Ни то ни се.
   Но в довесок к сварганенному спустя рукава «чилес рессенос» предлагался живой звук. Квинтет декоративных индейцев с панфлейтами и смуглыми гитарами. И профилями ацтекских богов с труднопроизносимыми именами. Корабельникоff заскочил в «Amazonian Blue» купить сигарет — ни одного ларька поблизости не было, а ждать до следующего перекрестка он не хотел. Типично Корабельникоffская мальчишеская нетерпимость и мальчишеское же самодурство. С точно такой нетерпимостью и самодурством он продвигался на рынок — не собираясь ждать до следующего перекрестка, уставленного самой разнообразной пивной тарой.
   Ока не послал за сигаретами Никиту, что было бы естественным, а отправился за ними сам. Что было неестественным, но единственно верным и единственно возможным в ходе открывшихся впоследствии двадцати трех… А двадцать три уже поджидали простака Корабельникоffа, меланхолично сидя в укрытии и изредка нашептывая признания в охотничий рожок.
   Тембр рожка оказался самым подходящим: ничем незамутненный, почти детский альт. Исполнять таким целомудренным, таким католическим голосом полную косматых языческих страстей «Navio negreiro» было почти преступлением, но Корабельникоff закрыл на это глаза. С чем-чем, а с преступлениями он умел договариваться. Или — просто забывать о них: подумаешь, невинные экономические шалости периода первоначального накопления капитала…
   Покупка сигарет затянулась на два часа, по прошествии которых Корабельникоff выполз из «Amazonian Blue», на автопилоте открыл дверцу и на таком же автопилоте плюхнулся на сиденье рядом с Никитой. Поначалу Никита решил, что хозяин вусмерть надрался, но это относилось скорее к необычному состоянию, в котором пребывал Kopaбeльникoff. Таким своего босса Никита до сих пор не видел и потому воспользовался самой примитивной классификацией: надрался, паразит. Но все оказалось гораздо плачевнее, чем сиюминутное и скоропреходящее опьянение.
   — Дай закурить, — рыкнул Корабельникоff Никите.
   Никита даже не успел удивиться вопросу и по инерции сказал:
   — У меня только «Союз-Аполлон»…
   Представить Kopaбeльникoffa, курящего подванивающий сорной травой «Союз-Аполлон», было так же трудно, как представить утконоса в скафандре водолаза-глубоководника. И на что, спрашивается, были потрачены два часа в подметном кабаке?…
   — Один черт…
   Kopaбeльникoff рассеянно взял сигарету из протянутой Никитой пачки, рассеянно затянулся. И так же рассеянно выпустил дым из ноздрей.
   — Я женюсь, — сказал он, когда дым окончательно забил салон.
   «Я женюсь», слетевшее с губ Корабельникоffa, — это был даже не утконос в скафандре водолаза-глубоководника. Иисус Христос с дозой героина и шприцом, заткнутым за терновый венец, — вот что это было.
   Нонсенс. Полнейшая чепуха.
   — Поздравляю, — выдавил из себя Никита. — И кто она?
   Вопрос, некорректный для шофера, но вполне уместный для субботнего молчаливого собутыльника. Именно воспоминание о субботе и придало Никите смелости.
   — Не знаю, — обрубил Корабельнико?
   Интересное кино.
   — Не знаю… Но точно знаю, что женюсь…
   Уж не в только ли что покинутом кабаке располагается алтарь, на который преуспевающий Ока Алексеевич готов бросить свою жизнь?…
   Как показало ближайшее будущее, алтарь располагался именно там. Украшенный облупившимися гипсовыми распятиями, бумажными цветами и тонкими, сгорающими за минуту свечками. Все — аляповатое, несерьезное, взятое напрокат в дешевой базарной лавчонке.
