Некоторое время в купе слышалось только дружное похрустывание; обладатель голубой пижамы снисходительно пояснил:
   - Вообще-то соленое на ночь не рекомендуется. Особенно - если нездорова печень.
   - У меня здоровая, - улыбалась Ася.
   - Будет те, мил человек! - махала рукой старушка. - Чтоб от огурца да вред какой, - вот уж никому не повепю!..
   Моряк с аппетитом грыз огурцы, показывая сахарные зубы, поглядывал на разглагольствующего лысоватого человека в очках, явно обращающегося только к Асе, и молча усмехался.
   Тот поднялся на лесенку, покопался в коричневом саквояже и раскрыл перед Асей коробку конфет.
   - Не угодно ли после кислого?
   - Спасибо, - Ася покачала головой. - После кислого как раз и не хочется.
   - Тогда малышу, - настаивал он, продолжая на весу держать коробку.
   - Детям до трех лет шоколад не рекомендуется, вы должны знать, улыбнулась Ася. - Вы не врач? Правда, правда, - вы на врача похожи.
   - Польщен, но - увы! Если всерьез рекомендоваться, я всего-навсего заместитель директора одного весьма уважаемого завода. - Стекла его очков, не задерживаясь, покосились в сторону бабки и моряка. - Прошу, товарищи.
   - Меня уж, батюшка, уволь, - отказалась старушка. - Зубы поберегаю.
   - А вы?
   Моряк поколебался и, раздвинув крупными смуглыми пальцами бумажные кружева, вынул фигурную штуковинку.
   - Правильно: по-морскому, - без всякого энтузиазма одобрил заместитель директора; помедлив, он сам взял конфету, вкусно зачмокал.
   Незаметно отодвинувшись от слишком близко подсевшего соседа, Ася склонилась над ребенком, и, когда снова выпрямилась, глаза ее, еще секунду назад улыбающиеся, полны были огорчения.
   - Только разоспался, и опять скоро будить. Замучила я его на этих пересадках.
   - Чего уж хорошего, - поддакнула старушка, снова принимаясь за вязание. - Дорога. Издалека, стал быть, едешь?
   - С севера, бабушка.
   - Ох ты, откуда! - изумилась старая. - Холодно там?
   - Плохо! - с тоской вырвалось у Аси, верхняя, чуть выдавшаяся губка ее задрожала. - Ох как плохо, бабушка!
   Моряк кашлянул, собираясь, похож, вступиться за север, но его опередил уверенный голос заместителя директора:
   - Боже мой, да разве это место для молодой интеллигентной женщины? Нет, нет. Вы что - после института попали?
   - Hет, с мужем, - легкая тень неуловимо прошла по лицу женщины. - Он военный, летчик. Жили раньше в Белоруссии, а потом знаете как: послали, и все.
   - Надо было возражать, не соглашаться! - квадратные очки заместителя директора энергично поблескивали. - Зачем же губить лучшую пору жизни?
   - Служба! - коротко и решительно вмешался наконец моряк, вложив в одно слово весь смысл, который понятен любому военному.
   - Для таких условий в армии, вероятно, есть более подходящие люди: без детей! - резко возразил заместитель директора.
   Моряк только сейчас, по-видимому, вспомнил о спящем малыше, смолчал: довод был существенным.
   На этот раз и старушка решительно приняла сторону толстяка в пижаме.
   - К дитю, чай, и снизойти можно. Какая бы там ни служба.
   - Говорила я мужу, - горько вздохнула Ася. - Не слушает: место офицера там, куда его пошлют!
   - Вот это чистейший эгоизм! - жестко определил заместитель директора, уши у него от негодования порозовели.
   - Приехали мы туда, - устало рассказывала Ася, - тоска взяла. Глазу остановиться не на чем. Две сопки, между ними шесть каменных домов, аэродром, и все. А дальше - степь, тундра... Летом еще так-сяк, терпимо, походить можно. А зимой - невмоготу. Пурга, бураны, зароемся, как кроты, и сидим. Воет. И солнце выглянет - тоже не радует. Слепит, взглянуть нельзя. А все мертвое, ледяное... Кино - раз в неделю, по гостям ходить скука, а тут муж улетит, сидишь и думаешь: вернется ли?
