– Может, того? Убрать ее? Нет человека – нет проблемы.
   – А может, того… Убрать меня? Нет человека – нет проблемы. И вы свободны, мальчики!
   Теперь не выдержал Фарик – он ударил Веньку наотмашь, хорошо заученным жестом; это уже было похоже на ритуал.
   – Сейчас еще врежу, если не прекратишь это сумасшествие!
   – А мы уже давно сошли с ума. С тех пор, как впаялись в этот проклятый грузовик. Или нет?! Фарик снова поднял руку.
   – Лежачего не бьют, – в лицо ему засмеялась Венька. Она вытянулась на матах и начала мучительно медленно расстегивать пуговицы на рубахе. – Может быть, поможете беззащитной одинокой девушке?
   Их не надо было просить дважды – я видела, как спадают рубахи с их крутых, почти одинаковых плеч; я слышала, как щелкают языки их ремней, как нетерпеливо рвутся “молнии” на джинсах…
   Мальчики рухнули в Веньку, как в пропасть; они накрыли ее, как волны, – я помнила эти волны моего южного причерноморского детства: тебя накрывает с головой и нечем дышать… Должно быть, Веньке тоже нечем было дышать, и она застонала. Мальчики повторили ее, как эхо. Их волосы спутались, их тела переплелись, и я впервые подумала о том, как они красивы. И я впервые подумала о том, что такими красивыми, почти совершенными, они могут быть только втроем – наконец-то собранные детали, наконец-то сложенная мозаика…
   И, когда Венькина голова победно вознеслась над обессиленными, выпотрошенными телами мальчиков, я вдруг увидела ее широко раскрытые глаза – всего лишь отражение моих раскрытых глаз. Наши взгляды встретились – и она улыбнулась мне.
   …Мне даже не пришлось возиться со входным замком – дверь открылась легко; эта квартира, этот чужой закрытый самодостаточный мир выталкивали меня, гнали прочь.
   Я добралась домой под утро, сложила Венькины вещи в кучу, вытащила их в прихожую и здесь же, возле них, заснула тяжелым сном.
   Проснулась я от резкого настойчивого звонка в дверь. Так звонила только она. Приготовленные вещи нужно было отдать и распрощаться с ненормальной девчонкой навсегда, но я вдруг почувствовала, что если открою, если впущу ее в свой спокойный, стерильный дом, как впустила когда-то, то все снова пойдет по кругу.
   Почувствовала и испугалась.
   – Это ты? – трусливо спросила я из-за двери.
   – Открой, пожалуйста… Я все объясню, – ответила она трезвым вкрадчивым голосом.
   – Уволь меня от объяснений. Все и так ясно. Живи как знаешь. Правы твои щенки – при чем здесь я? Звонок звонил непрерывно.
   – Уходи, – устало сказала я. Теперь в дверь начали методично стучать кулаками. Я прислонилась спиной к дверной коробке и закрыла глаза.
   – Если будешь ломиться – соседи вызовут ментов и будут правы. Ты же знаешь наших пугливых пролетариев.
   Стук прекратился.
   Так, в тишине, я просидела очень долго. Так долго, что наконец решилась спросить.
   – Ты еще здесь?
   – Да. – Она никуда не ушла, она была совсем рядом, за тонкой дверью.
   – Сидишь?
   – Сижу.
   – Не стоит. Простудишься.
   – А я на коврике сижу. И хочу тебе одну историю рассказать. Я давно хотела…
   – Сыта по горло твоими историями. И твоими дружками-извращенцами.
