Командир звена лейтенант Валентин Фигичев, смуглый, высокий, с большими черными бакенбардами, так не похожий на жителя Урала, откуда он родом, с гордостью принял ответственную вахту на самом краю нашей земли, у Прута. В нашем лексиконе появилось слово «Пырлица» — место расположения аэродрома подскока (с него можно было идти на перехват внезапно, как из засады).
   На мою долю в эти дни тоже выпало сложное задание. Наше звено — теперь в обновленном составе: лейтенанты Дьяченко, Довбня и я — должно было испытывать собранные в Бельцах новые машины и перегонять на аэродром Маяки.
   Почти ежедневные перелеты из Бельцев за Днестр немало способствовали мне и моим друзьям в овладении новой машиной.
   МИГ-3 легко пикировал, набирая скорость свыше пятисот километров, делая после этого горку в шестьсот-семьсот метров. (И-16 мог дать горку значительно меньшую.) Такая большая вертикаль — это высота, а высота — это запас скорости. Мне полюбилась эта машина, качества и рисунок которой как бы подтверждали ее назначение: атака!
   Поднимаясь на таком истребителе в воздух, летчик чувствовал себя сильным, уверенным. Отрабатывая фигуры высшего пилотажа, я думал о новых приемах воздушного боя, о том неожиданном для противника маневре, который ставит тебя в выгодное по отношению к нему положение. Ведь только это может принести победу в поединке. Когда в руках есть скоростная, хорошо вооруженная машина, мысль проникает в более сложные детали пилотирования, маневра, боя, ищет чего-то нового в нашем искусстве.
   В эти дни я где-то вычитал о том, что человеку, чтобы среагировать на какое-то явление, нужно полсекунды времени. Хорошо обученный, натренированный летчик реагирует еще быстрее. Но у летчиков реакция тоже не у всех одинаковая. Чем она острее и точнее, тем неожиданней твои действия для противника. Чтобы выработать в себе это качество, надо в тренировочных полетах, рассуждал я, не бояться напряжения, чувствовать всегда, что ты идешь в настоящий бой.
   Это было главной отличительной особенностью моей летной практики. Я любил пилотировать резко, любил предельные скорости и высоты, стремился довести до автоматизма координацию движений рулями управления, особенно на вертикальных фигурах и выходе из пикирования. Тот, кого пугало это, называл мои резкости «крючками». Но одно дело — рассудительная предосторожность, и совсем другое — недооценка возможностей самолета. Явно ошибались товарищи, считая, что воздушные бои с врагом будут происходить точно так же, как учебные над аэродромом, — строго по схеме и только в составе группы.
   Адъютант нашей эскадрильи Овчинников, которого мне пришлось в эти дни обучать на МИГ-3, тоже нередко спорил со мной.
   — Нельзя так обращаться с машиной, — возмущался он, — заставлять ее совершать не свойственные ей эволюции! Это к добру не приведет!..
   — Почему несвойственные? — возражал я ему. — Если она подчиняется моей воле, значит может подчиняться и твоей! Но прежде надо самому стремиться сделать это движение.
   — Что же я, по-твоему, бесчувственная болванка, посаженная в кабину?
   — Да нет, между тобой и болванкой есть некоторая разница. Ее нельзя расстрелять, а тебя или меня, если мы будем так пилотировать, как ты, могут свалить на землю в первом бою.
   — Брось стращать. У меня есть свое чувство машины.
   — Правильно! — понравилась мне его мысль. — Но чувство нужно развивать — оно ведь тоже не терпит застоя и ограниченности. Смело иди на перегрузку, ищи пределы возможности для маневра и скорости.
   Для примера я рассказал Овчинникову о том, как мне удалось применением нового способа прицеливания при воздушной стрельбе по движущейся цели добиться высоких попаданий. Я делал по сорок пробоин в конусе вместо двенадцати, предусмотренных оценкой «отлично».
   — Но ведь тебя все буксировщики боялись! Даже отказывались возить конус. «Постреляет нас», — говорили они.
   — Это излишняя боязнь и чрезмерная предосторожность.