   Корабельникоff зачастил в «Amazonian Blue», как ярый прихожанин на церковную службу, — да что там, он почти не вылезал из нелепого ресторана. И всему виной оказалась копеечная певичка с плохим, считанным с листа русскими буквами испанским языком. И репертуаром, состоящим из десятка песенок. Сценическое имя певички было чересчур бутафорским даже для «Amazonian Blue» — Лотойя-Мануэла. В жизни же она откликалась на простецкое Марина.
   Никита был впервые допущен к телу Марины-Лотойи-Мануэлы через две недели после случившегося с Корабельникоffым любовного несчастья. Неизвестно, какая вожжа попала под хвост патрону, но в одно из посещений «Amazonian Blue» он взял Никиту с собой.
   Внутрь кабака.
   Это было равносильно тому, что оказаться в глубине одинокой и встревоженной Корабельникоffской души. До сих пор об этом и речи быть не могло; до сих пор Корабельникоffскую душу охраняли минные поля, рвы и брустверы. И вот — пожалуйста…
   Корабельникоff и Никита заняли ближний к небольшой сцене столик; на столике уже стояла табличка «зарезервирован» — Корабельникоffа здесь ждали. За две недели он успел приручить персонал — не иначе как щедрыми чаевыми.
   Еще какими щедрыми, мигнул вышколенной улыбкой метрдотель. Еще какими щедрыми, мигнул вышколенным пробором официант. Еще какими щедрыми, мигнула вышколенной прохладой бутылка «Chateau Rieussec». Мигнула персонально Никите, поскольку сам Корабельникоff от вина отказался. Он молча потягивал сиротский стакан минералки.
   И ждал.
   Она появилась тогда, когда ожидание в сломанных Корабельникоffских бровях достигло критической отметки. Никите оставалось только пожалеть пятерку выписанных из пампасов латино-америкашек с их гитарками и гортанным клекотом. Все зажигательные carason увядали, стоило только первым их тактам приблизиться к столу, за которым сидели Корабельникоff! и Никита. Наконец пытка «Taka takata» закончилась, и действие плавно перетекло к «Navio negreiro» — захватанной визитной карточке Марины-Лотойи-Мануэлы.
   Для начала на маленькой эстрадке погасли софиты, до этого равнодушно шарившие по маслянистым макушкам латиносов. Потом появились два тонких луча, скрестившихся на самом центре, и Никите на секунду показалось, что лучи эти — всего лишь нестерпимый, ослепительный, обжигающе-холодный свет глаз Kopaбeльникoffa.
   Впрочем, так оно и было.
   Kopaбeльникoff пожирал эстрадку глазами. Как в детстве — восхитительно-чужой перочинный нож с пятнадцатью лезвиями. Как в юности — восхитительно-чужую длинноногую и короткостриженую подружку. Так можно пожирать глазами все, что не принадлежит тебе. И никогда не будет принадлежать. Или — будет?… При условии, что ты — почти всемогущий Корабельникоff… Но почти всемогущего больше не было. Его не стало, как только в спертом воздухе «Amazonian Blue» разлились первые, еще осторожные звуки «Navio negreiro». Следом за этими, почтительно склонившими голову звуками, прошествовал голос. «Ничего особенного, — тотчас же решил Никита, — ничего. Вот только откуда такая спесь, тоже мне, Монтсеррат Кабалье!..»
   Но Kopaбeльникoff был явно другого мнения о голосе. И о его владелице — тоже.
   Она появилась лишь спустя минуту, когда чертова carason благополучно выбралась из первого куплета. Медноволосая, медноглазая, с оливковой кожей. Вот именно — оливковой. Тот самый вариант, который Никита терпеть не мог, — оливки с анчоусами. И Марину-Лотойю-Мануэлу невзлюбил сразу же, скажите пожалуйста, какая фифа! А всего-то и радости, что вставной номер в кабаке для пьющего и жрущего миддл-класса…
   Но с мнением Никиты никто и считаться не будет, его номер — пятый, его кресло — приставное, его место — на параше, пусть и оснащенной самой передовой сантехникой… Огрызок «Navio negreiro», состоявший из двух куплетов и припева в стиле «умца-умца-гоп-со-смыком», Никита посвятил изучению неожиданной Корабельникоffской пассии. Нет, не конкретно ей — с певичкой все было ясно с самого начала, — а тому ощущению опасности, которое исходило от нее.