   – Это хорошая история. Ты даже удивишься, какая хорошая… Глазки закрой и слушай… У одних папочки и мамочки в городе Ташкенте родились две девочки. Две девочки-близняшки. Одну назвали Венечкой в честь папочкиной мамы, а другую – Сашенькой в честь мамочкиного папы. Сашенька и Венечка очень любили друг друга… Так сильно, что если у Венечки был лишай на руках, то точно такие же пятна выступали на руках Сашеньки. А когда Сашенька сломала ногу, то Венечка тоже не могла ходить – ровно месяц, пока гипс не сняли. А когда его сняли и прошло несколько лет – Венечка с Сашенькой стали красивыми-красивыми, по мнению узбеков, торгующих абрикосовыми косточками на Алайском рынке, – то они, как и полагается девушкам, влюбились в двух мальчиков – Фарика и Марика. И это была сумасшедшая любовь, потому что любить иначе они не умели. Это была такая сумасшедшая любовь, что иногда они менялись мальчиками – в кино там на индийской мелодраме или на шашлыках. И все им сходило с рук, потому что были они очень похожи, даже мамочка с папочкой их путали. Если бы Вильям Шекспир крепко закладывал и у него двоилось бы в глазах – то “Ромео и Джульетта” получилась у него именно такой…
   Я хмыкнула.
   И тут же услышала Венькин голос:
   – Это правда.
   – И что?
   – А то, что они поехали в горы, все вчетвером. И на законных основаниях, тили-тили-тесто, жених и невеста. Там был шашлык, и цвели персики, и было еще не очень жарко. И девочки-близняшки оставили своих мальчиков, чтобы на машине Марика смотаться в Янгиабад, Марик их обеих научил водить машину. Они ехали на переговорный, чтобы поздравить своего папочку с днем рождения, сорок лет. Им ужасно хотелось вести машину, они даже поссорились из-за того, кто поведет первой. И врезались в дурацкую фуру, огромный такой “КамАЗ”. Он был один на всей трассе – и они умудрились в него впаяться… Та, что была за рулем, осталась жива. Так, череп слегка покрошило, незначительная травма – две недели в реанимации, и привет.
   Венька замолчала.
   – А вторая? – тихо спросила я, хотя не имела права спрашивать.
   – Она погибла. Ее долго не могли достать – пришлось даже вырезать двери автогеном.
   – Прости, я не знала…
   – Они тоже не знали – Фарик с Мариком. Они не знали, кто остался жив. Они так и не узнали. И не знают до сих пор.
   – Но ты… Ты-то знаешь – кто? Она долго молчала, а потом сказала веселым тонким голосом, от которого у меня пошли мурашки по телу:
   – Я забыла. Я забыла, потому что так лучше было для нас для всех. Каждый думал, что именно его девочка, его маленькая, его хорошая осталась жива. Никто не хотел видеть это живое лицо перед собой и уговаривать себя – это не моя, моя умерла, погибла и ее вырезали автогеном…
   – А потом?
   – Потом я выбрала один из паспортов – и стала Венькой. А может быть, и была Венькой.. А мальчики избили друг друга в кровь – еще бы – один потерял любимую, а второй – исключительное право на любимую. Они так мучили меня, что я выбрала щадящий вариант – я полюбила их обоих: за себя и за нее…
   – Бред какой-то…
   – Пожалей меня, пожалуйста, – вдруг жалобно попросила Венька. – Я так устала…
   Я открыла дверь, и Венька рухнула на меня – все это время она сидела, прислонившись спиной к двери – так же, как и я.
   Она уткнулась мне в колени и жалобно, навзрыд заплакала. Я не знала, что делать. Я никогда не умела жалеть маленьких детей – а сейчас Венька была ребенком. Я просто гладила ее по голове и даже не пыталась успокоить.
   – Ты ведь не оставишь меня?
   Я не могла сказать “нет”, хотя сквозь бесконечную жалость к этой надменной и сломанной девочке я ясно видела, что наши отношения – это иллюзия. И во мне она видит лишь строительный материал для своей второй, утерянной половины; глину для лепки новой сестры – вместо той, погибшей. Моя безликость, готовность принимать любую форму – вот что ей было нужно, вот что она почувствовала во мне. Эта внезапная догадка пронеслась в моей голове, сметая все остальные мысли – и я разжала руки. Венька почувствовала это, подобралась, как подбирают тело дикие животные, готовясь к прыжку.
   – Что-то не так? – спросила она.
   – Я не гожусь… Не гожусь на эту роль. У меня своя жизнь…
   – Нет. Нет никакой роли, – отчаянно соврала она, даже не понимая, что врет, – просто не уходи от меня.
