Я снова посмотрел на часы. Черт знает что! Долго ли еще подпирать мне колонны Большого театра, дожидаясь этого архивного затворника?!
   Две девушки, пробегая мимо, засмеялись.
   — Обманула, не пришла, — громко сказала одна из них, кося в мою сторону лукавым черным глазом.
   — Да-а, бедненький… — пропела другая, качнув белокурым локоном, выбившимся из-под шляпки.
   Конца фразы я не расслышал, так как двери в театр с грохотом захлопнулись за ними.
   Каково, а? Бедненький… Не хватало еще, чтобы прохожие стали жалеть меня!
   Я сделал полуоборот, собираясь войти в театр, и тут наконец увидел Савчука. Он почти бежал через площадь в своем развевающемся пальто и несуразных ботах на пряжках, в каких сейчас ходят, по-моему, только архиереи и теноры. Мало того, даже теперь, собравшись в театр, он не мог расстаться с портфелем и каким-то свитком, который торчал у него под мышкой.
   — Не опоздал? — кричал Савчук еще издали. — Давно ждете?
   — Не оправдывайтесь. Знаю, задержали мыши. Да, да, архивные мыши. Но почему вы в ботах?
   — А как же? Сырость, март.
   — Чудесный весенний месяц!
   — Что вы? — удивился Савчук. — Самый гриппозный. Всегда болею, если в Москве.
   — Но я должен огорчить вас. Идет не опера, а балет. «Коппелия».
   — О, мне все равно.
   Я подхватил его под руку и повлек в фойе.
   — Осталось пять минут до начала. Надо еще успеть раздеться, взять бинокли…
   — Надеюсь все-таки, что в антракте… Консультация займет буквально…
   — Потом, потом!..
   — Тем более что вас считают самым крупным специалистом по Карскому морю, а также морю Лаптевых. Вы ведь, кажется, зимовали на мысе Челюскин?
   — Занятная манера у вас консультироваться, — сказал я, вздохнув. — Вот теперь уже мыс Челюскин появился…
   И, легонько подтолкнув своего спутника, я вошел вместе с ним в сияющий зрительный зал.


2. Кто такие «дети солнца»?


   В зале я тотчас же забыл о Савчуке.
   Я в театре! Эта сверкающая жемчужная люстра под потолком! Эти праздничные, веселящие душу цвета пунцового бархата и позолоты! Этот приглушенный говор рассаживающихся по местам зрителей, охваченных, подобно мне, радостным трепетом ожидания!
   А давно ли?..
   Еще несколько дней назад пустынный океан шумел вокруг, термометр за окном показывал тридцать градусов ниже нуля, а ветер с размаху ударял в бревенчатые стены зимовки. Он дул уже месяц, не утихая, с каким-то остервенением, будто стремясь сбросить нас с архипелага. В марте здесь ветры достигают дьявольской силы.
   Все это осталось далеко позади. Насыщенный ароматами воздух был неподвижен и тепел. Я в театре!..
   Шагая по ногам зрителей и бормоча извинения, мы с Савчуком отыскали наконец свои места. Раздался долгожданный волнующий шелест.
   Медленно раздвинулся занавес…
   Должен заметить, что не очень люблю балет. Для меня это слишком условный вид искусства. И уж, во всяком случае, предпочел бы милое «Лебединое озеро» угловатой делибовской «Коппелии». Но выбирать не приходилось. Я располагал всего лишь сегодняшним вечером, так что рад был и «Коппелии».
   Сейчас устраивали любое зрелище, любая музыка. Как жадный провинциал, я наслаждался одним сознанием того, что нахожусь в Большом театре.
   Я нагнулся к Савчуку. Он сидел в бархатном кресле, сгорбившись, шевеля губами, с каким-то отсутствующим видом.
   Я испугался. Мне был известен этот сорт меломанов, которые шепотом повторяют всю партитуру на ухо соседу. Быть может, и мой Савчук?..
   Но я ошибся.