   Смертельной опасности.
   В чем-чем, а в «смертельном» Никита разбирался. Он слишком давно стоял на краю пропасти, он слишком долго заглядывал в нее, он изучил все повадки смерти. Вот и сейчас — глядя на певичку и на ее чистый, сладковато-трупный, полуразложившийся голос, петлей обвивающий крепкую шею патрона, Никита сказал сам себе: «Кранты тебе, Ока Алексеевич. Она тебя в могилу загонит, как два пальца об асфальт»… Финал был ясен как день, во всяком случае — для Никиты, вот только кривая дорожка к этому финалу не просматривалась. Да и с чего бы ей просматриваться, никаких поводов к этому Корабельникоff не давал, совсем напротив. Завидный женишок с хорошо поставленным бизнесом, с хорошо развитыми хватательными рефлексами, с хорошо натренированным телом… Да и возраст самый подходящий, лишь слегка припорошенный благородной патиной. В этом возрасте не только детей наплодить можно, но и на ноги их поставить, и внуков дождаться при хорошем раскладе.
   И все же, все же…
   Мнимая удавка на шее Корабельникоffа затянулась туже и заставила Никиту поежиться. Он даже затряс головой, чтобы сбросить с себя наваждение. Но это помогло ненадолго, а точнее — на пять минут. Ровно через пять минут Марина-Лотойя-Мануэла оказалась за их столиком, в непосредственной близости от осоловевшего от любви пивного барона.
   — Познакомьтесь, Мариночка, — придушенным голосом сказал Корабельникоff. — Это — Никита. Мой ангел-хранитель…
   Никита даже не удивился столь неожиданным, с барского плеча брошенным погонам ангела-хранителя. В конце концов, это была чистая правда: не дал Корабельникоffу загнуться в свое время, протянул руку помощи едва не окочурившемуся бедолаге. Удивило его другое: Kopaбeльникoff так хотел понравиться чертовой Мариночке, что легко расстался с кондовыми терминами, бросающими тень на его византийское, мать его, величие. Не задрыга личный шофер, каких миллионы, — но ангел-хранитель; не банальный представительский «мерс», каких десятки тысяч, — но Ноев ковчег; не занюханная пивная империя, каких тысячи, — но римский протекторат. Со всеми вытекающими.
   Дурилка ты картонная, Ока Алексеевич, что тут еще сказать!
   — Марина, — голос певички при ближайшем рассмотрении оказался совсем другим: не таким уж детским и не таким уж невинными.
   Да и глаза… На двадцать три они никак не тянули. Что-то в них такое было… Глаза отставной шлюхи, напичканной татуировками рецидивистки, залетной киллерши и то выглядели бы невиннее… А эти глаза видели Никиту насквозь, со всеми его невнятными опасениями.
   «Не влезай, убьет», — нежно просемафорили Мариночкины ресницы. И от этой нежности у Никиты взмок затылок и едва не хрустнули шейные позвонки.
   — Очень приятно, — пробубнил Никита, прислушиваясь к чуть уловимому треску в шее.
   — Мне тоже, — фальшиво улыбнулась Марина-Лотойя-Мануэла, обнажив крупные породистые зубы.
   «Такими зубами только колючую проволоку перекусывать, Мариночка! Только консервные банки вскрывать. В собачьих боях тебе бы не было равных…»
   — Вы позволите? — глупо засуетился Корабельникоff, разливая вино по бокалам.
