Мишку поставила - затылок! Петьку - затылок.
   - Наконец, - говорит она, - я сама иду в присутствие. Брейте, говорю, меня самое; мне больше ставить некого!..
   - Как в присутствие? Ведь там стоят голые мужики? - воскликнули ее слушатели.
   - А характер нам, женщинам, на что дан? - отвечала Мавра Исаевна.
   Проживая лет около тридцати в деревне, она постоянно держала у себя воспитанниц, единственною обязанностью которых было выслушивать рассказы ее о самой себе; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно называла их Мавра Исаевна, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным вниманием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и они начинали или грубить, или дурить... Пробовала было Мавра Исаевна по этому предмету входить в сношения с начальницами разных монастырей, приютов, ездила к ним, ласкалась, делала им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника, но и тут счастья не было: первый же взятый ею отпрыск вдруг обеременел, так что Мавра Исаевна, спасая уж собственную честь, поспешила ее поскорее отправить обратно в заведение. Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян девица Фелисата Ивановна, девушка богомольная и вначале обнаруживавшая к своей благодетельнице такое почтение, что мыть ее в бане никому не позволяла, кроме себя, и при этом еще объясняла, что у Мавры Исаевны такое тело, что как ткнешь в него пальцем, так он и уйдет весь туда.
   Раз мы обедали: тетушка, с своей обычно-гордой позой, я, всегда ее немного притрухивавший, и Фелисата Ивановна. Последняя была что-то грустна и молчалива. Мавра Исаевна, напротив, находилась в каком-то умиленном настроении.
   - Когда я была в Петербурге, - начала она даже несколько заискивающим голосом, - познакомилась я с генеральшей Костиной. Муж ее, сенатор, вдруг заинтересовался мной... просто этим скотским чувством, как все вы, гадкие мужчины. "Генерал, - говорю я ему, - ни ваше звание, ни мое звание, ни ваши лета, ни мои лета не позволяют нам упасть в эту пропасть".
   - Что ж, эти Костины были богатые люди, хорошо жили? - поспешил я спросить, чтоб как-нибудь не дать Мавре Исаевне разговориться на любимейшую ее тему: оставаясь равнодушною к мужчинам, она любила рассказывать о победах над ними!
   - Она была племянница светлейшего, только, не больше... - отвечала она мне внушительно, - каждую неделю бал со двором. Я говорю: "Я не могу у вас бывать, вы знаете мой туалет и мои платья - раз, два и обчелся". - "Да вы сделайте, - говорит мне Костина, - форменное платье, всякая дворянка имеет на это право!"
   - Какое же это форменное? - спросил я.
   Мавра Исаевна прищурила глаза.
   - Очень простенькое! - начала она. - Не знаю, как нынче, может быть, уже переменилось, а тогда - черное гласе, на правом плече шифр дворянский, на рукавах буфы, спереди, наотмашь, лопасти, а сзади - шлейф. Генеральша Костина тоже в гласе, на левой стороне звезда, на правой - шифр уже придворный... Три у них дочери были... очень милые девушки... танцуют... Тогда только еще эта ваша дурацкая французская кадриль начала входить в моду. Смотрю... что это такое? Растопырят платья и ходят, как павы. Ни вкусу, ни манер - просто гадко видеть... чувствую, что внутри во мне все так и кипит, а старый этот повеса, Костин, еще с любезностями вздумал адресоваться... глазками делает... "Подите, говорю, прочь; видеть вас не могу!" На другой день, только что еще проснулась и чувствую себя очень нехорошо, приезжает ко мне Костина. Тут уж я не вытерпела. "Марья Ивановна, - говорю я ей, - на что это нынешние девицы похожи? Где у них манеры, где у них обращение, где эти умные разговоры?.." - "Душенька, душенька, говорит, возьмите всех детей моих на воспитание..." Скороспелка этакая была, все бы ей сейчас сделать, не обдумавши... "Марья Ивановна, говорю, правила моей нравственности вот в чем состоят", - и этак, знаете, серьезно поговорила. Ну, разумеется, не понравилось. "Посудите, говорит, я мать". - "Очень, говорю, сужу и знаю; я сама мать и имею тоже дочь".
   - Как дочь? - воскликнули мы оба в один голос с Фелисатой Ивановной.
   - Да, дочь! - отвечала Мавра Исаевна, слегка вспыхнув (она, кажется, и сама была не совсем довольна, что так далеко хватила).
   - Кто ж отец вашей дочери? - спросил я.
   - Мужчина!
   Фелисата Ивановна на этих словах не выдержала и фыркнула на всю комнату. Мавра Исаевна направила на нее свой медленный взор.
   - Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым голосом.
   Фелисата Ивановна молчала.
   - Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
   - Да как же, матушка, какая у вас дочь? - отвечала Фелисата Ивановна.
   - А такая же, костяная, а не лышная, - говорит Мавра Исаевна по-прежнему тихо; но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы, - я детей своих не раскидала по мужикам, как сделала это ты.
   Фелисата Ивановна сконфузилась; намек был слишком ядовит: она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку.
   - Не было у меня, сударыня, никаких детей, - возразила она, - и у вас их не было; вы барышня, вам стыдно на себя это наговаривать.
