- Каким же образом Иван Кузьмич попал в число кредиторов?
   - Получил от родного брата по наследству, с которым отец имел дела.
   - А велик его вексель?
   - Тысяч в тридцать серебром.
   - Кто ж теперь управляет всем этим: и делами и имением вашим?
   - Судьба.
   - А матушка ваша предпринимает же что-нибудь?
   - Едва ли. Она то плачет и говорит, что несчастнейшая в мире женщина, а потом, побеседовавши с Пионовою, уверяет всех, что ничего, что все прекрасно устроилось. Я ничего не понимаю.
   - Во всяком случае она, мне кажется, женщина умная.
   - Умна, только прежде была очень избалована жизнию. При дедушке жила в богатом доме и знала только на балы выезжать, при отце тоже: он ей в глаза глядел и окружал ее всевозможною роскошью. Вы бывали у нас в бельэтаже?
   - Нет.
   - Жаль. Я вам покажу когда-нибудь. Там есть кабинет, нарочно для нее отделанный; он один стоит десять тысяч серебром, а теперь и нет ничего, да еще хлопоты по делам, и растерялась.
   - Поэтому теперь лежит обязанность на вас устроить как-нибудь дела.
   - А что я такое? Мальчишка, да и по характеру один из тех пустейших людей, которые ни на что не годны. Я от лени по целым дням хожу, не умывшись и не обедавши; у меня во всю мою жизнь недоставало еще терпения дочитать ни одной книги.
   - Однако вы музыкант, и музыкант замечательный.
   - Музыка и дела - две вещи разные; музыку я люблю, - отвечал Леонид.
   Несмотря на то, что он все это говорил, по-видимому, равнодушно, но видно было, что семейное расстройство его сильно беспокоило. Мне было более всего досадно, что Марасеев был в числе кредиторов.
   - Вероятно, Иван Кузьмич по хорошему знакомству не беспокоит вас своим векселем? - сказал я.
   - Напротив, несноснее всех, - отвечал Леонид.
   - Неужели же он так неделикатен?
   - Не очень. Все сватается к сестре и говорит, что если она выйдет за него, так он сейчас же изорвет вексель.
   Сердце у меня замерло.
   - А Лидии Николаевне он нравится? - спросил я.
   - Еще бы ей нравился! Она не совсем еще с ума сошла.
   - А Марья Виссарионовна желает этого брака?
   - Очень.
   - Неужели же Марья Виссарионовна не видит в нем ни разницы лет, ни разницы воспитания с Лидиею Николаевною, неужели, наконец, не понимает личных его недостатков? Я уверен, что ей самой будет неловко иметь такого зятя: у него ничего нет общего с вашим семейством.
   Леонид молчал.
   - И как вы думаете, брак этот состоится? - прибавил я, желая вызвать его на разговор.
   - Я думаю. Матушка желает и говорит, что от этого зависит участь всей семьи.
   - Какая же участь? Тридцать тысяч не все ваше состояние.
   - Кажется, а Лида верит.
   - Но как же это?
   - А так же - верит. Вы не знаете этой девушки: она олицетворенная доброта. Матушке стоит только выразить малейшую ласку, и она не знаю на что не решится. Досаднее всего, что я ее ужасно люблю, не оттого, что она мне сестра; это бог бы с ней, а именно потому, что она чудная девушка.
   - Мне самому Лидия Николаевна чрезвычайно нравятся, даже в наружности их есть что-то особенно привлекательное.
   - Нет, наружность что? Она собою не хороша, но у ней чудный характер, кроткий, ровный.
   Эти слова Леонид говорил с большим против обыкновенного своего тона одушевлением.
   - Я без ужаса вообразить не могу, - продолжал он, вставая и ходя взад и вперед по комнате, - что такая славная женщина достанется в жены какому-нибудь Марасееву.
   - Тем более, Леонид Николаич, вы должны этому противодействовать всеми средствами.
   - Ничего не сделаешь. Неужели вы думаете, что я не действовал? Я несколько раз затевал с ним историю и почти в глаза называл дураком, чтобы только рассердить его и заставить перестать к нам ездить; говорил, наконец, матери и самой Лиде - и все ничего.