   — Да, конечно…
   На бокал Мариночка даже не посмотрела, она продолжала изучать Никиту. А Никита продолжал изучать ее. И чем больше он вглядывался в это почти совершенное лицо, тем больше терялся в догадках: как могло случиться такое, что венцом его карьеры оказался третьеразрядный кабачишко? Оно могло бы украсить обложку любого журнала, могло стать мечтой любого крема от морщин, резко продвинуть на рынок любую косметическую фирму, любой модельный дом… А вместо этого — «Navio negreiro», умца-умца-гоп-со-смыком… Может, это всего лишь промежуточная остановка, грозовой перевал?…
   Фигушки.
   Такие лица не терпят промежуточных остановок. Они не бывают пешками, рвущимися в ферзи. Они — ферзи по определению. Они не прилагают никаких усилий, они похрустывают жизнью, как кисло-сладкой антоновкой, а сама жизнь стелется перед ними травой, пляшет кандибобером…
   — За вас, Мариночка, — произнес блеклый тост Корабельникоff!
   Потом последовали не менее блеклые тосты за талант и красоту, потом — пара смешных анекдотов и один несмешной, а потом Kopaбeльникoff удалился в туалет. И Мариночка с Никитой остались одни. Некоторое время они молчали.
   — Я тебе не нравлюсь, — первой нарушила молчание Марина-Лотойя-Мануэла. — Активно.
   — Я ничего не решаю, — дипломатично ушел от ответа Никита.
   — А ему?
   — А ему — нравишься, — скрывать очевидное не имело никакого смысла. — До поросячьего визга.
   Мариночка улыбнулась Никите приторной улыбкой палача при исполнении: знай наших!
   — Женится на мне, как думаешь?
   — Женится, — промямлил Никита, удивляясь и восхищаясь Мариночкиному цинизму.
   — Не вздумай вставлять мне палки в колеса, ангел-хранитель. Крылья оборву. И не только крылья…
   Эта оборвет, и к гадалке ходить не надо.
   — Ну ты и сука, — только и смог выговорить Никита.
   — Только никому об этом не рассказывай.
   — Никому — это кому?
   — Ему, — Мариночка легко перегнулась через стол и ухватила Никиту за подбородок. Хватка была железной и бестрепетной.
   Влип, влип хозяин, ничего не скажешь.
   А лицо Мариночки вблизи оказалось почти отталкивающим в своем совершенстве. Идеальный разрез глаз, идеальная линия губ, идеальные крылья носа, идеальные, хорошо подогнанные скулы. Ни единой червоточинки, лучшего надгробия для Оки Алексеевича Корабельникоffа и придумать невозможно. Лучшего склепа.
   — Ты знаешь, что я сделаю первым же делом? Когда выйду замуж?
   — Уволишь меня к чертовой матери… — Никита попытался высвободить подбородок. Тщетно.
   — И не подумаю, — легко расставшись с Никитиным подбородком, Мариночка позволила себе не таясь и вполне плотоядно улыбнуться. — Наоборот, попрошу прибавить тебе жалованье.
   — Широкий жест… С чего бы это?…
   — Я ведь тебе не нравлюсь… Именно поэтому. Не так уж много людей, которым я не нравлюсь. И их я предпочитаю держать при себе…
   — Довольно странно, ты не находишь?
   — Совсем напротив, я нахожу это вполне естественным. Любовь расслабляет, и мускулы теряют упругость. А поддерживать форму способна только ненависть, И ты нужен мне как раз для того, чтобы не потерять форму.
   — В качестве мальчика для битья? — хмыкнул Никита, холодея внутри от столь непритязательной железобетонной философии.
   — Не совсем…
   Но получить исчерпывающую информацию о своей дальнейшей судьбе Никите так и не удалось: вернулся Корабельникоff. И Никиту сразу же накрыло ударной волной душной и отчаянной Корабельникоffской страсти. «Эдак ты совсем умом тронешься, — меланхолично подумал Никита, — всю свою империю продашь за бесценок, за один только чих этой суки, за одну-единственную ничего не значащую улыбку»… Больше всего ему хотелось сейчас встряхнуть хозяина, а лучше — долбануть ему в солнечное сплетение, а еще лучше — ткнуть мордой в остывшие «чилес рессенос»… Но, по зрелому размышлению, все это бесполезно.