   — Никак не могу поверить, что мы в театре, — сказал я.
   — Да, конечно, с Арктикой резкий контраст, — пробормотал Савчук.
   — Еще бы!.. Ощущение такое, словно сразу же из-под ледяного душа угодил в успокоительно теплую хвойную ванну.
   Савчук не отозвался. Выведенный на миг из своего странного состояния, он снова погрузился в него, едва лишь я отвернулся.
   Мой сосед был взволнован, то и дело вздыхал. На лбу его выступили капельки пота. Он похож был сейчас на кипящий чайник! Вместе со вздохами из его рта вырывалось невнятное бульканье.
   Мне удалось разобрать что-то вроде: «Ау… Ау…»
   Я удивился. Прислушался.
   — Птица Маух… Раух, — почудилось мне.
   И в театре бедняга не мог забыть о своих злоключениях!
   В прошлый мой приезд Лиза говорила, что Савчук работает над диссертацией. На какую же тему? Что-то причудливое. Ах да! Об исчезнувших народах Сибири. Ну и тема!
   — Потерпите до антракта, — сказал я. — В антракте выслушаю вас.
   Когда закончилось первое действие, мы спустились в курилку. Сизые полосы ходили ходуном, свиваясь в восьмерки между полом и потолком. Савчук не курил, но покорно встал в углу передо мной и только страдальчески жмурился от дыма.
   — Итак, — сказал я, закуривая, — вас беспокоит какая-то птица. Простите, за шумом оркестра не расслышал: «Раух», «Маух»?
   — Маук, — поправил Савчук.
   Он надул щеки и вздохнул. Разговор, судя по всему, предстоял долгий.
   Я поторопил его:
   — Вы сказали, что считаете меня знатоком Карского моря…
   — Моря? Ах, да. Карского. Нет, это, пожалуй, чересчур в лоб. Надо подвести вас постепенно, объяснить…
   Он попытался сделать плавный жест, но зацепил рукой двух курильщиков, стоявших рядом, сконфуженно извинился и продолжал уже шепотом:
   — Дело в том, что я давно уже ломаю голову над одним «белым пятном»… Да, именно в этнографии. На карте расселения народов Сибири северная часть Таймырского полуострова закрашена белым цветом. Но я, кажется, опять в лоб? Лучше начну с находки в библиотеке, как вы думаете?
   — Прекрасно, начинайте с библиотеки.
   — Видите ли, — сказал Савчук, — я всегда ждал, что необыкновенное произойдет со мной в библиотеке.
   Начало мне понравилось.
   Выяснилось, что Савчук интересуется происхождением народов Сибири, изучает их расселение к моменту прихода в Сибирь русских.
   — Это тема вашей диссертации?
   — Почти что… Видите ли, найденный мною народ не указан ни в одном старинном русском документе. Мало того, совершенно ускользнул от этнографов, как советских, так и дореволюционных. И, несмотря на это, представьте себе, он жил, он реально существовал еще в начале нашего века.
   — Странно! Неужели не осталось никаких следов?
   — Самые путаные следы. Орнамент на одежде. Потом кое-какие предания, сказки. Главным образом сказки.
   Я недоверчиво крякнул. Сказки! Когда же сказки считались источником, заслуживающим доверия?
   — И я не верил. Я тоже не верил, — заторопился Савчук, в волнении хватая меня за рукав. — Вынужден был поверить после того, как прочел записку на бересте… Ведь это же, понимаете, документ! Даты нет, но написано, несомненно, в наше время. Во всяком случае, двадцатый век. Ручаюсь головой за двадцатый век!
   На нас стали оглядываться в курилке. Но тут раздался звонок, прервавший Савчука.

 

 
   В следующем антракте мы отправились в буфет.
   Он был битком набит. Нам все же удалось протиснуться к угловому столику, откуда я начал делать знаки официанткам, проносившимся мимо, как цветной вихрь.
