Слово для доклада получил химик. Матовые лысины пришли в движение; букет ученых зашевелился, стараясь поточней принять форму кресел, успокоился наконец и вскоре отработанно завял, впав в тотальную дремоту.
   Химик, слишком восторженный для своей профессии, пристегнул к безобиднейшей теме такую область человеческой мысли, где однажды потерявшись, можно брести годами. Он влез в физическую химию, все еще полную белых пятен, и заговорил с нарастающим жаром об энтальпиях, энтропиях и снова об энтальпиях.
   Ученые, с каждой новой минутой все более походившие на сытых рептилий, мягко дурели. То один из них, то другой приходил в себя и с удовольствием наблюдал, как все-таки любит химик свое дело, которое на флоте давно перестало считаться специальностью.
   Люстра качнулась и, предупредительно звякнув, с нарастающим свистом, увлекая за собой окружающий воздух, бросилась вниз, разматывая тяжелую цепь.
   В мозгу человека, как учит нас медицина, есть область, которая никогда не спит и сторожит человеческую жизнь.
   Ученые очнулись в сотую долю секунды и еще сотую долю барахтались, освобождаясь от цепких объятий своих кресел.
   Химик, промочив штаны себе и двум соседям, махнул через мышковидного председателя и первым вылетел, открыв собой ту половину двери, которая никогда до этого не открывалась. Остальные хором бросились за ним, сгребая друг друга. Волна ученых плеснула в дверь и вынесла на своем гребне застрявшего в кресле председателя. По дороге ему, чтоб не очень упирался, дали в глаз, отдавили руки и почти начисто оторвали ухо.
   Люстра, стряхнув с ветвей хрустальные лепестки, остановилась в двадцати сантиметрах от осиротелого стола, дрожа и мелодично позванивая. На столе громоздилась хрустальная россыпь.
   В вестибюле, куда выплеснулись ученые, стало душно, шумно и кисло от пережитого, а перед распахнутой настежь дверью, в кресле, сидел брошенный, обмякший, сильно постаревший председатель.
   Голова его съехала набок, рот был полуоткрыт, наполненная кровью бровь совсем закрыла подбитый глаз, а через другой, целый глаз недобитый председатель нескончаемо смотрел на весь этот новый, яркий, чудесный, удивительно вкусный мир, смотрел и не мог насмотреться.
 

НЕЛЬЗЯ БЕЗ ШУТКИ

   На флоте нельзя без шутки. У нас постоянно шутят. У нас так шутят, что порой не установить, когда у нас шутят, а когда не шутят. Из-за того, что у нас так шутят, мы шизофреников не можем вовремя определить и отсеить. Все нам кажется, что они так шутят.
   Матрос у нас был. Тот во время организованного просмотра программы «Время» мыльницу к уху прикладывал и говорил:
   — Т-с-с… тихо! Шпионы… кругом шпионы. Я принимаю их сигналы.
   Все думали, что он шутит, а он свихнулся. Только через полгода разобрались.
   Другой ходил по кубрику во время передачи «Служу Советскому Союзу» и лаял. Оказалось — тоже, не совсем…
   Третий от портретов членов Политбюро мух вроде как отгонял:
   — Кыш! — говорил. — Пернатые! Гениев обгадите.
   Списали подчистую. Дали мичмана для сопровождения его на родину. Спешили так, что мичмана выдернули прямо из суточного наряда.
   Ехали они до Белоруссии в одном купе. Мичман, бедный, все двое суток сидел, трясся, вздрагивал от каждого шороха и на него смотрел, а как сдал его родителям с рук на руки, пошел, напился в железнодорожном ресторане и пьяный орал, что он микрогенерал.
 