   — Предосторожность никогда не помешает. Зато боязнь, учти, может привести к беде. Так мы с Овчинниковым и не пришли к согласию. Но такие дискуссии во время разбора полетов заставляли сосредоточиться на главном. Надо было по-настоящему готовиться к воздушным боям. Каждому в отдельности и всем вместе.
   По земле шел благодатный июнь. Зеленые холмы мягко очерчены, сады мелькают ровными строчками быстро перевернутых страниц, речушки и пруды взблескивают и тут же гаснут. Но вот широкие поля созревающих хлебов расстилаются сизым разводьем, тронутым зыбью. И взгляд задерживается на них…
   Во время полета у самой земли, или, как мы выражаемся, на бреющем, внимание фиксирует только яркое, большое, все остальное лишь составляет неопределенный фон. Но то, что отмечают зрение и память, как раз и создает ощущение быстроты, скоростного наплыва местности, собственного полета.
   Такое ощущение очень необходимо летчику. Желание как можно ниже пронестись над землей продиктовано стремлением быть в предельном напряжении, тренировать свою внимательность, быстроту ориентации. А еще — испытываешь потребность со всей глубиной почувствовать полет, словно бы через самого себя пропустить встречный поток красочной земли. На высоте такого удовольствия от полета не получишь. Там временами совсем теряешь зрительную связь с землей и придерживаешься одного горизонта или какого-то застывшего в стороне облака, расплеснувшегося внизу пятна лесного массива, ленты реки.
   Перегоняя самолеты из Бельцев в Маяки, мы вдоволь натешились бреющими полетами. С Маяков нас забирали транспортными самолетами, а в Бельцах ждали собранные и заправленные МИГи. Быстрый осмотр системы управления, взлет — и вот мы уже демонстрируем над аэродромом высший пилотаж: крутые горки, стремительные виражи, пикирование с выходом почти у самой земли. Техники и инженеры довольны — машины ведут себя хорошо. Рабочие тоже охотно наблюдают такое зрелище. Только руководители стройки косо посматривают на нас: на аэродроме задерживаются работы.
   В полетах над аэродромом и на маршруте мы действовали самостоятельно. Напарники мне попались толковые, смелые, и поэтому испытания новой техники стали для нас хорошей тренировкой. Я с удовлетворением вспоминаю солнечные дни первой половины июня. Они прибавили мне сил, умения и летной закалки.
   Во время одного из прилетов в Бельцы я на несколько минут забежал на свою квартиру. Увидев меня, хозяин обрадовался, пригласил к себе пообедать. Я удивился: раньше этого не случалось. С чего бы такое гостеприимство? Искренне ли его радушие? Задерживаться я не мог и отказался от обеда. Прощаясь у двери, хозяин дрожащей рукой взял меня за плечо и взволнованно прошептал:
   — Послушайте, на этой неделе Германия нападет на Советский Союз.
   Мне пришлось изобразить на лице безразличие к его сообщению, назвать эти слухи провокационными. Но старик не унимался:
   — Это не слухи! Какие слухи, если из Румынии люди бегут от фашиста Антонеску. Они все видят. Армия Гитлера стоит по ту сторону Прута, и пушки нацелены на нас! Что будет, что будет? Куда нам, старикам, податься? Если бы я был помоложе, сегодня же уехал бы в Россию. Мы сейчас молимся за нее, за ее силу. Гитлер здесь должен разбить себе лоб, иначе беда…
   Я поспешил на аэродром. По дороге думал о старике, о его словах. Сколько пренебрежения к нам было в нем раньше! Потом оно сменилось безразличием, а теперь вот искренними симпатиями.
   Уже возвратившись на аэродром, вспомнил, зачем ходил на квартиру: собирался взять отрезы и отправить их Марии. И опять забыл. «Ладно, — успокоил себя, — в очередной прилет. Попрошу хозяев, чтобы обшили посылочку, и обязательно отправлю».
   Но мой прилет в Бельцы задержался надолго. В этот город я вернулся лишь через три года, когда Советская Армия освободила Молдавию от немецко-румынских фашистов.
   Наконец перегнали в Маяки последнюю тройку МИГов. Я радовался: задание выполнено и мы снова приступаем к учебе. Летчикам нашего звена, так хорошо отработавшим пилотаж, необходимо было пострелять по воздушным и наземным целям, «подраться» в воздухе с такими опытными «противниками», как Иванов и Атрашкевич. Я понимал, что только в напряженном учебном поединке, а не в свободном полете можно отшлифовать элементы воздушного боя, закрепить ранее приобретенные навыки.