   Свои мозги не вложишь. И свои глаза не вставишь.
   Корабельникоff с Никитой просидели в кабаке еще добрых два часа, ожидая, пока Марина-Лотойя-Мануэла исчерпает свой немудреный репертуар, после чего Корабельникоff вызвался проводить псевдо-бразильскую диву домой. Дива, тряхнув медным водопадом волос, предложение приняла, иначе и быть не могло.
   Жила она у черта на рогах, на проспекте Большевиков, в панельной девятиэтажной халупе, от которой за версту несло обездоленными бюджетниками и работягами, уволенными с Карбюраторного завода по сокращению штатов. Никита остановил «Мерседес» у подъезда с покосившейся дверью и поставил пять баксов на то, что Корабельникоff поволочется в гости к Мариночке — на традиционно-двусмысленную чашку кофе.
   Через минуту стало ясно, что гипотетические пять баксов сделали Никите ручкой.
   Мариночка вовсе не горела желанием принимать у себя дорогого гостя, и Оке Алексеевичу пришлось довольствоваться целомудренным поцелуем в ладонь. Дождавшись, пока дива скроется в подъезде, он запрокинул голову вверх, к темному ноздреватому небу и неожиданно заорал:
   — Эге-гей!
   От мальчишеской полноты чувств, скорее всего.
   — Что скажешь? — спросил Kopaбeльникoff у Никиты, падая на сиденье. А что тут скажешь?
   — Красивая, — промычал Никита после верноподданнической паузы.
   — Дурак ты, — беззлобно поправил его хозяин. — Не красивая, а любимая… Любимая… На «вы» и шепотом… Травой перед ней стелись. Ты понял?
   — Чего уж не понять…
   Kopaбeльникoff сверкнул глазами, и Никита подумал было, что следующим будет тезис из серии «и не вздумай флиртовать, а то по стенке размажу». Но ничего подобного не произошло. Почему — Никита понял чуть позже. Дело заключалось в любви. Любви поздней, всепоглощающей и потому не оставляющей места не только для ревности, но и для всего остального. Кости раздроблены, диафрагма раздавлена, сердце — в хлам…
   Как-то ты будешь со всем этим жить, Ока Алексеевич?
* * *
   …Свадьбу сыграли в июне.
   После свадьбы было венчание в Андреевском соборе и свадебное путешествие, растянувшееся на две недели. Никаких переговоров, никаких ежовых рукавиц для сотрудников, никакого хлыста для производства — словом, ничего того, что составляло самую суть жизни пивного барона. Все это с успехом заменили праздная Венеция, крикливый Рим и великие флорентийцы, осмотренные мимоходом, между образцово-показательными глубокими поцелуями. Наплевать на дела — этот случай сам по себе был беспрецедентным, учитывая масштаб Корабельникоffской империи и масштаб личности самого Оки Алексеевича. Впрочем, Никита подозревал, что с масштабом дело обстоит вовсе не так радужно. Влюбленный Корабельникоff после встречи с кабацкой бестией стремительно уменьшался в размерах. Теперь он вполне мог поместиться под пломбой Мариночкиного резца — так во всяком случае казалось Никите,
   Ручной, совсем ручной — не бойцовый стафф, каким был совсем недавно, а жалкий пуделек. Карликовый пинчер. Тойтерьер. Болонка… Надо же, дерьмо какое.
   Сама свадьба тоже оставила больше вопросов, чем ответов.
   То есть прошла она на высоте, как и положено свадьбе влиятельного человека — с целыми составами подарков, с морем цветов и эскадроном изо всех сил радующихся Корабельникоffских друзей и подчиненных.
   Не радовались только родственники певички.