   Тем временем мой спутник придвинул к себе меню и стал рассеянно водить по нему карандашом. В каких-нибудь полторы-две минуты карточка сверху донизу украсилась силуэтами птиц, множеством угловатых, причудливых силуэтов.
   Я отнял у него меню.
   — Задумался, — пояснил Савчук, смущенно улыбаясь. — Рисую сейчас на всем, что попадется под руку. Это, знаете ли, помогает мне думать.
   — Ну, слушаю вас, — сказал я. — Откуда взялась уважаемая Птица Маук и как залетела она на наш столик, в это злополучное меню?
   — Представьте, не знаю… О, тут очень много загадочного!..
   Вначале я то и дело возобновлял свою сигнализацию, пытаясь привлечь внимание официанток, но потом оставил это и повернулся к Савчуку.
   Савчук проводил все время в музейной библиотеке, так как заканчивал диссертацию. Приходил к открытию и не уходил до тех пор, пока не раздавался девятый — последний — удар больших настенных часов.
   Особая, почти благоговейная тишина царила здесь. По белым половичкам скользили заботливые седые дамы, сотрудницы библиотеки. Шелестели перевертываемые страницы. Изредка кто-нибудь кашлял, но с осторожностью, чуть слышно.
   Усевшись за облюбованный им маленький столик у окна, Савчук с головой погружался в историю присоединения к русской державе юкагиров, тунгусов, чукчей, самоедов.
   Работая, он, по обыкновению, забывал обо всем окружающем.
   Савчук был очень удивлен, когда увидел чью-то Руку, осторожно выдвинувшуюся из-за его спины и положившую перед ним пакет.
   Он оглянулся. За его стулом стояла сотрудница читальни.
   «На ваше имя, Владимир Осипович, — шепотом сказала она. — Директор велел срочно передать».
   Савчук поморщился. Наверное, так называемый «самотек», очередное письмо от какого-нибудь краеведа-любителя. Десятки таких писем приходят в музей со всех концов страны.
   Не до «самотека» было Савчуку в тот момент. Почему-то подумалось, что в пакете находится сообщение, не заслуживающее внимания. Любитель-краевед отыскал в тундре коренной зуб мамонта и обрадовался, решил, что сделал открытие мирового значения. А в музее чуть ли не полкомнаты завалено этими коренными зубами.
   Савчук поднял глаза к окну, затененному зелеными ветвями. Окна в музее очень высокие, летом их раскрывали настежь. Под ними располагалась площадка, на которой играли в волейбол. Виден был мяч, взлетавший до уровня окна, слышались звуки ударов по мячу, смех, возгласы: «Аут!», «Подача справа!», «Счет два — ноль!»
   Эти второстепенные подробности запомнились Савчуку, потому что послужили как бы рамкой для открытия.
   Некоторое время глаза отдыхали на зеленой листве, пронизанной светом. Потом он вздохнул и вскрыл пакет.
   Нет, речь шла не о зубе мамонта…
   Из конверта вывалился и упал на стол четырехугольный кусок бересты, очень маленький и легкий, с нацарапанными на нем полустершимися значками. Присмотревшись, Савчук увидел, что это печатные буквы.
   Он поспешно навел на них лупу.
   «Таймыр», — прочел этнограф, — «воздушному следу», «верховьях реки…», «детьми солнца…», «Птицей Маук…», «единоборство», «жив…».
   Еще одна, чисто внешняя, подробность: на кусок бересты упал косой луч заходящего солнца. Строчки словно ожили в снопе пляшущих пылинок. «Солнечный курсив», — подумал Савчук, пристально вглядываясь в странный текст.
   Он еще не улавливал связи между отдельными словами и, с сожалением отложив бересту, развернул сопроводительное письмо. Группа юных натуралистов из Ленкорани сообщала о том, что коллекция перелетных птиц в Ленкоранском Доме пионеров пополнилась удивительным охотничьим трофеем. Им удалось убить дикого гуся, одна из лапок которого была тщательно обвернута, как бы забинтована «прилагаемым куском бересты». Видимо, птицу закольцевали — если это можно назвать кольцеванием — довольно давно, так как некоторые слова на записке стерлись.