   - Но они возражали же что-нибудь вам?
   - Ничего не возражали; мать сердится и говорит, что я еще мальчишка и ничего не понимаю, а Лида плачет.
   - Во всяком случае, это слабость характера со стороны Лидии Николаевны.
   - Вовсе не слабость, когда она два года борется и в продолжение этих двух лет ей говорят беспрестанно одно и то же, беспрестанно толкуют, что этот человек влюблен в нее, что лучшего жениха ей ожидать нельзя, потому что не хороша собою, что она неблагодарная, капризная и что хочет собою только отягощать мать. Я бы на ее месте давно убежал из дома и нанялся бы где-нибудь в ключницы, чем стал бы жить в таком положении.
   - А Иван Кузьмич богат?
   - В том все и дело, что хочет уничтожить наш вексель, а кроме того, Пионова уверяет, что у него триста душ и что за невестою он ничего не просит и даже приданое хочет сделать на свой счет и, наконец, по всем делам матери берется хлопотать. Я вам говорю, что тут такие подлые основания, по которым выдают эту несчастную девушку, что вообразить трудно.
   - Я, право, все еще не верю, чтобы Марья Виссарионовна могла иметь такие побуждения в таком важном деле, как брак дочери.
   - У ней никаких нет побуждений, потому что нет никаких убеждений. В этом случае ее решительно поддувает Пионова; не будь этой советчицы, мать бы задумала... опять передумала... потом, может быть, опять бы задумала, и так бы время шло, покуда не нашелся бы другой жених, за которого Лида сама бы пожелала выйти.
   - Неужели же влияние этой пустой женщины так сильно, что вы не можете ее отстранить, и, наконец, на чем основано это влияние?
   - На том, что она унижается пред матерью, восхищается ее умом, уверяет ее, что она до сих пор еще красавица; клянется ей в беспредельной дружбе, вот и основания все, а та очень самолюбива. Прежде, когда она была богата и молода, ей льстили многие, а теперь все оставили; Пионова же держит себя по-прежнему и, значит, неизменный друг.
   - Но та какую цель имеет?
   - Может быть, деньги взяла за сватанье, и вероятно, да и Лиду ей уничтожить хочется: она ее ненавидит.
   - За что же?
   - За то, за что мерзавцы вообще ненавидят хороших людей, которые для них живое обличение.
   - Мне кажется, что Пионова неравнодушна к вам.
   - Как же! Влюблена в меня; сама признавалась мне, что она дорожит нашим семейством только для меня.
   - Вот бы вы это и сказали матушке.
   - Говорил.
   - Что ж она?
   - Смеется.
   Таким образом, Леонид раскрыл предо мною всю семейную драму. Мы долго еще с ним толковали, придумывали различные способы, как бы поправить дело, и ничего не придумали. Он ушел. Я остался в грустном раздумье. Начинавшаяся в сердце моем любовь к Лидии Николаевне была сильно поражена мыслию, что она должна выйти замуж, и выйти скоро. Мне сделалось грустно и досадно на Лиду.
   В первые минуты я написал к ней письмо, которое вышло у меня такого содержания:
   "Я, может быть, слишком много беру себе права, что осмеливаюсь писать к вам, но разубеждение, которое мне суждено в вас испытать, так болезненно отозвалось в моем сердце, что я не в состоянии совладеть с собою. Я некогда, если вы только это помните, говорил вам об идеале женщины, и нужно ли говорить, что все его прекрасные качества я видел в вас, но - боже мой! как много вы спустились с высоты того пьедестала, на котором я, ослепленный безумец, до сих пор держал вас в своем воображении. Вы выходите замуж, я это знаю, и знаю также, что ваш ум и ваше сердце и свободу вы приносите двум-тремстам душам мужнина состояния. Не говорите тут о необходимости, о самоотвержении. Подобное пренебрежение, чтоб не сказать неряшество, в собственном счастии, я убежден, выше сил женщины и служит признаком, знаете ли чего? Страшно сказать - бездушия, бесстрастности, что признать в вас мне все-таки не хочется, и я все-таки еще желаю оставить вам настолько нравственных качеств, что наперед вам предсказываю много горя и страданий, если вы только сделаете этот неосторожный шаг".