   По той простой причине, что их не было. Не было совсем. Нельзя же в самом деле считать родственниками пятерых латиносов из «Amazonian Blue». А кроме латиносов, коллективно откликающихся на имя Хуан-Гарсиа, — на церемонии со стороны невесты не присутствовал никто. С тем же успехом Марина-Лотойя-Мануэла могла пригласить раввина из синагоги или белоголового сипа из зоопарка — степень родства была примерно одинаковой.
   Но Корабельникоff проглотил и латиносов, несмотря на то что от них крепко несло немытыми волосами и марихуаной. А крикливые, не первой свежести пончо вступили в явную конфронтацию со смокингами и вечерними платьями гостей.
   Да что там латиносы — у Мариночки даже завалящей подружки не оказалось! Ее роль со скрипом исполнила Корабельникоffская же секретарша Нонна Багратионовна. А Никиту, совершенно неожиданно для него самого, Корабельникоff назначил шафером.
   Прежде чем расписаться в акте торжественной регистрации, Никита бросил взгляд на подпись Марины Вячеславовны Палий, ныне Марины Вячеславовны Корабельниковой. И увидел то, что и должен был увидеть: твердый старательный почерк, даже излишне старательный. Буквы прописаны все до единой, ни одна не позабыта:
   М. ПАЛИЙ (КОРАБЕЛЬНИКОВА).
   Вот черт, ей и приноравливаться к новой фамилии не пришлось, в каждом штрихе — одинаковая, заученная надменность, тренировалась она, что ли?… И снова к Никите вернулось ощущение смертельной опасности, нависшей над хозяином, — теперь оно исходило от совершенно безобидного глянцевого листа: что-то здесь не так, совсем не так, совсем…
   Это ощущение не оставляло его и во время попойки, устроенной Корабельникоffым в честь молодой жены. Попойка, как и следовало ожидать, проходила во все том же, навязшем в зубах и очумевшем от подобной чести «Amazonian Blue». Ради этого мероприятия хозяевам даже пришлось отступить от правил: место латиносов на эстрадке занял джаз-банд с широкополым, черно-белым ретро-репертуаром. Черно-белым, именно таким, какой Никита и любил. Упор делался на регтайм и блюзовые композиции — словом, на все то, что так нравится ностальгирующим по голоштанной юности любимцам фортуны. И Никите стало ясно, что рано или поздно Kopaбeльникoff перекупит кабак, сожрет с потрохами, да еще и мемориальную табличку повесит на входе: «На колени, уроды! Здесь я впервые встретился со своей обожаемой женушкой…».
   В самый разгар застолья Мариночка оказалась рядом с Никитой — вовсе не случайно, он это понимал, он видел, что круг, в центре которого он находился, все время сужается. Что-что, а расставлять силки новобрачная умела, и это касалось не только Корабельникоffа, но и жизни вообще. А Никита был осколком жизни, а значит, правила охоты распространялись и на него. Впрочем, ничего другого Мариночке не оставалась — радость гостей выглядела фальшивой, и Лотойе-Мануэле (выскочке, парвенюшке, приблудной девке) заранее не прощали лакомый кусок, который удалось отхватить…
   Смотри, не подавись, явственно читалось на подогретых дорогим алкоголем мужских и исполненных зависти женских лицах. Никита же, с его неприкрытой простецкой неприязнью, оказался просто подарком. Лучшим подарком на день бракосочетания. Именно об этом и сообщила ему Мариночка, чокаясь фужером с выдохшимся шампанским.
   — Как хорошо, что ты есть, — бросила она абсолютно трезвым голосом.
   — Жаль, что не могу сказать тебе то же самое… — не удержался Никита.
   — Обожаю! Я тебя обожаю!…
   И Никита сразу понял, что она не лжет. Ей нравилась бессильная и анемичная Никитина ненависть, она понравилась бы ей еще больше, если бы…
   Если бы не была такой робкой в своих проявлениях.