   Дикие гуси проводят лето на Таймыре — это было известно Савчуку так же, как пионерам. Впрочем, об этом говорило и первое слово на куске бересты, поддававшееся расшифровке. Птица побывала на Таймыре. Какой следовало сделать из этого вывод?
   Неужели заполнялся пробел в этнографии, давно уже мучивший Савчука, заштриховывалось «белое пятно» на карте расселения народов Сибири?
   Получалось, что северная часть Таймырского полуострова, упирающаяся углом в Ледовитый океан, заселена! Там, в верховьях какой-то реки, живет народ, называющий себя «детьми солнца», до сих пор неизвестный этнографам!
   Остаток дня Савчук просидел неподвижно над куском бересты, присланным из Ленкорани, не притрагиваясь к книгам.
   Наверное, он имел довольно странный вид, когда перед закрытием читальни возвращал книги. Заведующая, благоволившая к нему, спросила вполголоса:
   «Как работал ось, Владимир Осипович? Удачный был день?»
   «Удачный?.. — Савчук с удивлением посмотрел на нее. Он не сразу понял смысл вопроса. — Ах да, день?.. Не знаю! Пока еще не знаю ничего…»
   Я поднял голову. Вокруг стучали отодвигаемые стулья. Антракт кончился. Звонок призывал нас снова в зрительный зал.
   — Что ж, надо идти, — сказал Савчук с огорчением.
   — Обязательно договорим после спектакля, — утешил я его.

 

 
   Когда спектакль закончился, Савчук покорно вышел за мной в фойе.
   Глядя на его толстое удрученное лицо, я вспомнил, что Лиза сравнивала Савчука с Пьером Безуховым. Действительно, что-то общее было между ними, и не только массивность. Правда, Савчук не носил очки, как Пьер, но взгляд его становился иногда таким беспомощно-отсутствующим, задумчиво-мечтательным, что этнограф казался близоруким.
   — Давайте походим по улицам, — предложил я. — Хочется просто походить. Поглядеть на Москву, какая она вечером.
   — Не лучше ли все-таки в музей? — неуверенно сказал Савчук.
   — Что вы! Ночью?.. Нет, доскажете по дороге. Понимаете, очень соскучился по Москве. Столько раз воображал на зимовке: вот спускаюсь по улице Горького, проверяю свои часы по телеграфским, сворачиваю к университету…
   Мы очутились у вешалки.
   Савчук неуклюже топтался подле меня, пытаясь помочь одеться и в припадке усердия запихивая мою руку не в рукав, а во внутренний карман шинели.
   Мы вышли из театра.
   — Брр, какая сырость! — сказал Савчук, поправляя кашне, которым, по меньшей мере, трижды была обмотана его шея.
   — Да что вы! По-моему, хорошо. Теплынь!
   — Мерзейшая погода! Всегда гриппую в марте.
   — А вы бросьте грипповать.
   — То есть как это бросьте? Вы думаете, притворяюсь?
   Он чихнул и с беспокойством посмотрел на меня. Я засмеялся.
   — Такая махина, громадина, — я с удовольствием оглядел его с головы до ног, — и так панически боится гриппа! Обмотался кашне, обулся в какие-то архиерейские боты. Вы просто неженка, милый мой! Оглянитесь-ка лучше.
   Мокрый асфальт мостовой отражал в себе вечерние огни: ярко освещенные квадратики окон, зеленые, желтые и красные шары светофоров, струящуюся зыбь реклам. Москва смотрелась в асфальт, как в реку. Изредка мимо нас проплывали троллейбусы, покачиваясь с боку на бок, будто нагруженные доверху баркасы.
   — До чего ж красиво! — вздохнул я от полноты чувств. — Вам не понять: пригляделись уже, избаловались. Небось как засели в свой музей, так и не выезжали из Москвы?