   Написав все это, я предполагал в тот же день снести Лиде сам мое письмо, но, вспомнив, что говорил Леонид, мне стало жаль ее.
   "Нет, она не так виновна, - подумал я, - бог с ней: пускай она выходит замуж, я останусь ей предан и по возможности дружен и близок с нею".
   Решившись таким образом из пламенного обожателя преобразовать себя в смиренного и нетребовательного друга, я задал себе вопрос: что за человек Марасеев? Может быть, Леонид сильно против него предубежден; может быть, он только не очень умен, но добрый в душе человек; может быть, он точно любит Лидию Николаевну, доказательство этому отчасти есть: он жертвует для нее тысячами. Из него, может быть, выйдет хороший семьянин, и он в состоянии будет если не сделать Лидию Николаевну вполне счастливою, то по крайней мере станет покоить ее.
   Мое намерение было: на другой же день съездить к Марасееву и посмотреть на него в домашней жизни; это было мне и кстати сделать, потому что он был у меня недели две тому назад, а я ему еще не заплатил визита.
   IV
   Иван Кузьмич жил в Грузинах. Я ехал к нему часа два с половиною, потому что должен был проехать около пяти верст большими улицами и изъездить по крайней мере десяток маленьких переулков, прежде чем нашел его квартиру: это был полуразвалившийся дом, ход со двора; я завяз почти в грязи, покуда шел по этому двору, на котором, впрочем, стояли новые конюшни и сарай. Я сейчас догадался, что Иван Кузьмич выбирал квартиру с большими удобствами для лошадей, чем для себя. В маленькой темной передней встретил меня лакей и, проворно захлопнув дверь в залу, стал передо мною, как бы желая загородить мне дорогу.
   - Дома Иван Кузьмич? - спросил я.
   Лакей замялся.
   - Я не знаю-с: они дома, да не почивают ли? Позвольте я доложу-с, отвечал он и ушел в залу, опять притворив дверь. Через несколько минут он возвратился, неся в руках поднос с пустым графином и объедками пирога. Поставив все это, бегом побежал в сени и возвратился оттуда с умывальником и полотенцем и прошел в залу. Положение мое становилось несносно; я стоял, не снимая ни шинели, ни калош, в полутемноте и посреди удушливого запаха, который происходил от висевших тут хомутов, смазанных недавно ворванью. Лакей еще несколько раз прибегал за сапогами, сюртуком, головною щеткою, которые хранились тут же в передней, и, наконец, разрешил мне вход. Иван Кузьмич встретил меня с распростертыми объятиями, обнял и крепко поцеловал. Не ожидая такой нежности, я попятился и с удивлением взглянул ему в лицо: оно не только было красно, но пылало, и глаза были уже совсем бессмысленные. Вместе с ним вышел толстейший и высочайший мужчина, каких когда-либо я видал, с усищами до ушей, с хохлом, с огромным животом, так что довольно толстый Иван Кузьмич и я, не совсем маленький, казались против него ребятами, одним словом, на первый взгляд страшно было смотреть. Он мне расшаркался, и при этом закачался весь пол. Иван Кузьмич поздоровался со мною и облокотился на печку.
   - Очень рад, - начал он, едва переминая язык, - прошу познакомиться, прибавил он, указывая на огромного господина: - мой приятель, Сергей Николаич, а они учитель Марьи Виссарионовны, очень рад... извините, пожалуйста, я не ожидал вас: недавно проснулся, будьте великодушны, извините... Сделайте милость, господа, пожалуйте в гостиную. Сергей Николаич! Что ж ты церемонишься? Мы с тобою не сегодня знакомы; ты свинтус после этого... Сделайте милость, простите великодушно; мы с ним по-приятельски, - болтал хозяин и, наконец, пошел в гостиную, шатаясь из стороны в сторону. Не оставалось никакого сомнения, что он был мертвецки пьян. Мы пошли за ним, громадный господин был тоже сильно выпивши, только ему было это ничего: у него все выходило испариною, которая крупными каплями выступила на лбу и которую он беспрестанно обтирал, но она снова появлялась.