ЗЕРНО ЛОМБАРДНОЕ

   Матрос Вова Квочкин, маленький, щупленький паренек, негодяй, разгильдяй и фантастическая сволочь, подал рапорт по команде о своем желании поступить в Высшее политическое училище в городе-герое Киеве. Зам подмахнул не глядя его каракули и срочно оттащил рапорт к начальнику политотдела, который еще неделю назад вещал и взывал ко всем заместителям по поводу проведения среди личного состава необходимой работы на предмет поступления в Высшее училище замполитов в городе Киеве. Время уходило, план срывался, а кандидатов не наблюдалось. Рапорт Квочкина явился как нельзя более кстати. Конечно, он не поступит, но массовость создаст.
   Начпо второпях прочитал только первую строчку рапорта, написанного корявым почерком первоклассника, и заметил только, что курица левой лапой написала бы лучше. Одолев только одну строчку из всей бумаги, начпо совершенно потерял терпение, подмахнул рапорт и пошел к комдиву.
   — Вот, Александр Александрович, — сказал начпо комдиву и протянул ему рапорт торжественно, как принц руку для целования, — люди желают учиться в политическом училище.
   Комдив надел очки, горестно вздохнул, сел в кресло поудобней и неторопливо погрузился в писанину.
   Он всегда неторопливо, до последней запятой читал то, что визировал.
   Прочитав, комдив с интересом глянул на начпо снизу вверх, снял очки, вытер глаза, сделал на лице скорбь и сказал:
   — А ты небось до конца-то опять не прочитал, а?
   — А чего там? — Начпо забеспокоился, взял рапорт и начал читать. — Прошу направить меня для поступления в Киевское училище… так, ну и что?
   — Дальше, дальше…
   — Так как я хочу стать политработником…
   — Еще дальше…
   — Носителем наших идеалов…
   — Дальше…
   — И стоять у распределения материальных благ…
   — Вот оно! — сказал комдив. — Вот оно, зерно ломбардное. Прикажете сплясать? Это тебе не лифчики по командиршам распределять.
   Начпо налился соком и прошипел:
   — От, скотина!
   — Вот именно, — сказал комдив и тут же перестал интересоваться начпо. Дел было по горло.
 

ДЕЖУРНОЕ ТЕЛО НА СТАРТЕ

   Ах, какие у меня были бицепсы в моей лейтенантской юности, бицепсы, трицепсы, большая мужская мышца спины, и все это на месте, и все это вовремя упаковано в мануфактуру, а где надо — выпирало-вылезало-обнажалось и играло рельефно с золотистым загаром в окружающей полировке и в стеклах витрин.
   Но спорт на флоте — тема печальная.
   Сейчас расскажу вам две истории, в которых я выступал дежурным телом на старте, и вам все станет ясно.