   — Собственно говоря, я…
   — Оставим это! Я же вас не виню. Меня интересует другое. Почему «детей солнца» не обнаружили на Таймыре до сих пор?
   — А вы помните, какое место на карте занимает Енисей? — ответил Савчук вопросом на вопрос.
   — Енисей? При чем тут Енисей?
   — Он делит территорию СССР примерно пополам.
   — Знаю.
   — Так вот, к западу от Енисея работали десятки ученых-этнографов, а к востоку — единицы. Пропорция, конечно, неправильная. В данном случае она многое объясняет.
   Довод показался мне убедительным.
   — Все-таки, простите, не понимаю, какое отношение имеет ко мне клочок бересты, пусть даже исписанный печатными буквами?
   — Но ведь вы бывали в море Лаптевых! Лиза говорила, что специально изучали историю путешествий в этом районе Арктики.
   — Изучал, да.
   — Вот видите! Именно вы сумеете разобраться. Какой-то русский путешественник двадцатого века, пересекая Таймыр с севера, со стороны моря, наткнулся на «детей солнца» и с помощью «закольцованной» птицы известил о своей находке. Путешественника, заметьте, считают погибшим или пропавшим без вести, иначе в записке не было бы слова «жив».
   Я задумался. Никто из путешественников, погибших или пропавших без вести, не приходил на ум.
   Некоторое время мы шли молча. Сверху начал моросить мелкий надоедливый дождь.
   — Самое важное сейчас: уточнить хронологию событий, — продолжал Савчук. Он с раздражением отряхнул дождевые капли со своего пальто. — В каком году написано письмо? Дата! Дата! Дайте мне дату!..
   — А орнитологи? Обращались ли вы к орнитологам? Какой возраст «закольцованной» птицы?
   — Музей просил ленкоранских пионеров прислать чучело птицы. Посылка пришла очень быстро.
   — Ну и?..
   — Орнитологи определили возраст птицы примерно в двадцать-тридцать лет.
   — Отлично. Уже есть нижняя предельная дата. Птица убита в прошлом году, то есть в тысяча девятьсот тридцать девятом. Стало быть, «закольцевать» могли ее не раньше тысяча девятьсот девятого года. А верхняя предельная? Нельзя ли установить верхнюю предельную дату?
   — Установлено. Тысяча девятьсот семнадцатый год.
   — Почему?
   — Орфография. Письмо написано по старой орфографии: с твердым знаком и буквой «ять». Это указывает, во всяком случае, на предреволюционные годы.
   — Да, убедительно, — согласился я. — Но почему печатные буквы?
   — Думаю, путешественник был предусмотрителен. Письмо могло попасть в руки малограмотных людей, которые легче разобрались бы в печатном тексте.
   — Неглупый человек этот ваш путешественник, — пробормотал я и поежился: за воротник поползла противная холодная струйка. Дождь понемногу усиливался.
   — Признаюсь, мне стало интересно, — сказал я искренне. — Выходит, к вам в музей, в музейную библиотеку, ворвалась весть от какого-то русского морехода, нашего современника? Теряюсь в догадках, кто бы это мог быть… Но продолжайте, я перебил вас.
   Мы двинулись дальше по мокрому блестящему тротуару.
   — Где мы? — спросил я, поднимая воротник.
   В тумане поблескивала вода. Впереди проступали внушительные очертания какого-то моста.
   — Крымский мост, — рассеянно сказал Савчук.
   Ого!.. Далеченько забрались!
   — Ну не чудаки ли мы с вами? — сказал я, улыбаясь. — Вместо того чтобы спать, разгуливаем себе ночью под дождем и рассуждаем бог весть о чем. О бересте и Карском море! О Птице Маук и каких-то сказочных «детях солнца»!..
   — И об исчезнувшем русском путешественнике.
   — Да, о погибшем, давно умершем путешественнике.
   — В том-то и дело, что он, может быть, жив до сих пор.
   — Жив? Да что вы! — сказал я недоверчиво.