   – Твои мальчики никогда на это не согласятся. – Я вдруг поняла, что сдаю позиции. Самым верным было бы сейчас успокоить ее, если вообще возможно ее успокоить, привести в норму, а потом…
   А потом – уйти в сторону. Запереть квартиру на ключ и уехать к папе-филателисту восстанавливать разрушенные отношения – отец ненавидел Москву, а из-за Москвы возненавидел и меня.
   Но, держа в руках эту красивую голову, я осознала, что не все в порядке с этой головой, и дурацкие мальчишки в своих эгоистических страстях только усугубили ситуацию.
   "Ты попалась, Мышь.
   Коготок увяз – всей птичке пропасть”.
   И я решила спустить все на тормозах, принять решение – но не сейчас, не сейчас.
   – Твои мальчики никогда на это не согласятся, – снова повторила я, – еще убьют меня, чего доброго!
   – Нет, никогда! – Она неистово сжала мои запястья. – Никогда… Дай им время, они привыкнут. Ты полюбишь их, а они – тебя… Ты выберешь любого из двух, я даже знаю – кого… И нас опять будет четверо.
   С трудом оторвавшись от Веньки, я отправилась в кухню и накапала ей успокоительного.
   – Выпей. И пойдем поспишь. Глаза у тебя красные.
   – Зеленые, – улыбнулась она, – зеленые, как у тебя…
   Она заснула, держа меня за руку.
   Спустя полчаса я осторожно выпростала кисть и наконец-то обрела свободу, – пусть и на короткий срок, теперь я понимала это.
   "Что скажете?” – спросила я Ивана и Нимотси.
   "Меняй квартиру, пол и страну проживания”, – посоветовал мне умерший Иван.
   "Это клиника, ясно! Но с другой стороны – прилабунься к этим сумасшедшим жеребцам и хотя бы до климакса проживи в радостях группового секса”, – посоветовал мне уехавший Нимотси.
   Я прошлась по комнате и сняла нашу фотографию, пришпиленную к обоям над письменным столом – пятый курс, я, Иван и Нимотси. Трезвые глаза. Том Вейте и Рей Чарльз – “Скатертью дорога, Джо!”.
   А потом вдруг взяла ручку и расцветила себя на фотографии – новой прической, новым разрезом глаз и формой губ.
   .Очень даже недурственно получилось, очень даже может быть, совсем другой человек – и меня тут же пронзила острая мысль, что сумасшествие вполне заразительно. Испугавшись этого, я спрятала фотографию в стол – от греха подальше.
   Не хочу, не хочу, не хочу! Не хочу идти на поводу у этой девчонки. Проснется – умою, накормлю, вещи уложу – и “Скатертью дорога, Джо!”…
   Но выпроводить не получилось.
   Остаток дня она была мила и даже не вспоминала об утренней истории. А потом уселась на телефон – только для того, чтобы сообщить мне, что вышла на крупное издательство, где вполне реально выпустить какой-нибудь романчик в мягкой обложке.
   – Именно! Криминальное трупилово-мочилово, тем более что за него прилично платят. Ты как. Мышь? Может, попробуем себя на ниве литературы?
   Я поморщилась.
   – А Фарик нам фактики подбросит. Есть у него знакомые ментярики, а у ментяриков – пара-тройка “глухарей” забавных всегда найдется.
   – Глухарей?
   – Или “висяков”. Нераскрытые убийства. Их так обыграть можно!
   – Господи, и откуда в тебе такая страсть к изнанке жизни?
   Венька подошла ко мне и обняла за шею.
   – Это не изнанка жизни. Это жизнь. Но если ты не хочешь – мы вполне можем отказаться.
   Больше всего мне не хотелось вступать с ней в дебаты, тем более что под окнами уже давно маячила машина Марика.
   Несколько раз мальчики даже нетерпеливо посигналили, но подняться не решились.
   – Тебе пора, – сказала я.
   – Да, – подозрительно легко согласилась Венька, поцеловала меня в щеку и на минуту задержалась в прихожей – у своих вещей, так и не разобранных мной с утра.