   — В гробу я видел. Тебя и твое обожание, — поморщился Никита, вперив взгляд в колье на Мариночкиной точеной шейке.
   Прогнулся, прогнулся хозяин, ничего не скажешь! Платина и куча сидящих друг на друге бриллиантов, тысяч на двести пятьдесят потянет. Зеленых. Такая вещичка хороша для культпоходов в персональный туалет и персональную сауну, и в койку к собственнику-мужу — на людях показываться в ней просто опасно. И вполовину меньшее количество баксов кого угодно спровоцирует. Мариночка же не стоила и десятой части этой суммы. И сотой.
   — Знаю, знаю, — она читала немудреные мысли Никиты, как глухонемые читают по губам. — Я не стою и сотой части этого дурацкого колье. Ты ведь это хочешь сказать, дорогой мой?
   — Именно это.
   — Удивительное единство мнений со всеми этим напыщенным сбродом. А мне наплевать.
   — Еще бы…
   — Давай! Вываливай все, что обо мне думаешь… — подначила Никиту молодая Корабельникоffская жена. — Другого случая может не представиться.
   — Была охота…
   — Тогда я сама, если ты не возражаешь…
   Надо же, дерьмо какое! Никита хотел промолчать, и все же не удержался — уж слишком эффектной она была в этом своем, почти абсолютном, цинизме.
   — Валяй, — пробормотал он.
   — Хищница, — захохотала Мариночка.
   — Ну, хищница — это громко сказано. Скорее, стервятница. Гиена…
   — Гиена?…
   По ее лицу пробежала тень. Или это только показалось Никите?… Мариночка тотчас же подняла регистр до вполне сочувственного хихиканья и, карикатурно подвывая в окончаниях, разразилась полудетским стишком:
 
   — Разве не презренна
   Алчная гиена?
   Разевает рот,
   Мертвечину жрет.
   Мудрому дано
   Знать еще одно
   Качество гиены
   Камень драгоценный
   У нее в глазу,
   Как бы на слезу
   Крупную похожий.
   Нет камней дороже,
   Ибо тот, кто в рот
   Камень сей берет,
   Редкий дар имеет
   Ворожить умеет..
 
   Стишок и вправду был полудетским, вполне невинным, похожим на считалочку, которую даже Никита-младший выучил бы без труда. Вот только самому Никите от такой считалочки стало нехорошо. Непритязательные словечки и такие же непритязательные рифмы хранили в себе зловещий, подернутый ряской смысл. Они были способны утянуть на дно омута; «утянуть на дно» — еще одно запретное словосочетание из их с Ингой омертвевшего лексикона. Виски Никиты неожиданно покрылись мелкими бисеринками пота, но самым удивительным было то, что точно такой же пот проступил на висках Мариночки. А лицо сделалось пергаментным, как будто сквозь девичьи, ничем не замутненные черты проступила другая, рано состарившаяся жизнь. Чтобы загнать ее обратно, певичке даже пришлось через силу влить в себя шампанское.
   — Не бойся, ворожить я не умею…
   — Я и не боюсь, — поежился Никита.
   — Я — самая обыкновенная бескрылая проходимка. Прохиндейка. Корыстолюбка. Охотница за богатыми черепами.
   Самая обыкновенная! Держи карман шире!… Ничем другим, кроме ворожбы, объяснить внезапно вспыхнувшую страсть Kopaбeльникoffa было нельзя. Ворожба, колдовство и даже костлявый призрак с отрубленными петушиными головами…
   — Прямая и явная угроза, — он и понятия не имел, как эти слова сорвались с его губ: американские киноподелки, в отличие от нежного, старого, черно-белого кино, Никита терпеть не мог.
   — Кому?
   — Ему. Тому, кого ты называешь богатым черепом.
   — Это вряд ли, — Мариночка неожиданно нахмурилась. — Это вряд ли… Я — не опасна. Прошли те времена, когда я была опасной.