   — Да. По-видимому, продолжает посылать вести с верховьев своей реки. Но это надо, конечно, проверить на месте, на самом Таймыре…
   В задумчивости мы прошли еще несколько кварталов.
   — Как хотя бы выглядит это послание на бересте? Опишите его внешний вид! — попросил я, продолжая перебирать в памяти имена русских полярных путешественников.
   Савчук пробурчал что-то в кашне.
   — Не слышу. Что вы говорите?
   — Говорю, что проще бы самому взглянуть на него.
   Я остановился. У меня мелькнуло смутное подозрение.
   — Савчук, где мы сейчас?
   Мой спутник замялся, потом сказал, глядя вбок:
   — На Большой Калужской. Музей рядом.
   Над нами в тумане мерцал фонарь, как маленькая луна. При свете его я всмотрелся в сконфуженное лицо Савчука.
   — Эге-ге!.. — сказал я.
   — Ну, вот еще…
   — Нет, нет, вы хитрец! И какая настойчивость! Вы пиявка, почтеннейший, просто пиявка!
   Он принялся оправдываться, говоря, что привел меня сюда случайно, что ноги машинально, без участия сознания, привели его к музею, и психологам известны подобные случаи. Он замолчал, не выдержав моего красноречиво-укоризненного взгляда.
   — Хотя поскольку вы все равно уже здесь… — сказал Савчук почти шепотом.
   — «Постольку, поскольку»! — передразнил я. — Заманили в район музея…
   — Но это займет у вас всего четверть часа.
   — Нет, вы с ума сошли!
   Однако он уловил в моем голосе нотки неуверенности и стал еще более настойчив. Ни с чем нельзя сравнить настойчивость таких вот толстых, с первого взгляда вялых и нерешительных людей, если им втемяшится что-нибудь в голову.
   — Завтра утром, — сказал я.
   — Завтра невозможно. Завтра будет слишком поздно. Завтра вы едете в Сочи, я вылетаю на Таймыр.
   — На Таймыр?.. Зачем?
   — Но я объясняю вам это целый вечер — искать легендарный, загадочный народ — «детей солнца»! Мне поручено проверить подлинность записки на бересте. Нет, вам совершенно необходимо взглянуть на записку!
   — Ночью?.. В музей? — пробормотал я, делая несколько нерешительных шагов. — Все-таки, согласитесь, как-то странно…
   — Ничуть не странно. Для науки ничего не странно! Вы сами были в таком же положении, мучились когда-то тайной, которая…
   Он пустил в ход неотразимый аргумент.
   Когда я следом за Савчуком поднимался по лестнице музея, куранты на Спасской башне, повторенные радиорупорами на площадях, стали бить полночь.


3. Закольцованный гусь


   Осмотр музея в полночь?.. Слыханная ли вещь?!
   Идти в музей для того только, чтобы взглянуть на облезлое чучело птицы и клочок бересты!
   Тащиться к черту на кулички под дождем, когда давно уже полагается спать!
   Но, повторяя все это и ругая себя, я продолжал плестись за Савчуком.
   В описываемое мною время Музей народов СССР помещался на Большой Калужской, фасадом своим выходя к Москве-реке, в Нескучный сад.
   Пока Савчук искал дежурного по музею, я стоял у входа в здание.
   Внизу толпились деревья. Между ними видна была вода. Она казалась светлее деревьев, но все же была очень темной, неприветливой.
   Я подумал о том, что совсем скоро — через каких-нибудь два-три дня — буду стоять у настежь раскрытого окна сочинского санатория. Лунная дорожка побежит от берега далеко-далеко к горизонту, а с веранды будут доноситься мерное шарканье ног и звуки медленного вальса. Медленного… Почему именно медленного?
   Странно! Я никак не мог настроиться на курортный лад. Лиза говорила мне не раз, что я, подобно многим другим занятым людям, попросту не умею отдыхать. Возможно. Но мысли о Сочи все время перебивала мысль о письме на бересте. Что-то почти гипнотизирующее и очень тревожное было в этих разрозненных, не связанных между собой словах: «Таймыр», «верховьях реки…» И как там дальше? «Птица Маук» и «жив»!