История первая

   Как только я попал на флот, старпом подозрительно уставился на мои выпуклости и выдал сакраментальное:
   — Спортсмен, что ли?
   Надо же так влет угадать! Весело:
   — Так точно!
   — Лучше б ты алкоголиком был. Лучше иметь двух алкоголиков, чем одного спортсмена.
   — Почему, товарищ капитан второго ранга?
   — Потому что я за тебя служить буду, а ты будешь на сборах ряшку отъедать. Каким видом-то хоть занимался?
   — Всеми подряд.
   — Уйди, — скривился старпом, — убью!
   Он знал, о чем говорит. Через два часа после моего легендарного прибытия на флот меня уже отыскал врио флагманского физкультурника — временный флагманский «мускул».
   — Плаваешь? — спросил он.
   — Да! — ответил я.
   — Только честно, а то тут один тоже сказал «да». Я его поставил на четыреста метров, так еле потом уловили с баграми. Значит, так! Будешь участвовать в офицерском многоборье, там плаванье, бег полторы тысячи, стрельба и гимнастика.
   — А что там по гимнастике надо делать? — Я где-то ватерполист и к гимнастике подхожу бережно.
   — Да, ерунда! Перекладина, на махе вперед выход в упор в разножку, потом перехват, ну и потом по инерции, сам увидишь по ходу дела.
   — А потренироваться?
   — Какие тренировки? Ты же из училища, здоровый как бык! Как твоя фамилия? Записываю! Потренироваться ему нужно, хе-х! На флоте не тренируются!
   — И все?
   — Что «все»?
   — По гимнастике, перекладина и все?
   — А-а… ну, брусья, там, через коня, по-моему, прыгнуть придется.
   — А через коня как?
   — Ну, ты даешь! Что, в школе никогда не прыгал?
   — Прыгал, — сказал я и застеснялся, и подумал; «Ну, прыгну как-нибудь там».
   Проплыть я проплыл. На перекладине на махе вперед по инерции я сделал что-то такое обезьянье разухабистое, что судьи поперхнулись, а один — так глубоко, что чуть не умер.
   — Переходите к коню, — сказали мне хрипло, когда откашлялись, и я перешел.
   Через коня перед нами прыгали совсем маленькие девочки: сальто-мортале там всякие, с поворотами, а за конем простиралось огромное зеркало, создающее иллюзию бесконечности нашего спортивного зала.
   Мостик отодвинули. Я подсчитал: три метра до коня, конь — метра два будет — итого пять метров по воздуху. Ничего себе лететь!
   Первым полетел волосатый грузин.
   Он до прыжка все разминался, смеялся и говорил мне «генацвали». Он разбежался как-то не по-человечески мелко, оттолкнулся от мостика, прыгнул и не долетел, и со всего размаху — зад выше головы — в разножку, чвакнув, сел на коня.
   И запрыгал по нему, и запрыгал.
   Молча.
   Голос у него отнялся.
   Второй, видя, что произошло с первым, но уже разбежавшись не остановить, споткнулся о мостик и, падая, на подгибающихся ногах домчался до коня и протаранил его головой.
   Наши офицерские старты называют почему-то веселыми.
   Не знаю почему.
   Потом прыгал я.
   Имея перед собой два таких замечательных героических примера, я разбежался, как только мог, оттолкнулся и полетел.
   Летел я так здорово, что дельтаплан в сравнении со мной выглядел бы жалким летающим кутенком. И приземлился я очень удачно.
   Прогнувшись, с целым копчиком
   — Все хорошо, — сказали мне с уважением, пораженные моим полетом, — только о козла обязательно нужно руками ударить и, раскрывшись, оттолкнуться и соскочить. Давай еще разочек.
   И на всякий случай поставили на той стороне коня, куда я должен был прилететь, двух страхующих — суровых ребят, старых капитанов, с челюстями бейсболистов, чтоб я в зеркало не улетел.
   Настроение у меня отличное, опять разбегаюсь — получилось еще сильнее, чем в прошлый раз, оттолкнулся, лечу и все время думаю, чтоб двумя ручонками об кончик коня шлепнуть и раскрыться, долетаю, об кончик — шлеп! — двумя ручками и, прогнувшись, приземлился, раскрылся и… сгреб обоих бейсболистов.
   Я остался на месте, а они улетели в зеркало, создающее иллюзию бесконечности нашего спортивного зала.
   Звук от этого дела был такой, как будто хрящ разгрызли. И осели они, оставляя на зеркале мутные потоки мозговой жидкости.
   — А я еще на брусьях могу, — сказал я в наступившей тишине, чтоб хоть как-то скрасить изображение обстановки.
   — Не надо, — сказали мне, когда очнулись, — и без тебя будет кому брусья развалить, — и сняли меня с соревнования, до стрельбы из пистолета меня не допустили.
   Наверное, боялись, что я им чемпионов перестреляю.
 