   - А вот же и было; на, вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш.
   - Где ж теперь ваша дочь? - спросил я, желая испытать, до какой степени может дойти фантазия Мавры Исаевны.
   - Не беспокойтесь; она умерла и не лишит вас наследства!.. - отвечала она мне с заметной ядовитостию. - О мой миленький, кроткий ангел! продолжала старушка, вскинув глаза к небу. - Точно теперь на него гляжу, как лежала ты в своем атласном гробике, вся усыпанная цветами, а я, безумная, стояла около тебя и не плакала...
   Что тут было говорить? Мы с Фелисатой Ивановной потупились и молчали.
   Мавра Исаевна несколько раз моргала носом, поднимала глаза к небу и тяжело вздыхала, как бы желая показать, что удерживает накопившиеся в груди слезы.
   После обеда я ушел к себе наверх, но часов в шесть, когда уже смерклось, услыхал робкие шаги.
   - Кто это? - окликнул я.
   - Это я, батюшка! - отозвалась Фелисата Ивановна. - Подите-ка посмотрите, что тетенька делает.
   - Что такое?
   - Извольте посмотреть! - и затем, сказав, чтобы я шел на цыпочках, подвела меня к двери в гостиную и приложила мой глаз к небольшой щели. Тетушка сидела на диване перед столом, на котором светло горели две калетовские свечи. Она говорила сама с собой. "Да, это конечно!" - бормотала она, делая движение рукой, как бы играя султаном на шляпе. Потом говорила гораздо уж более нежным голосом. "Но это невозможно, невозможно!" повторяла она неоднократно. Затем щурила глаза, поднимала плечи, вряд ли не воображая, что на них были эполеты. (Она, должно быть, в этом случае, представляла какого-нибудь военного.) "Ваша воля, ваша воля!" - говорила она.
   - Батюшка, что это такое? Ведь это часто с ними бывает! - вопияла Фелисата Ивановна.
   - Ничего, - успокоивал я ее, - пойдемте; пусть она себе пофантазирует.
   - Да я, батюшка, очень боюсь, - говорила она и в самом деле дрожала всем телом.
   На другой день поутру в доме опять поднялся гвалт, и ко мне в комнату вбежала уж горничная.
   - Пожалуйте к тетушке: несчастье у нас...
   - Какое?
   - Фелисата Ивановна потихоньку уехала-с к родителям своим-с.
   Я пошел. Мавра Исаевна всею своею великолепной фигурой лежала еще на постели; лицо у ней было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
   - Фелисатка-то, мерзавка, слышал - убежала! - встретила она меня.
   Я придал лицу своему выражение участия.
   - Ведь седьмая от меня так бегает! Отчего это?
   - Что ж вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много.
   - Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном.
   - Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю ключницу, Глафиру... (Та была глуха на оба уха, и при ней говори, что хочешь, - не покажет никакого ощущения.) Женщина она не глупая, честная.
   - Честная! - повторила Мавра Исаевна.
   - Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
   - Будет! - согласилась Мавра Исаевна.
   Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала.
   - Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
   - Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный!
   - Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
   Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
   - Все они будут бывать у вас, развлекать вас! - говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо.
   - А теперь позвольте с вами проститься! - прибавил я нерешительным голосом.
   - Прощай, бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна.
   Ей в эту минуту было не до меня, ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел плачевное и извиняющееся письмо от Фелисаты Ивановны:
   "Ваше высокородие, Алексей Филатыч (писала она), хоша теперича, может, вы и ваша тетенька на меня, рабу вашу, гневаться изволите, но мне, батюшка Алексей Филатыч, было не жить при них - я сама девушка нездоровая и очень этого боюсь... Прошлый год, Алексей Филатыч, когда господь бог сподобил нас быть у Феодосия тотемского чудотворца и когда тетенька ваша стала прикладываться к раке святого угодника, так они плакали и до того их корчило, что двое монахов едва имели силы держать их... Значит, он, окаянный, в них сидел, и трудно ему там было, а оне еще святой себя называют. "Праведница, говорит, я". Это все его наущение; на этакой грех он их наводит, и я так теперь понимаю, что быть при них не то что нам, грешницам великим, а какому разве священнику безместному, чтобы он мог отчитать их, когда враг ихний заберет их во всю свою поганую силу".
   Фелисата Ивановна считала бедную старушку за одержимую бесом, тогда как все дело было в том, что могучая фантазия Мавры Исаевны и в сотой доле своей не удовлетворялась скудною действительностью.
   Стр. 348. Пур-ле-мерит - за заслуги (франц.).
   Стр. 352. Женерозного - благородного (франц.).
   Стр. 368. Вигель Филипп Филиппович (1786-1856) - чиновник, автор известных "Воспоминаний", в которых подробно описывался быт дворянского общества первой четверти XIX века.
   Стр. 370. Малек-Адель - герой одного из романов французской писательницы Мари Коттен (1770-1807).
   Стр. 374. Супе фруа - холодный ужин (франц.).
   Стр. 381. Леотар Жюль - французский акробат, гастролировавший в Петербурге в 1861 году.
   Стр. 385. Давалагири - одна из высочайших горных вершин на Гималаях.
   М.П.Еремин