   Что бы это могло значить?..
   — Дежурный разрешил! — раздался за спиной торжествующий голос Савчука.
   Я вздрогнул. Я был сейчас далеко от дежурного и от музея.
   — Договорился, уладил, — объяснил Савчук, переводя дух. — Сейчас отопрут.
   Но высоченные резные двери, ожидавшие своего магического слова «сезам», еще долго не открывались перед нами.
   Наконец явился сторож, низенького роста, заспанный, лохматый, недовольный. Кряхтя и зевая, он нашел в громадной связке ключей тот, какой ему требовался, и с медлительным скрипом двери отворились.
   На нас пахнуло холодом. Словно бы пещера была там, глубокая, сводчатая, наполненная слоистым мраком. В углах неясно мерцало что-то, — быть может, сокровища Али-Бабы?
   Суетливо шаркая валенками, сторож побежал вперед, зажигая свет на нашем пути.
   Одна за другой возникали из тьмы высокие просторные залы. Днем здесь было иначе: раздавались приглушенно-робкие голоса посетителей, сдержанное покашливание, властный стук палочки экскурсовода. Сейчас сонная тишина стояла в комнатах, подобно недвижной воде в заводи.
   Да, очень странно было в музее ночью.
   Мне показалось, что в одном из углов стоит человек. Когда мы приблизились, я рассмотрел под стеклом витрины фигуру русского казака XVII века.
   Воинственно торчал шишак, поблескивала чешуя кольчуги, в откинутой руке было нечто вроде алебарды. Фигуре сумели придать такой естественный поворот, что чудилось: еще немного, и оживут, колыхнутся могучие плечи, а рука в железной перчатке сдвинет назад шишак, из-под которого глянет мужественное и доброе чернобородое лицо.
   Такими, наверное, были первооткрыватели Сибири: предприимчивый Ермак, отважный Василий Бугор, хладнокровный Буза Елисей, о которых рассказывал мне в детстве — и с таким воодушевлением, так красочно! — мой школьный учитель географии.
   — Не задерживайтесь у этой витрины, — поторопил меня Савчук. — Я же сказал вам: не семнадцатый, а двадцатый век!..
   Он быстро и уверенно шагал мимо тускло отсвечивавших витрин, мимо глиняной утвари и деревянных сох, мимо стендов с разноцветными вышивками, мимо каменных баб, высокомерно щуривших на нас свои глазищи.
   Наконец мой проводник замедлил шаги.
   — В следующем зале, — сказал он вполголоса. (Полночный час настроил и его на торжественный лад.)
   Я огляделся. Это был каменный век!
   — Мы в северной Сибири. Эпоха — ранний неолит, — пояснил Савчук, делая широкий жест хозяина.
   Со стен исподлобья смотрели рогатые черепа, по-видимому, северных оленей. В углу стоял растрескавшийся обломок могучего желтого бивня, а под ним лежали каменные топоры, наконечники стрел и короткие ножи из обсидиана — вулканического стекла.
   А ведь все это когда-то служило человеку: стрела из обсидиана догоняла бегущего оленя, каменный топор валил быка. За каждым из этих предметов угадывался человек. В них воплотилась, материализовалась упрямая, творческая, созидающая мысль, которая подняла человека над окружающим миром.
   Что же ожидало нас в следующем зале?
   С некоторой робостью я переступил порог.

 

 
   Передо мною было чучело орла.
   Экземпляр, правда, был незаурядный. Размах крыльев достигал на глаз двух с половиной метров. Могучие когти вцепились в пунцовую бархатную подставку. Издали могло показаться, что хищник терзает брошенный ему кусок мяса. Клюв был широко раскрыт, так что виднелся кончик острого, как жало, языка.
   Набивщик чучела, по-видимому, обладал художественным вкусом и придал шее орла такой изгиб, что усиливалось впечатление злой и надменной силы.