   В так названной гостиной, в которой был какой-то деревянный диван и несколько стульев, сидел молодой офицер и курил трубку. Он мне особенно бросился в глаза тем, что имел чрезвычайно худощавое лицо, покрытое всплошь желчными пятнами.
   Иван Кузьмич опять принялся за рекомендацию.
   - Позвольте вас познакомить: поручик Данович - учитель Марьи Виссарионовны; прошу полюбить друг друга.
   Зачем он нас просил, чтобы мы полюбили друг друга, неизвестно.
   Я потупился, поручик усмехнулся, однако мы раскланялись.
   - Очень, право, рад, ко мне вот сегодня приехал Сергей Николаич, потом господин Данович пришел... потом вы пожаловали: благодарю... только извините, пожалуйста; я такой человек, что всем рад, извините... проговорил Иван Кузьмич и потупил голову. Поручик качал головою; толстый господин не спускал с меня глаз. Мне сделалось неприятно и неловко.
   - Вы кого у Марьи Виссарионовны учите? Леонида или маленьких девочек? спросил он меня необыкновенно густым басом.
   - Леонида, - отвечал я.
   Сергей Николаич откашлялся.
   - Славный малый Леонид, - продолжал он, - только ко мне не ездит, да и сам я давно не бывал у них: с год!.. Все нездоровится.
   "Ему нездоровится", - подумал я и внутренне рассмеялся; скорее в молодом слоне можно было предположить какую-нибудь болезнь, чем в нем.
   - Жена моя часто у них бывает; видали там мою жену? - отнесся опять ко мне Сергей Николаич.
   - Вашу супругу? - спросил я, не отгадывая еще, кто этот господин.
   - Да, Пионову; я имею честь быть господином Пионовым, а госпожа Пионова - моя нежнейшая супруга, верная жена и подруга дней моих печальных.
   - Видал-с, - отвечал я.
   Так вот кто был супруг Пионовой; недаром она не возит его к Ваньковским и говорит, что он домосед.
   - Хорошо, что я вспомнил об жене, - продолжал Пионов, обращаясь к хозяину. - Она меня поедом ест за твоего бурку; говорит: зачем купил, не нравится. Да полно, что ты нахмурился?
   - Бурку?.. - отозвался Иван Кузьмич. - Бурка, брат, славная лошадь; если бы мне такая попалась, я сейчас дам тысячу целковых.
   - Возьми назад, я за полтысячи уступлю.
   - Давай, возьму!.. Что ж, разве не возьму?
   - Бери, мне самому жаль. Как бы не барыня, я бы с ней не расстался.
   Поручик взглянул на меня и усмехнулся.
   - Барыня... барыня, - говорил Иван Кузьмич, - твоя барыня, брат, милая; я у ней ручку поцелую, а ты в лошадях ничего не смыслишь; ты что говорил про белогривого жеребца?
   - Что говорил?
   - Что говорил! Не помнишь? Ты говорил, выкормок, вот он тебе и показал себя! Зачем же ты его на завод ладил? Выкормки, брат, на завод нейдут; что ты мне говоришь!
   Пионов ничего не возражал. Я встал с тем, чтобы уехать.
   - Прощайте, Иван Кузьмич, - сказал я, раскланиваясь.
   - Сделайте милость, прошу вас покорнейше, посидите, - возразил он, разведя руками, - извините меня великодушно, вам, может быть, скучно у меня, а я душевно рад. Позвольте мне хоть трубку вам предложить; будьте так добры, выкурите хоть трубку.
   - Позвольте, - отвечал я и сел.
   - Фомка! - крикнул Иван Кузьмич. - Трубку подай!
   - Очень рад, что вы пожаловали, только извините меня; я сегодня нездоров что-то: насморк, что ли?