История вторая

   — А вам приказываю встать на лыжи!
   Эго мой старпом, спешите видеть. Мысль о том, что я с юга, что там снега не бывает и что я не умею стоять на лыжах, показалась ему идиотской. То, что я спортсмен, старпома непрестанно раздражало, и тут вдруг не умею ходить на лыжах, когда приказывают ходить — саботаж!
   Бежать нужно было всем экипажем. Десять километров. Сдача зимних норм ВСК. Весь экипаж собрался у Дофа, разобрал эти лыжные дрова — широчайшие лыжи «турист», — и вот тут выяснилось, что я вообще не могу стоять на лыжах.
   — А что на них «уметь стоять»? Да я вам глаз высосу! Встать на лыжи, я кому сказал?! Да я тебя с дерьмом сожру!
   Насчет дерьма вы можете быть абсолютно спокойны — наш старпом сожрет и не такое, а уж если отдаст приказание, то будет жать, пока лоб не треснет, в смысле, мой, конечно, а не его, у него там монолит.
   — Повторите приказание!
   — Есть встать на лыжи! А можно я с ними на плече пробегу, товарищ капитан второго ранга? Ну, ей-богу, не могу!
   — Нет, вы послушайте его! Лейтенант разговаривает! Говорящий лейтенант! Он хочет, чтоб я рехнулся! Вы что, перегрелись? А? Пещеры принцессы Савской! Что вы мне тут вешаете яйца на забор?! Я приказал встать на лыжи!
   — Есть!
   — Вот так! Ты меня выведешь из себя! Я тебе… Одевай лыжи немедленно!
   — Есть!
   — И репетуйте, товарищ лейтенант, репетуйте команды, приучайтесь! Получили приказание — репетуйте: «Есть! Встать! На лыжи!» Встал — соответственно доложил: «Встал на лыжи!» Взял в руки палки — доложил: «Взял палки!» Воткнул их в землю — доложил! Привыкайте, товарищ лейтенант! Вы на ф_л_о_т_е! На флоте!!! А не у мамы за пазухой, вправо от вкусной сиси!
   И начал я вспоминать, как там в телевизоре у лыжников на лыжах получалось плавно.
   В общем, я встал, взял, воткнул, отрепетовал, оттолкнулся, доложил и упал, ноги сами разошлись, и получился шпагат.
   Ну, шпагат-то я делать тогда умел, я себе ничего там не порвал, только штаны, меня собрали, поставили и под локотки, по приказанию старпома, понесли на старт.
   Несут, хохочут, потом отпустили меня, а там горка, и я с горки покатился, а навстречу — самосвал с воином-строителем из Казахстана.
   Воин-строитель, он умеет ехать только прямо, свернуть он не может, его посадили за руль, где-чего-надо нажали, включили, и он поехал.
   Это я знал.
   Чувствую, что мы с ним непременно встретимся.
   Пришлось мне падать вбок.
   Подняли меня, донесли наконец до старта и поставили там.
   — Ладно, Ромен Роллан, — говорит старпом, — слазь, верю.
   — Не могу, — говорю, — у меня, товарищ капитан второго ранга, уже возникло чувство дистанции. Лыжи отберете — так побегу. Не могу я теперь — дрожу от нетерпенья!
   — Черт с тобой! — говорит старпом. — Держись лыжни. Что такое лыжня — понимаешь? Это колея, ясно?
   Я кивнул.
   — Там еще флажки будут. Давай!
   На десять километров отводится час, я гулял три.
   Перед каждой горкой я снимал лыжи и шел в нее пешком. Все давно уже убежали вперед, а я держался колеи, и вдруг она разошлась веером, а спросить не у кого.
   Я выбрал самую жирную колею и пошел по ней.
   Колея вела, вела и довела до обрыва.
   Метров восемьдесят.
   Внизу — залив.
   А за мной увязался такой же, как и я, южанин, но какой-то безропотный: ему сказали иди — он молча встал на лыжи и пошел.
   — Что делать будем? — спросил безропотный затравленно.
   — Как что, прыгать будем! — и не успел я так пошутить, как он горестно вздохнул и прыгнул.
   Я охнул, и мои лыжи вместе со мной сами поехали за ним в пропасть.
   Как мы до земли долетели, я не знаю.
   Я глаза закрыл, где-то там спружинил.
   Я потом водил всех к этому обрыву и показывал, у всех слюна пересыхала.
   Выбирались мы долго, тут еще пурга разыгралась. Старпом никого не распускал, пока мы не найдемся. Он посылал группы поиска и захвата, но они возвращались ни с чем. Наконец кто-то увидел нас в объятьях пурги.
   — Вон они! Эти козлы!
   — Где? Где? — заволновался народ. Все-таки в народе нашем не развито чувство сострадания.
   Двадцать минут народ говорил про нас разные громкие слова, потом старпом всех распустил по домам и сам ушел, оставив одного замерзающего лейтенанта дожидаться нас. Когда мы, раскрасневшиеся и свежие, подошли к Дофу, там стояло это жалкое подобие.
   — Ну как дела? — спросил я его.
   — Нор-маль-но, — выговорил он и тут же замерз.
 