   Она порылась в них, достала вызывающего вида вечернее платье; этот Маленький кусок ткани, купленный специально для коррид в Доме кино и безотказно действующий на все мужское поголовье, вызывал во мне странные чувства – смутную зависть и вполне осознанный протест.
   – Тебе нравится? – спросила Венька.
   – Ты же знаешь, я терпеть его не могу. И тебя в нем терпеть не могу. Ты выглядишь как шлюха.
   – Дешевая шлюха.
   – Нет, не дешевая. Я этого не говорила.
   – Ужасно тебя люблю! Все, пока!….Она разбудила меня посреди ночи, бесцеремонная, как всегда.
   – Подарок!
   И бросила на кровать маленький сверток.
   – А дня нельзя было дождаться? – В который раз я пожалела, что дала ей ключи от квартиры.
   – Вставай, вставай, соня!
   – С ума сошла – три часа ночи!
   – Три часа утра! Утра, а это две большие разницы. А в Америке вообще день Божий!
   Я села в кровати – всклокоченная, злая, в наглухо застегнутой под ворот байковой ночной рубашке.
   – Очень эротичное бельишко. От Кардена? – Венька смотрела на меня с нежной жалостью, соплячка.
   – Ивановский суконно-камвольный комбинат.
   – Ценю за патриотизм. Ладно, не сердись! Посмотри лучше, что я тебе привезла!
   Я медленно открыла пакет двумя пальцами – не очень-то я доверяла Венькиным подаркам.
   – Ну что, – она присела на краешек кровати, – узнаешь брата Колю?
   …Это было точно такое же платье, даже расцветка та же – Венькина утренняя исповедь не была ни моим бредом, ни ее мистификацией: она действительно решила сделать меня своим блеклым отражением, своей недостающей половиной.
   – Вставай и отправляйся на примерку, – в Венькином голосе прозвучали жесткие нотки.
   – И не подумаю.
   – Решила остаток жизни провести в байковой рубашонке?
   – Не твое дело.
   – Ну, пожалуйста… – она сразу же сменила тон, – ну, сделай это ради меня. Не понравится – разрежем его на новогодние гирлянды.
   Легкая, невесомая кожа платья была здесь, под рукой, – она искушала меня неизведанностью другой жизни.
   И я дрогнула.
   Я взяла проклятое платье и шмыгнула в ванную. Там, закрыв глаза, я скользнула в него – так вор наудачу проскальзывает в чужую, оставленную без присмотра квартиру.
   Я сосчитала до пяти, потом – до десяти, набрала воздух в легкие, толкнула дверь и предстала перед Венькой.
   Венька тоже успела переодеться в платье.
   – Ну, где тут зеркало! – громко, чтобы скрыть стеснение, спросила я.
   – Зачем? – Она стояла против меня, зажмурившись от удовольствия, довольная произведенным эффектом. – Зачем? Я – твое зеркало! Мы ведь здорово похожи. Я знала, что мы похожи, я чувствовала – вот, смотри!
   – Я не хочу быть твоим отражением!
   – Тогда я буду твоим отражением, – яростно прошептала она в ответ.
   – Нет, – это прозвучало сомнительно; за всю свою двадцатишестилетнюю жизнь я не научилась говорить ни “нет”, ни “да” – никто не требовал от меня никаких решений.
   …Она схватила меня за руку – смотри! И бесстрастное зеркало в прихожей вдруг высветило две почти одинаковые фигуры, одинаковые волосы, даже головы мы склонили одинаково – идеальный симбиоз. “Мышь! Может быть, ты тоже потеряла в детстве сестренку-близнеца?”… Но спросить было не у кого – мама умерла пятнадцать лет назад, а с отцом я так и не научилась находить общий язык.
   А потом я поняла, что это легкомысленно-стервозное платье в общем-то идет мне, нужно только не бояться. Но сил не бояться – не было: слишком долго я прожила в коконе собственной безликости, в тени других людей.