   Чувствуя участливое внимание слушателей, молодая женщина все больше проникалась к себе острой жалостью, серые глаза ее начали беспокойно блестеть.
   - А тут сын, два года... Ну что он там видит? На улицу не понесешь: застудить недолго. Овощей свежих нет, все консервированное. Фрукты когда подвезут, так и те поморозят... И у самой душа не на месте: кончила институт иностранных языков, французским владею, а к чему? Иной раз не выдержишь - заплачешь, муж сердится. Временно, еще год, ты жена офицера! А мне разве от этого легче? - голос женщины задрожал. - Едем теперь к моим родителям: хоть передохнуть немного, отогреться!..
   - Ох ты, грех какой! - старушка сочувственно кивала седой головой, машинально перекидывала две-три петли и снова забывала о спицах.
   - А вы говорите, служба! - Заместитель директора с упреком посмотрел на моряка. - Губить из-за ложно понимаемых представлений жизнь ближнего преступление!
   В дверь постучали. Прихрамывающий усатый проводник вынул из клеенчатого кошеля билет, протянул его Асе.
   - Вы до Сызрани? Через полчаса сходить.
   - Спасибо, я сейчас...
   - Товарищ, - проворно поднялся заместитель директора. - Я - сердечник. Я хочу занять нижнюю...
   - Пожалуйста, - перебив, равнодушно согласился проводник.
   Ася захлопотала - поправила волосы, принялась собирать сетку, моряк достал из ниши ее тяжелый коричневый чемодан.
   Не вовремя разбуженный малыш капризничал, тер кулаками сонные глаза, мать, одевая его, нервничала, расстроенное ее лицо шло пятнами.
   - Горе ты мое!..
   - Ну и чего ты себя казнишь? - нестрого отчитала старушка. - Помогут, вынесут. И на вокзале помогут, чай, не без добрых людей. Эка!
   - Пи-ть, - хныкал малыш.
   Моряк сорвался с места; через минуту, обливаясь, мальчик жадно пил из стакана.
   Напившись, присмирел и, как был, в меховой шубке, прижался к материнской груди, сонно моргая густыми темными ресницами. На мать он не похож совсем: темные жестковатые волосы, острый нос, крутой подбородок будущего упрямца, и только, может быть, густые ресницы да детская мягкость, теплота чем-то неуловимо напоминали склонившуюся над ним и пригорюнившуюся мать.
   - В папку, похоже! - подбадривала старушка.
   - В папку, - кивнула Ася и вдруг всхлипнула, из глаз посыпались частые слезы. - Бросили мы папку!..
   - Как бросили? - странно тонким голосом спросила старушка.
   - Так, бросили... - Прижав к себе сына и покачиваясь, Ася давила ладонью горькие безутешные слезы, всхлипывала. - Не вытерпела. Улетел, а я собралась, оставила записку и уехала...
   Моряк, не замечая, тер руки о колени, словно они у него вспотели.
   - А как же ему теперь летать? - напряженно, не очень связно, но понятно спросил он.
   Ася, словно от удара, еще ниже уронила голову, плечи ее затряслись.
   - Не говорите глупостей! - вспылил заместитель директора. - Все правильно, Асенька! Так и надо учить! Не расстраивайтесь, у вас вся жизнь впереди! - Он, успокаивая, поглаживал полный локоток женщины, квадратные стекла его очков сухо блестели. - Человек в нашей стране нигде на пропадет! Пожалуйста - приглашаю к нам на завод. У нас школа рабочей молодежи - будете преподавать, переводить техническую литературу. Я гарантирую квартиру!..
   Позабытые спицы давно лежали у старушки в подоле, а сама она, покачивая головой, смотрела на Асю с горестным сожалением.
   - Нет, не глупости, мил человек! - негромко, но както строго и веско, заставив умолкнуть и заместителя директора, сказала она. - Не глупости, девонька!..
   Невидящими от слез глазами Ася взглянула на бабку:
   только все жалели, сочувствовали, а теперь сами же и осуждают! Один заступился, так от его защиты еще хуже...