   Между тем Пионов встал, как-то особенно кашлянул и вышел в другую комнату, впрочем, он не совсем ушел, как видел я в зеркале, а остановился в дверях и начал делать Ивану Кузьмичу знаки и манить его рукою, но тот не замечал.
   - Вас зовут, Иван Кузьмич, - сказал поручик.
   Иван Кузьмич поднял голову и, заметив приятеля, встал и едва попал в дверь; тот начал ему шептать что-то на ухо, а он только мотал головою, и, наконец, оба ушли.
   - Как наклюкались, - проговорил им вслед поручик, обращаясь ко мне.
   - Что такое у них сегодня? - спросил я.
   - Не знаю-с, я пришел, они уж были готовы; у них, впрочем, часто это бывает. Вы давно знакомы с Иваном Кузьмичом?
   - Нет, я у него сегодня только в первый раз; скажите, пожалуйста, хороший он человек?
   - Человек он добрый, только слаб ужасно. В одном полку со мной служил; полковник прямо ему предложил, чтобы он по своей слабости оставил службу. Товарищи стали обижаться, ремарку делает на весь полк.
   Холодный пот выступил у меня, слушая поручика; хотя по желчному лицу его и можно было подозревать, что он о себе подобных не любит отзываться с хорошей стороны, но в этом случае говорил, видимо, правду.
   - Что же он здесь делает в Москве? - спросил я.
   - Да ничего не делает, кутит. Говорят: жениться хочет. Не знаю, какая идет за него девушка, а большой рыск с ее стороны.
   - Если он добрый человек и будет любить жену, то, может быть, и перестанет кутить, - заметил я.
   - Вряд ли-с! Привычку сделал большую, - возразил поручик.
   - Но еще скажите мне, сделайте милость, богат он или нет?
   - Состояние есть; ему после брата много досталось, безалаберно только живет очень. Один этот толстый Пионов его лошадьми да картами в год тысячи на две серебром надует.
   - А они приятели?
   - Как же-с, друзья по графину.
   Вот почему Пионова так хлопочет за Ивана Кузьмича. Боже мой! Неужели мы с Леонидом не успеем разбить их козней? Я было хотел еще расспросить поручика, но Иван Кузьмич и Пионов возвратились. Они, вероятно, еще клюкнули. Сил моих не было оставаться долее. Я опять начал прощаться, Иван Кузьмич не отпускал.
   - Обяжите меня, сделайте милость, посидите; я вас, кажется, ничем не обидел, а что если... извините меня, выкушайте по крайней мере шампанского, что же такое; я имел честь познакомиться с вами у Марьи Виссарионовны, которую люблю и уважаю. Вот Сергей Николаич знает, как я ее уважаю, а что если... так виноват. Кто богу не грешен, царю не виноват.
   - Мне надобно, Иван Кузьмич, ехать на лекции.
   - Вы и поезжайте, Христос с вами, дай вам бог доброго здоровья, а шампанского выпьем: извините, это уже нельзя.
   - Благодарю вас, я не пью. Позвольте мне уехать, - сказал я решительно.
   Иван Кузьмич обиделся.
   - Бог с вами, поезжайте, что ж! Вы человек ученый, а мы люди простые, что ж? Бог с вами, а что если... - Я не дождался конца его речи и пошел.
   - Позвольте хотя проводить, что же такое?.. - говорил он и пошел за мною.
   Как я ни торопился надеть шинель, он, однакож, успел меня на крыльце нагнать и, желая подать мне руку, пошатнулся и, конечно, хлопнулся бы в грязь, если бы не подхватил его под руку лакей.
   Я возвратился домой, возмущенный донельзя. Леонид прав! Говорят, он добр; но что же из этого, когда он пьяница, и пьяница безобразный и глупый. Вечером я поехал к Леониду, чтобы передать ему все, что видел, и застал его в любимом положении, то есть лежащим на кушетке.
   - Я сегодня был у Ивана Кузьмича, - начал я.
   - Зачем?
   - Так, мне хотелось узнать его хорошенько.
   - Что же вы узнали?
   Я рассказал ему, чему был свидетелем и что говорил мне поручик.