   Голые плечи показались мне слишком бледными, ноги – слишком худыми, грудь – слишком маленькой…
   – Теперь макияж, – деловито сказала Венька, – и прекрасный лебедь будет налицо. Кстати, какие цветы тебе больше нравятся – розы или хризантемы?
   – Я не люблю цветы. – Я вспомнила их дом, усеянный лепестками именно этих цветов.
   – Значит, хризантемы. Тогда розы я оставляю за собой.
   …Остаток весны она подбирала мне макияж – и я смиренно терпела ее бесцеремонные руки на своем лице. Она даже не злилась, что мое лицо отторгает любую косметику.
   – Ты пойми – все внутри тебя, ты же взрослая девочка… Как только почувствуешь, что готова, – то и лицо почувствует, что готово…
   Лицо не готово, тело не готово – я была не готова к жизни вообще, мне всегда нужны были проводники. “И Венька – не самый худший проводник”, – сказала я себе в мае, когда в окне зазеленел противостоящий городу лес.
   "Соглашайся”.
   "Соглашайся на все условия. Так бояться жизни, так не хотеть ее – это тоже сумасшествие, ничуть не лучшее, чем безумные Венькины идеи. А так – хоть кто-то будет с тобой”.
   И я сдалась, я перестала противиться – и тогда и тени, и помада прекрасно легли на мое лицо – лицо смирившейся со всем фарфоровой куклы.
   И в мае я наконец стала похожей на нее.
   А в июне появился Нимотси.
* * *
   Он появился, когда Венька уехала в Питер – всего лишь на два дня, на переговоры с очередным режиссером без образования. Олег, кажется, его звали Олег. Он закончил Горный институт, вовремя занялся тупейшей рекламой пива и разбогател на этом. По слухам, он никогда не курил, терпеть не мог спиртного и снимал шикарный офис на “Ленфильме”.
   Теперь этот праведник жаждал большого кино. Он жаждал проснуться знаменитым, во всяком случае – раскупаемым на видеокассетах. И мы с нашей дешевой занимательностью как нельзя лучше подходили ему.
   Венька звала меня с собой, но я осталась: два одинаковых лица в спальном вагоне “Красной стрелы” – это слишком.
   Я осталась, чтобы поздно вечером услышать шорох за дверью. Шорох был незначительным – таким незначительным, что я насторожилась. Шорох был не свойствен моему девятому, последнему этажу – чаще всего здесь звучали гнусавые вопли репперов, стоны совокупляющихся маргинальных парочек и маты бьющихся насмерть бибиревских гоп-компаний.
   Я приоткрыла дверь, хотя в любом другом случае не сделала бы этого – шорох был безобиден, наверняка какой-то бомж располагается на ночлег.
   Я приоткрыла дверь и увидела Нимотси.
   Он сидел на последних ступеньках пролета, прямо под открытым ликом, в котором болтались ранние звезды. Я узнала его только по изношенным вечным ботинкам – сейчас они были расшнурованы, а штанина грязных джинсов непонятного цвета – закатана.
   Икра Нимотси была перетянута ремнем. Он только что ввел шприц и теперь следил, как жидкость из шприца перетекает в тело. Наркотик подействовал сразу – Нимотси блаженно откинулся. На его впалых висках блестели капли пота. Обросший, с заостренными чертами лица, в грязной джинсовой рубахе – если бы я встретила его в переходе, то обязательно сунула бы ему мятую тысячу. И стыдливо прошмыгнула мимо, так и не узнав. Я вцепилась в дверной косяк, чтобы не упасть.
   – А я тебе подарочек привез, – буднично сказал Нимотси, полез в карман рубахи и достал брелок: маленький Акрополь на цепочке.
   Я не могла говорить, только почувствовала, что по лицу побежали слезы.
   – Господи, это ты…
   – Уже не я… – он улыбнулся мне улыбкой мертвеца, – извини за антураж Спасибо вдове профессорской, еле тебя нашел. Далеко забралась.
   – Что с тобой?
   – Сорвал “джек-пот” в спортлото. 6 из 49. Разве не видно?
   Я помогла ему встать, без труда приподняв легкое, как у ребенка, тело.