   - Не глупости, девонька, - продолжала старушка. - Морячок-то верное слово сказал, хоть и обидно оно тебе.
   Как же ты мужа-то своего в небе покинула, а?.. Я когда к своему старшему на стройку приехала - в палатке жили. С дитем. И не только там консервных фруктов не было - хлеб мороженый ели, буханки топором рубили. Так что, Настеньке и мужа бросать тогда?.. Перемаялась, поплакала - все было. А как же?.. А потом наладилось, обстроилось. Сейчас вон как короли живут, и дети не хуже, чем у других.
   - Урок политграмоты! - хмыкнул заместитель директора, сосредоточенно перетаскивая сверху свою постель.
   Поезд дернулся, остановился. Кусая прыгающие губы, Ася надела на спящего сына шапочку.
   - Тесемки-то завяжи, - сурово наказала старушка, зорко наблюдая за сборами. - Разморился, а там пpoхватит...
   Ася вспыхнула, послушно завязала тесемки.
   - Давайте мне, - коротко сказал моряк.
   Ловко, левой рукой он прижал малыша к синей форменке, правой подхватил тяжелый чемодан и, не дожидаясь, вышел.
   - А вы, Асенька, спокойней, мало ли кто и что говорит! - бросая выразительные взгляды на старушку, приговаривал заместитель директора. Подумайте о моем предложении. Адресок я вам оставлю...
   Он подал Асе меховое пальто, взял ее под локоть.
   - До свидания, - виновато и тихо попрощалась Ася.
   - Счастливо, - сухо кивнула старушка.
   Первым и настолько быстро, что бабка удивилась, вернулся моряк.
   - Аи не проводил?
   - Носильщика взяла.
   Пассажир в голубой пижаме вернулся почти следом, явно чем-то разочарованный, принялся разглаживать постель.
   - Ну что ж, товарищи дорогие, спать, наверно, будем? Скоро час.
   Соседи промолчали, тот лег, уютно повозился, устраиваясь.
   Глядя в окно, за которым, редея, бежали огни станций, моряк, словно вслух раздумывая, убежденно сказал:
   - Не взял бы я такую в жены.
   - Ну что ж, - иронически хмыкнул заместитель директора. - Каждому свое!
   Укладываясь, старушка упорно молчала и все-таки не вытерпела:
   - Такие, мил человек, как ты, сами легко бросают...
   А потом алиментами открещиваются.
   - Но, но, но! - квадратные очки метнули негодующие молнии, но с каждым "но" уверенный голос заместителя директора, словно по ступенькам спрыгивая, терял свою грозность.
   Моряк усмехнулся и вспрыгнул на верхнюю полку.
   3. ЛАЗАРЕВ С ЛЕСНОГО КОРДОНА
   Станция была маленькая, простояли мы на ней минуты две-три, не больше, я и названия ее не упомнил, а сосед по купе нетерпеливо, с какой-то даже суетливостью ждал ее.
   Подперев кулаками крупную чубатую голову, он задолго до станции приник к окну, за которым была только теплая летняя ночь да звезды; рывком поднялся из-за столика, едва за стеклом побежали, редко мигая, огни.
   Поезд притормаживал, навстречу еще подплывал тускло освещенный с деревянным вокзалом перрон, а он уже выпрыгнул и, озираясь, словно высматривая кого-то, торопливо шел впереди вагона; и появился в коридоре, когда поезд набрал скорость, уцепившись, должно быть, на ходу за поручни, - закрывая дверь, проводница сердито рассуждала о всяких ненормальных, за которых потом ей же и отвечать...
   Он сел на свое прежнее место, за столик, вплотную к окну, потеряв, впрочем, всякий интерес к нему, - может потому, что там снова была только ночь да звезды, - кивнул на початую бутылку водки:
   - Хотите?
   - Нет, перед сном остерегаюсь.