РИО-ДЕ-ЖАНЕЙРО

   Рио-де-Жанейро.
   Наши корабли в Бразилии с дружеским визитом.
   Жарко.
   Хочется выпрыгнуть из белых штанов и нырнуть в грязную портовую воду.
   На центральных улицах громадные стекла витрин обещают прохладу и зовут.
   Рекламы, улыбки продавцов, которые рады тебе только потому, что ты есть, и счастливы, если ты что-нибудь купишь.
   Длинные ряды публичных домов. Тут свои законы и свои зазывалы.
   В городе без офицера нельзя. Наши бродят стайками, но все возможные ситуации уже расписаны и отрепетированы, и старшие чувствуют себя неплохо в этом раскаленном каменном мешке.
   Один из моряков, поотстав, уставился на голую девицу, выставленную в витрине. Неужели резиновая. Девица неожиданно мигает. Живая! Рот открылся сам собой.
   Тайные человеческие желания видны профессионалам на стадии созревания.
   На моряка вылетели сразу две жрицы любви и, призывно курлыча, подхватили его под руки, увлекая в магазин. По дороге они что-то быстро ему объясняли и смеялись. Еще секунда, и моряк исчез бы в дверном проеме навсегда.
   Ситуация нестандартная.
   Еще более нестандартно заорал моряк, подхваченный уже не четырьмя, а двадцатью руками. И наши пришли на помощь. Вовремя, как всегда.
   Офицер делает непрошибаемую физиономию. Теперь набрасываются на него: смех, крики, веселье. Девицы кричат: «Совьет марина, ноу мани-и?»
   Одна уже зацепилась лейтенанту за пуговицу и теперь, повернувшись к товаркам, что-то им объясняет тоном учительницы, тыкая пальчиком в различные части его тела.
   Взрывы хохота и общее веселье. Наши смущены и отгорожены языковым барьером.
   — Тардес, сеньора, тардес.
   Здесь не надо долго говорить о дружбе между бразильским и советским народами.
   — Тардес, сеньора.
   Смех со всех сторон:
   — О, тардес, тардес.
   «Тардес» значит «вечером».
   Зонтик стоит двадцать крузейро. Всего лишь двадцать крузейро, сеньоры.
   Старый жулик внимательно следит за покупателями. Если теперь не ткнуть, скривившись, сначала в зонтик, а потом в него и не сказать, лучше по-английски: «За эти деньги воткни его на могиле своей бабушки!» — зонтик будет стоить сорок крузейро. Так и есть, сорок. «О, вы ослышались, сеньоры, только сорок».
   Сорок так сорок.
   Визгливый крик будит лоботрясов, устроившихся в тени: старик, получив сорок крузейро, неожиданно повисает на зонтике, валится в пыль и бьет ногами.
   Это не по-нашему.
   Собирается толпа и, махая руками, бурно обсуждает происходящее. Украли зонтик, и вор вот он. Пойман.
   Обладатель зонтика напрасно старается вырвать его у старика. Украли! Разорили! Зарезали!
   — Да черт с ним, отдай, — решает наконец наш старший, — на, подавись!
   Зонтик возвращается к старику, заработавшему таким образом сорок крузейро.
   Для следующей группы зонтик стоит уже шестьдесят крузейро.
   Шестьдесят.
   Старик презрительно оттопырывает губу. Те, кто не умеет торговаться в этом мире и отстаивать свое, заслуживают только презрения.
   И еще пинки.
   Шестьдесят крузейро, сеньоры.
   Через минуту старик, получив деньги, снова бежит, хватается за зонтик и валится в пыль.
   Бездельники веселятся.
   На углу стоит полисмен.
   Он недвижим.
   Он все видел, но он — власть, к нему еще не обратились.
   Пробковый шлем, пистолет, несколько дубинок у пояса — вдруг одна сломается.
   Он ждет.
   Его должны позвать и объяснить ему ситуацию, и тогда он решит все по закону.
   Его позвали.
   Полисмен несет себя величественно.
   Он подошел.
   Спокойно, сеньоры, он все видел.
   Лавочник кричит. Его ограбили. Зарезали. Убили. Среди бела дня.
   Полисмену нравится наша форма. Он бросает несколько фраз. Неторопливо, весомо.
   Все смолкают. Полисмена здесь уважают. Он бьет прямо на улице. Сколько хочет, столько и бьет.
   Зонтик нужно вернуть. Он так решил.
   Лавочник машет руками. Ни за что! Где справедливость? Украли! Изнасиловали! Зарезали! Ни за что!
   Полисмен достает дубинку. Наверное, любимую — ручка отполирована и блестит. Он говорить больше не будет. Он все сказал.
   И тут случается то, что вырывает из толпы возглас: «Ооо!!»
   Старый мошенник в довершение длинной фразы плюет в лицо полисмену и бежит.
   С полисмена мигом слетает все его величие, прихватив с собой двадцать столетий цивилизации: он опускается на четвереньки и визжит.
   Бездельники бросаются в погоню за стариком. Полисмен поднимается и десять секунд остервенело топчет оставшиеся зонтики, потом он опрокидывает прилавок. Только после этого он бросается в погоню.
   Гнаться уже не нужно: старику на углу подставили ножку, и теперь он лежит на мостовой, окруженный бездельниками, они с жаром обсуждают достоинства и недостатки предстоящей экзекуции.
   Неторопливо подходит полисмен и садится на жертву; поерзав, он устраивается на ней поудобней.
   Потом он раскладывает свои дубинки. Он будет бить, пока не устанет. Он посмотрел на дубинки и тихо засмеялся.