   – Очень мило с твоей стороны. Багаж не забудь. Я взяла маленький рюкзачок Нимотси – в нем что-то звякнуло.
   – Аккуратнее, – дернулся Нимотси.
   – Господи, неужели ты стал колоться?
   – Риторический час. Ужели, милая, ужели. Лекарственные травы уже не спасают. Пришлось перейти на синтетику. Надеюсь, ты не будешь возражать?..
   В прихожей я опустилась перед Нимотси на колени и осторожно сняла с него ботинки. Носков не было. Нимотси равнодушно поджал голые грязные пальцы.
   – Ты изменилась. – Нимотси, сощурившись, смотрел на меня. – Замуж вышла, что ли? Или брови выщипала? И пахнешь хорошо… Жаль, что не переспал с тобой. Теперь уж не получится. Ничего не получится…
   – Какой ты грязный…
   – Грязный… Это правильно, Мышь! Грязный, грязный. – Он вдруг сорвался в хриплый крик и ударил себя кулаком по голове – голова дернулась, как у тряпичного клоуна. Я сняла с него рубаху, потом штаны – он не сопротивлялся; он как будто наблюдал за мной и за собой со стороны. Меня поразила его худоба.
   – И худой…
   – Не худой, а модель от Лагерфельда. – Нимотси провел рукой по торчащим ребрам. – Торс как гладильная доска. И жопа как две пачки махорки. Это сейчас носят в Европе.
   Почти час я мыла его в ванной; он не стеснялся ни своей наготы, ни безобразно исколотых рук – он вообще ничего не стеснялся, он был равнодушен ко всему. Лишь когда я вымыла ему голову, Нимотси вдруг обнял меня и заплакал.
   – Прости…
   – Стой смирно! – Я завернула его в махровую простынь и с трудом поборола искушение отнести в расстеленную кровать.
   – Прости меня, пожалуйста, – снова повторил он, – я во всем виноват…
   – В чем? Сейчас это лечится. Но если бы я знала – никогда бы не отпустила тебя.
   Он вдруг ударил меня – с силой, которая казалась удивительной для этого почти невесомого тела. Удар был тяжелым, отчаянным, беспощадным. У меня хлынула кровь из носа.
   – Почему?! Почему ты отпустила меня?! Почему?! Нимотси тяжело, трудно заплакал, закричал, заорал, свалился на пол, забился в истерике.
   – Почему?! Почему ты отпустила меня?.. Я молча легла рядом с ним, крепко обняла – он все еще бил меня, но удары становились слабее.
   – Что произошло? Что произошло за этот год?
   – Не сейчас. Потом. Завтра.
   Он вдруг увидел кровь у меня под носом, и это произвело на него странное впечатление: Нимотси отпрянул, глаза его закатились, кадык дернулся – так сильно, что мне на секунду показалось, что он разорвет его тонкое горло.
   Нимотси выпустил меня из рук и бросился в комнату.
   Я пошла за ним – он уже сидел на кровати, забившись в самый угол.
   – Не подходи ко мне! Я ненавижу кровь!.. Не подходи…
   Кровь долго не останавливалась – я успела замочить его вещи, сразу же выпустившие из себя темно-коричневую грязь, и накапать в рюмку валерьянки.
   Когда я вернулась в комнату, Нимотси все так же сидел в углу на кровати.
   – Выпей, – твердо сказала я.
   – Пошла ты на хер со своими совдеповскими средствами, – вдруг заорал он, – сама ее будешь пить, когда сдыхать будешь в доме ветеранов сцены!..
   – Ну, что с тобой? Успокойся… Успокойся, пожалуйста.
   Плюнув на валерьянку, я села рядом с ним на кровати и обняла его. Нимотси сразу обмяк, вытянулся и прижался ко мне.
   – Не уходи.
   Я держала в руках его тело, баюкала его – бедный мой мальчик, бедный, бедный – когда-то так баюкал меня Иван, – что же случилось с тобой?..