   Плеснул он совсем немного, подержал на весу стакан, будто сам и удивляясь,- к чему он ему, выпил, вяло захрустел свежим огурцом, движения у него были теперь замедленные, какие-то равнодушные, отдельной напряженной жизнью жили его глаза - то ли черные, то ли карие, но такой сгущенности, что опять же получалось - черные, беспокойно, тревожно блестящие в синеватом разливе белков. Да и во всем облике его, - при могучих плечах и шее, при всей его очевидной физической силе, - тоже было чтото беспокойное, нервное, глубоко запрятанное и рвущееся наружу. Впечатление такое создавали, вероятно, его жестко сведенные губы, нос с горбинкой и с тонко вырезанными ноздрями, а поболее всего, конечно, брови, широко отставленные одна от другой и черными всплесками-молниями откинутые чуть ли не до ушей. Рукава его серой с расстегнутым воротом рубахи были закатаны до локтей.
   на левой, безвольно лежавшей на столике руке, повыше кисти, синела наколка: в круге, с расходящимися наподобие северного сияния лучами, инициалы - Н. Л. - Николай Лазарев, как коротко, войдя под вечер в купе, представился он.
   - Двадцать лет тут прожил - на кордоне, в лесничестве, - объяснил вдруг он. - Выскочил, бегаю, а кого ищу, чего ищу - не знаю. Смешно.
   - Ничего смешного, - безо всякого умысла вызвать на разговор, на откровение, возразил я. - Родные места - вполне естественное чувство.
   - Не то: я не здесь родился. - Лазарев помолчал, бросил быстрый, будто испытывающий взгляд, но мне еще почудились в нем и какая-то растерянность, замешательство. - Чужому только и скажешь. Задела тут меня одна.
   Да так задела - по живому. С того отсюда и подался: выходу не было.
   Лазарев сумрачно усмехнулся.
   - Сам, понимаете, не опомнюсь. Вроде и не со мной это! Не хвастаю заради правды: бабенок у меня - всяких - было да перебывало. Хвастать тут нечего.
   К слову сказать, кто таким делом хвастает, я тому первый бы поганым топором языки отрубал. Не позорь человека!
   У меня что бы с кем ни было, при людях встречу - бровью не поведу. Что было - все в лесу осталось. И обижать - сроду ни одной не обижал. На девок не зарился, никого не понуждал. Ну, а уж если сама на это идет - она еще и глазом моргнуть не успела, и знака не подала, а я уже чую. Как вон зверь какой - нюхом, что ли? Ни разу, говорю, не ошибся. Вся обида на меня только и была, когда отходил от них вовремя. У тебя, мол, семья, дети, и у меня семья, дети, будет, а то свыкнемся да дров наломаем. Моя-то, наверно, догадывалась, но ничем не высказывала. Может, оттого, что понимала: на нее одну - больно уж много меня, цельного-то! Причем жили и живем так, что никто слова худого не скажет. Про ребятишек же - трое их у меня - про этих и толковать нечего, Я для них и защитник и добытчик, и отец и брат - все вместе. Домой приду - на шаг не отпустят!
   Лазарев снова помолчал, самой паузой как бы подчеркивая, разграничивая: семья - это семья, а тут другое, и путать нечего, - искоса зыркнул черным цыганским глазом, будто проверяя, не смеюсь ли, слушаю ли? Я не смеялся слушал.
   - Ну и с этой вроде как со всеми... Разве что помоложе других тридцати-то ей еще не было, это уж точно, Замужняя, бездетная... Работала она в ту весну у меня на посадках, потом - на лыке. От колхоза, вместе с мужиком своим. Тут же на кордоне и жили. Очень уж ладненькая такая, аккуратная. Все - при ней. Ну, а мужик - как мужик. Высокий, здоровый, лицо - не без приятности. Вкалывал - дай бог, с жадинкой даже, побольше всех выгонял. Мне-то от него ничего больше и не надо. Слыхал я, правда, краем уха, что пустой он: не родят от него. Так в уме не держал - мне-то что? По причине чего, сказывали, бабенки его и сторонились. Вот ведь порода ихняя какая! По-нашему, по-кобелиному, - цены вроде такому мужику нет, на сто процентов - безопасный! А видишь ты - нет. Им ведь еще с огоньком поиграться надо!..
   Впервые смешок Лазарева прозвучал не сумрачно, хотя он тут же, спохватившись, и оборвал его...