   Леонид слушал молча, и только выступившие на лице его красные пятна заставляли догадываться, каково ему было все это слышать. Мне сделалось даже жаль, зачем я ему рассказал.
   - Во всяком случае, - заключил я, - мы всё это должны передать вашей матушке и Лидии Николаевне.
   - Теперь уж поздно, вчера дали слово ему, Лида согласилась.
   - Леонид Николаич! - воскликнул я. - Это будет с нашей стороны жестоко и бесчестно скрыть подобные вещи.
   - Лиде нечего теперь говорить, а матери, пожалуй, скажем.
   - Когда же?
   - Да хоть теперь пойдемте.
   - Мне говорить?
   - Нет, я буду от себя.
   В передней нам сказали, что приехала Пионова.
   - Ловко ли будет? - заметил я.
   - Ничего, еще лучше, - решил Леонид.
   Мы вошли. Марья Виссарионовна, должно быть, о чем-нибудь совещалась с своею приятельницею. При нашем входе они обе замолчали. Пионова, увидев Леонида, закатила глаза и бросила на него такой взгляд, что мне сделалось стыдно за нее.
   - Вот он сейчас был у Ивана Кузьмича, - начал тот прямо, показывая на меня.
   Обе дамы переглянулись с удивлением, не понимая, к чему он это говорит.
   - Ваш муж был тоже там, - прибавил он Пионовой.
   - Вы видели мужа? - отнеслась она ко мне.
   - Видел-с.
   - Познакомились с ним?
   - Познакомился.
   - Очень рада. Он чрезвычайно любит молодых людей - это его страсть.
   - А теперь он дома? - спросил Леонид.
   - Дома.
   - Я думал, что он еще у Ивана Кузьмича; они там пьют с утра; Иван Кузьмич так напился, что на ногах не стоит, - отрезал он.
   Марья Виссарионовна побледнела. Пионова вспыхнула.
   - Перестаньте, Леонид, врать, - начала мать строгим голосом. - Я тебе давно приказывала, чтобы ты не смел так говорить о человеке, которого я давно знаю и уважаю.
   - Напился пьян... на ногах не стоит... я не понимаю даже этого и не знаю, что такое было у Ивана Кузьмича; может быть, какой-нибудь завтрак, а муж приехал вовсе не пьяный. Мне слышать подобную клевету даже смешно, проговорила Пионова.
   Я хотел было отвечать ей, но Леонид перебил меня:
   - Говорят не о вашем муже, а об Иване Кузьмиче, который у нас рюмки сладкой водки не пьет, а дома тянет по целому штофу. Что вам говорил про него прежний его товарищ? - отнесся он ко мне.
   - Я вам передавал, - отвечал я.
   - Из прежних его товарищей никто ничего про него не скажет дурного; его все товарищи обожали в полку; мой муж служил с ним с юнкеров, так нам лучше знать Ивана Кузьмича, чем кому-нибудь другому.
   - Вы всегда его хвалите, а за что же его из службы выгнали?
   - Как выгнали?
   - Так, выгнали.
   Пионова засмеялась принужденным смехом.
   - Ах, боже мой, боже мой! Чего не выдумают! Ивана Кузьмича выгнали! Ивана Кузьмича!.. - воскликнула она таким тоном, как будто бы это было так же невозможно, как самому себе сесть на колена. - Слышите, Марья Виссарионовна, что еще сочинили? Вы хорошо знаете причину, по которой Иван Кузьмич оставил службу, и его будто бы выгнали! Ха, ха, ха...
   - Сочиняете более всех вы! - возразил Леонид.
   Пионова только пожала плечами.
   - Леонид Николаич какое-то особенное удовольствие находит говорить мне дерзости. Не знаю, чем подала я повод, - сказала она, покачав грустно головою.
   - Ты выводишь, наконец, меня из терпения, Леонид! - проговорила грозно Марья Виссарионовна. - Царь небесный! Что я за несчастная женщина, всю жизнь должна от всех страдать, - прибавила она и начала плакать.