   – Все будет хорошо, – шептала я ему. – Все будет хорошо… Мы все равно спасем тебя, даже если ты будешь брыкаться, как мул. Нет ничего такого, чего нельзя было бы исправить… Мы живы – и это главное. Спи, мой хороший, мой родной… Ты дома – и все будет в порядке.
   …Я проснулась одна – Нимотси рядом со мной не было. В коридоре, за входной дверью слышались всегдашние голоса. “Не иначе пошел колоться, чертовы наркотики; спокойно. Мышь…” Я вышла в коридор и замерла – Нимотси сидел под дверью, сжимая в руке нож – дурацкий тупой нож из итальянского столового набора.
   – Господи, что ты?!
   – Слышишь? – истеричным шепотом спросил Нимотси, завернутый в простыню. – Там, за дверью!
   – Ну и что? Там все время кто-то колготится. Очень романтическое место. Выше только звезды и самоубийцы. Нимотси вздрогнул.
   – Это за мной.
   – Ты с ума сошел.
   – Говорю тебе – за мной… Но я не дамся. Если уж в Греции вывернулся… Где мои вещи?
   – Я их замочила. Постираю утром. И купим тебе что-нибудь поприличнее. Чтобы не стыдно было показаться врачам-наркологам, они консервативные дядьки…
   – Сука! – Он с ненавистью посмотрел на меня. – Сука! Кто тебя просил?! Зарежут, как петуха, в простыне, голого… Не хочу, не хочу, не хочу… – Он тихонько завыл.
   – Успокойся… Там наверняка бомжи какие-то. Водку пьют. Они всегда там водку пьют. Я решительно отстранила его.
   – Нет, это за мной. Они должны… Я точно знаю, что за мной…
   Когда дверь открылась, Нимотси сжался в комок, выставив нож впереди себя.
   …На площадке сидели два жизнерадостных бомжа с рожами фиолетового цвета.
   Я шуганула их, как шугают бродячих собак:
   – А ну, пошли отсюда! Бомжи безропотно удалились. Я закрыла дверь и тихонько отобрала у обмякшего Нимотси нож.
   – Вот видишь – в порядке.
   – Ничего не в порядке! – Он отчаянно замотал головой.
   – Идем отсюда. Ты же не можешь всю ночь сидеть в коридоре.
   – А всю ночь в канализационной трубе – по шею в дерьмище?.. А в вентиляционном люке? А в одном ящике с вонючим турком, которого долбит лихорадка?.. Могу, могу… Я теперь все могу. Мышь…
   – Ты влип в какую-то историю?
   – Влип! – Лицо Нимотси исказила страшная гримаса, он судорожно вздохнул. – “Влип” – это не то слово. Ты помнишь Юленьку Косикину?
   Конечно, я помнила Юленьку Косикину. Ослепительную красавицу Юленьку, глупейшее и добрейшее существо с актерского факультета. Иван называл ее “овцой”. Юленьку можно было воспринимать только в горизонтали, но в горизонтали она была действительно божественна. За Юленькой считали своим долгом подволочиться все уважающие себя режиссеры и часть сценаристов, тоскующих в душе по славе Тонино Гуэрры. Уж кто-кто, а Юленька должна была устроить свою судьбу, подцепить какого-нибудь денежного серба-эмигранта или идиотски-жизнерадостного мормона из штата Юта.
   – Помню. Еще бы! Она что, вышла замуж за грека?
   – Она умерла.
   – Ужасно. – Известие о смерти Юленьки не вызвало во мне никаких чувств, кроме легкого укола зависти – ну вот, еще кто-то решился умереть молодым.
   – Точнее, ее убили. Ее убивали пять часов. Сначала исхлестали спину в кровавое месиво – знаешь, такими хлыстами, вымоченными в соли – со свинчаткой на концах. Ее прижигали сигаретами – десять, двадцать волдырей, и все вытянуты в одну линию, от шеи к животу, между грудями. А потом по этим линиям вспороли живот и слили туда сперму. Сперму пяти человек, которые насиловали ее все эти пять часов… Так ты помнишь Юленьку? Помнишь, да?!
   Потрясенная, я молчала.