   - Иду как-то под вечер - она навстречу. В руках стеклянная банка на веревочке: на вырубках первая земляника объявилась. Верхние пуговки на кофте расстегнуты - жара такая. Столкнулись, у ней-то кровь по лицу и пыхнула. Ну и все!.. До этого, говорю, и в мыслях не было, а тут как сигнал получил. Ослеп, оглох, - сшиб ее с тропки в орешник. Побилась, побилась и уступила. Да чудно как-то - и тянется, и отворачивается...
   Сейчас Лазарев говорил, избегая взгляда, как говорят, пожалуй, не собеседнику, а самому себе - во что-то вслушиваясь, что-то проверяя; машинально вынул из пачки папиросу и, хотя я поторопился сказать: курите, курите, - так же машинально положил ее обратно. В негромком, чуть стесненном голосе его отчетливо и поочередно прозвучали удивление, досада и едкая, над самим собой, насмешка.
   - Ни одна еще меня эдак не задевала! Даром что сорок два года землю топчу... И закон свой неписаный изза нее порушил: чтоб отойти вовремя. Куда там! Каждый божий день - как какой мальчишка безусый! Жду, таюсь, ловчу, хитрю - лишь бы где одну застать. И не замечал то, что заметить бы надо. Не так, непривычно, рывком у нас все шло. То придет, то нет. И чтоб там помиловаться, пошептаться - тоже никогда. Как вон службу какую справляла! Мне бы, говорю, тогда все это понять - так нет же, как индюк вон: растопырился и не вижу ничего! Кроме своего довольства мужского. Да однажды - как вон головой об стенку. Всей своей дурью слепой!.. Неделю не приходит, другую. При всех не подойдешь, а от людей ни на минуту не отбивается. Не зря ведь, вижу!.. Ну, все-таки - укараулил разок, как ни спешила - встал ей поперек дорожки. Ты что ж, мол, делаешь? Стоит спокойная такая. С лица только вроде сменилась, побледнела. "А ничего, говорит, - не делаю.
   Домой спешу - мужа кормить. И ты своей дорогой иди".
   Я ее и сграбастал, как всегда, - разве что косточки не хрустнули! Одной рукой уперлась в грудь мне, под самое горло, а второй-то - как хрясь промеж глаз - света белого невзвидел! Выпустил ее, прихожу в себя - она еще ровно спокойнее. Только грудь ходуном ходит, да над верхней губой капельки выступили. "Коля, гоиорит, Николай!
   Ребеночек у меня будет, а больше мне от тебя ничего и не надо. Я ведь видела - ты от души, по правде, а я от нужды. Не серчай. Спасибо тебе если за это спасибо можно. И не замай меня больше". Повернулась и пошла ладненькая такая, недоступная. А я, веришь ли, - дуб мореный, верста коломенская! - лег пластом, землю грызу.
   Запустив пятерню в чащобу жуково-черных, только на висках чуть тронутых сединой волос, Лазарев с силой подергал их; голос его после долгой паузы прозвучал ровно, устало.
   - В конце марта либо в начале апреля услышал: сына родила. Иду вот так же - из лесу на деревню - навстречу она, с ребеночком и с матерью. Первая же и сказала: "Маманя, идите, я сейчас догоню вас". "Ну, говорю, покажи кто там у тебя?" Усмехнулась, накидочку кружевную откинула, а под ней ровно яблочко и по нему - брови мои распроклятые, дьявольские! Как сдавило у меня что-то, - мой, ведь, говорю! "Нет, - говорит, - Коля, мой да отцов. А отца-то у него - Семеном зовут.
   Никогда, - говорит, - в бога не верила - сходила с матерью, окрестила, грех свой отмолила. И Христом же богом тебя прошу: не встревай между нами. Может, тебе куда уехать лучше, а? Век тебя за то поминать буду".