   - Успокойтесь, Марья Виссарионовна, умоляю вас, пощадите вы себя для маленьких ваших детей. Леонид Николаич так только сказал, он не будет более вас расстраивать.
   - Расстраиваете вы, а не я, - перебил тот.
   - Перестань, Леонид! - воскликнула опять Марья Виссарионовна. - Душечка Лизавета Николаевна, скажите ему, чтоб он ушел; он меня в гроб положит.
   - Cher Leonide, ayez pitie de votre mere*, - произнесла Пионова своим отвратительным голосом, которому старалась придать умоляющее выражение.
   ______________
   * Дорогой Леонид, пожалейте свою мать (франц.).
   Леонид встал и, хлопнув дверьми, ушел, оставив меня в самом щекотливом положении. Марья Виссарионовна продолжала плакать. Пионова ее утешала. Я так растерялся, что решительно не находился, оставаться ли мне или уйти. Вдруг дверь отворилась, явился Иван Кузьмич, и явился как ни в чем не бывало: кроме красноты глаз и небольшой опухлости в лице, и следа не оставалось утренней попойки. Пионова сначала сконфузилась, но, увидев, что Марасеев в обыкновенном состоянии, насмешливо взглянула на меня. Марья Виссарионовна отерла слезы и ласково поклонилась гостю. Иван Кузьмич, раскланявшись с дамами, подал мне дружески руку. Не помню, как я просидел еще несколько времени, как поклонился всем и пошел к Леониду, которого застал сидящим за столом. Он схватил себя за голову и, кажется, плакал. Я не хотел его еще более волновать и потому молча простился с ним и уехал.
   V
   Наступил май месяц, мне предстоял выпускной экзамен; скоро я должен был проститься и с университетом, и с Москвою, и с моими Ваньковскими. Судьба Лидии Николаевны решена окончательно: она помолвлена за Марасеева, хотя об этом и не объявляют. Свадьба, вероятно, будет скоро, потому что готовят уже приданое. Пионова торжествует и приезжает раз по семи в день.
   Марья Виссарионовна еще более подчинилась приятельнице; как проснется, так и посылает за нею. Марасеев, говорят, нанял щегольскую квартиру; он решительно цветет и целые дни у Ваньковских. Лицо его сделалось менее опухло и красно. Лидия Николаевна не принимает никакого участия в хлопотах о своей свадьбе, но с женихом ласкова. Иногда мне досадно на нее, а чаще жаль, мы с ней почти не видимся, хоть я и бываю у них почти каждый день; она как будто бы избегает меня... Леонид по наружности спокоен. Меня очень радует, что он начал заниматься, и тут только я увидел, какими блестящими способностями он наделен был от природы. В две недели он прошел с самыми легкими от меня пособиями весь гимназический курс математики и знал его весьма удовлетворительно. О свадьбе сестры он говорил мало. Я раз его спросил, передавал ли он Лидии Николаевне, что мы узнали о ее женихе, он отвечал, что нет, и просил меня не проговориться; а потом рассказал мне, что Иван Кузьмич знает от Пионовой весь наш разговор об нем и по этому случаю объяснялся с Марьею Виссарионовною, признался ей, что действительно был тогда навеселе; но дал ей клятву во всю жизнь не брать капли вина в рот, и что один из их знакомых, по просьбе матери, ездил к бывшему его полковому командиру и спрашивал об нем, и тот будто бы уверял, что Иван Кузьмич - добрейший в мире человек. Все бы это было хорошо, только, кажется, Леонид мало этому верил, да и у меня лежало на сердце тяжелое предчувствие; внутренний голос говорил мне: быть худу, быть бедам!
   Марья Виссарионовна, сердившаяся на сына, сердилась и на меня. Во все это время она со мною не кланялась и не говорила; но вдруг однажды, когда я сидел у Леонида, она прислала за мною и просила, если я свободен, прийти к ней. Леонид усмехнулся. Я пошел. Она приняла меня с необыкновенным радушием и, чего прежде никогда не бывало, сама предложила мне курить.
   - Я вас давно хотела спросить, - начала она, - что, Леонид, видно, совсем от меня хочет отторгнуться?