   Поклонилась, вроде я уже согласился, и окликает: "Маманя, иду я!" Она туда, а я в другую сторону. И тут я понял: выше нас, мужиков, женщина, чище! Понял, да толку-то что? Навалили вроде на меня телегу да еще побольше - иду и гнусь. Все после пробовал: пил, гулял, бражничал - ничего не помогает! Зашел как-то в нашу районную чайную, а там Семен, муж ее, с дружками. Все у нас же работали - с расчету. Ну и позови меня - от уважения. Выпили - слышу, рассуждает: "Десять годов не было, а уж отлили как по заказу. Скажи ведь - весь в меня!" Не знаю уж там что - ухмыльнулся я, хмыкнул, под градусом все же, - гляжу, схватил бутылку "бормотухи" за горлышко, аж мосолки побелели. Чувствую: скажи я сейчас лишнее слово раскроит он мне черепушку! Не боялся я, нет - так-то я его бы осилил. Дошло до меня:
   на его стороне правота: семью он свою обороняет. Ну я и скуксился покривился, лампадку еще принял и домой, по-тихому. А через неделю - все, шабаш, смотался отсюда!.. Выбежал вот сейчас, порыскал, да ни к чему! Кому нужен, разве кто почувствует - встретит?..
   Лазарев безнадежно махнул рукой, вышел с папиросой в коридор; вслед за ним вышел и я, - оба курящие, мы договорились, что в купе курить не будем.
   4. ЭЛЕГИЯ
   Ехали мы из Пригорска вдвоем в купе - оба немолодые и оба заядлые чаевники; осенние ночи долгие, Михаил Петрович был переполнен впечатлениями свидания с родным городом, в результате чего и появилась эта запись, его рассказ, лишь самую малость тронутая кое-где, для связки, домысленными деталями. Меня помимо всего прочего рассказ Михаила Петровича заинтересовал какойто удивительной чистотой и простотой чувств, - теми первородными человеческими качествами, которые не всякий сберегает до преклонных лет своих.
   Михаил Петрович не допускал даже мысли, что поездку могут не разрешить, и заместитель директора, должно быть, сразу это почувствовал. Обычно несговорчивый насчет каких-либо замен ("Вот они где, эти замены!" сердито хлопал он себя в таких случаях по бритому затылку), заместитель директора только мельком взглянул на расписание спектаклей, обреченно вздохнул. Ну конечно, в среду народный должен петь князя Игоря!
   - Не смею удерживать. - Маленькие, насмешливые глазки старого, умного циника глянули вдруг на Михаила Петровича непривычно мягко и рассеянно. Все мы такие. Москвичи до мозга костей, а колупни поглубже, и окажется, что каждый-то пуповиной с какой-нибудь Астраханью либо Кинешмой связан... Все меняется: взгляды, моды, президенты, - а пуповинка эта - нет, не рвется!
   Вот так, сударь мой...
   - Спасибо, голубчик, спасибо, - с облегчением сказал Михаил Петрович.
   Загодя припасенные доводы - вплоть до собственных вариантов этой злополучной замены, наконец, перенесение вопроса в более высокие инстанции - все это оказалось ненужным; старая перечница - одногодок Михаила Петровича, - он ухватил самую суть. И еще мелькнула мысль о том, что бритоголовый колючий человек этот, с которым он, Михаил Петрович, двадцать лет подряд изо дня в день обменивается на бегу привычными, ничего но значащими словечками - "доброе утро, сударь мой", "здравствуйте, голубчик, здравствуйте", - давно симпатичен ему, что надо бы когда-нибудь сойтись и потолковать накоротке. Впрочем, мысль эта мелькнула и тут же забылась, как мелькают и забываются в житейской спешке и суматохе многие наши хорошие мысли и добрые намерения.
   А день в самом деле выдался на редкость суматошным. Кроме беготни с заказом билета и получением командировки нужно было уладить кое-какие долги на радио и телевидении (записаться на пленку в первом случае и отложить репетицию - во втором), позвонить в двадцать мест, не меньше, наконец, просто-напросто собраться в дорогу. Во всяком случае, когда в десятом часу вечера, не чуя под собой ног, Михаил Петрович плюхнулся на диван в пустом купе, ему казалось, что он уже не в состоянии пошевелиться, что прямо вот сейчас, сидя, уснет.
   Мягко качнувшись, поплыл освещенный людный перрон, промелькнула эстакада Сортировочной, прошел, отбирая билеты, подтянутый молодой проводник, а Михаил Петрович все так же, не меняя позы, устало и пристально смотрел в окно, за которым веселой чехардой, то пропадая за черными деревьями, то снова выскакивая, бежали разноцветные огоньки подмосковных дач.
   Принеся белье, проводник с любопытством взглянул на сидящего в пальто пожилого пассажира с седым хохолком на крупной голове и задумчиво сведенными к переносью косматыми бровями, посоветовал:
   - Раздевайтесь, папаша, у нас тепло.
   - Что? - встрепенулся Михаил Петрович. - Да, да!
   Спасибо, голубчик, спасибо.
   И снова, пересев на свободный диван, машинально и сосредоточенно смотрел, как проводник с треском обрывает с постельного комплекта пломбы, ловко, с чисто женским умением стелет, разглаживая, простыни, взбивает тощую подушку.
   - Отдыхайте, папаша, - откинув край пододеяльника, сказал проводник, опять бросив любопытствующий взгляд на пассажира. "Определенно, видел где-то его, больно уж лицо знакомое. Хотя мало ли разных людей за дорогу повидаешь, может, когда и раньше ехал?.."
   Вытянутые под одеялом ноги гудели, тяжело сомкнулись веки, но сон не шел. Михаил Петрович вздыхал, тихонько крякал. Как все-таки растормошило его это коротенькое официальное письмецо с приглашением приехать на торжества, посвященные трехсотлетию Пригорска. Его, Михаила Петровича, родного города, в котором он не был сорок лет. А вот вспомнили. И напомнили... Хотя, как напомнили? Давным-давно считая себя москвичом, Михаил Петрович никогда не забывал, откуда он родом. Пригорский, коренной!.. И до мельчайших деталей помнил тот далекий день, когда он, восемнадцатилетний, сухой, как жердинка, паренек, влез с фанерным баульчиком в набитый до отказа вагон, чувствуя, как боязливо колотится меж ребер сердце, и полчаса спустя, отчаявшись, хотел было спрыгнуть на первом же разъезде. Словно знал, что никогда уже не вернется сюда, хотя поначалу и отправлялся всего-навсего погостить к дяде в Москву.
   За сорок долгих лет Михаил Петрович так ни разу и не смог побывать на родине. Умом он оправдывал себя, сердце - винило... Все, конечно, было правильным. Там, в тихом Пригорске, скатившем с горы свои деревянные зеленые улицы к самой реке, у Михаила, когда он садился в поезд, не оставалось ни одного родного человека, - в Москве жил дядя, пожалуй, единственный уцелевший из всей многочисленной родни, унесенной гражданской войной, сыпняком, голодом, а то и просто годами. Потом сразу - Москва, ошеломившая и подхватившая робкого паренька из провинции, самодеятельный кружок на заводе, взявший голосистого парня в свои надежные руки, потом музыкальное училище, потом - консерватория, первые гастроли... Потом, одним словом, была жизнь, в которой он, Михаил Петрович, не мог раскаиваться, более того - в которой он был предельно счастлив и в гамме которой тем не менее находилось место не всегда ощущаемому, но живучему чувству вины перед родным городом, В июле сорок первого года, став к тому времени заслуженным артистом, одним из ведущих солистов Большого театра, Михаил Петрович собрался наконец в Пригорск - началась война; совсем было решил поехать в первые же послевоенные годы - труппа театра отправилась на гастроли в Англию. Вина виной, но так ли уж вольны мы, смертные, в своем выборе?..
   Проснулся Михаил Петрович как от толчка и, не включая света, приник к окну - там медленно проплывали нечастые и неяркие огни какой-то станции. В Прпгорск поезд приходил в десять двадцать утра, сейчас было только около четырех, но нетерпение уже овладело Михаилом Петровичем. Прежде всего что за станция?
   Служебное купе было закрыто, проводник, позевывая, стоял в открытом тамбуре. Заслышав шаги, он оглянулся и опять невольно задержал пытливый взгляд на помятом и все-таки очень заметном лице пожилого пассажира. Отдохнув и снова обретя способность замечать, Михаил Петрович понимающе усмехнулся. Удивляется, чего, мол, старому не спится? Доживет до его лет и поймет, много ли под старость сна надо: один глаз закроешь, а второй уже глядит и прикидывает: не пора ли вставать?