   Наша эскадрилья уже несла в Бельцах боевое дежурство. Миронов, Фигичев, все мои товарищи находились в постоянной боевой готовности, не вылезая из кабин МИГов. Хотелось быть вместе с ними. Но все сложилось по-иному. Выслушав доклад об окончании перегона самолетов, Виктор Петрович, как всегда, сказал «хорошо» и тут же добавил:
   — Вот еще одно задание выполните и тогда займетесь собой. Нужно отогнать тройку МИГов на курсы комэсков. Дело это не такое простое, как кажется. Надо сначала сесть в Григориополе, прихватить там еще два самолета и пятеркой лететь дальше. Вот так. Ну, а сегодня отдыхайте.
   В Маяках мы узнали о важном событии, происшедшем в Пырлице. Звено Фигичева перехватило немецкий воздушный разведчик Ю-88, который шел над нашей территорией. Взлетев со своей площадки у Прута, МИГи предупредительным огнем потребовали, чтобы он следовал за ними. Но «юнкерc» нагло развернулся и дал полный газ. Истребители преследовали его до границы. Увлекшись, они на несколько километров углубились в воздушное пространство Румынии. Не успели МИГи приземлиться на своей площадке, как вокруг этого факта поднялся дипломатический шум. О нарушении границы нашими самолетами сразу узнали в Москве, позвонили оттуда в штаб дивизии, а затем в полк.
   Летчики горячо обсуждали это событие:
   — Пропустили бы «юнкерc» подальше, мы бы с ним не дипломатничали!
   — Что ты! Фигичеву может влететь даже за то, что припугнул его.
   — Это почему же «влететь»?
   — А потому. Границу нарушил.
   — Значит, «юнкерсу» можно, а мне, если он удирает, нельзя и на хвост ему наступить? Рубанул бы, и все!
   — Может, они только этого и ждут. Нападение Гитлера на Польшу тоже началось с провокаций.
   Было над чем задуматься: как много неясного в международной обстановке! Но вскоре невеселые мысли вытеснились повседневными заботами. Нашему звену, например, надо было выполнять очередное задание.
   Рано утром мы вылетели в Григориополь. Шли плотным строем с севера на юг, а наперерез нам, с запада на восток, низко плыли тяжелые серые облака, прижимая нас к земле.
   В нескольких километрах от Григориополя сидел истребительный полк, оставивший свой аэродром в Кишиневе по той же причине, что и мы: там тоже строилась бетонированная полоса. Летчики и техники жили в палатках. Штаб полка размещался в таком же, как наш, фанерном ящике.
   Пока мы, оставив свои самолеты на стоянках, дошли до штаба, на линейке перед палатками встретилось много знакомых. Некоторых летчиков этого полка я и мои ведомые знали по Кишиневу, куда мы часто ездили на сборы, с некоторыми я учился на курсах командиров звеньев. Кишиневский полк участвовал в боях на Карельском перешейке, и у многих летчиков на груди были боевые ордена. С ними всегда хотелось повидаться, побеседовать. Я завидовал тем, кто уже дрался с врагом. Эту зависть поддерживало во мне сожаление, что наша эскадрилья зимой 1940 года так и не успела отправиться на финский фронт: самолеты уже стояли погруженными на железнодорожные платформы, а мы, летчики, в минуты раздумий не раз представляли себе, как проносимся над снегами, окопами, дзотами.
   В штабе сообщили, что два МИ Га уже готовы к перегону, но вылет не разрешили. Погода на маршруте испортилась окончательно. Выделив нам палатку для отдыха, начальник пошутил:
   — Пропишем вас в нашем поселке.
   — И надолго? — забеспокоился Дьяченко.
   — На неопределенное время.
   Три дня, проведенные в этой палатке, и в самом деле показались нам вечностью. Мы не знали, чем заняться: читали, спали, рассказывали разные истории. И всякий раз с тоской поглядывали на низкие рваные тучи, которые ползли над холмами бесконечной чередой. И откуда они брались? Сколько нагромоздилось их там, на западе? Отчего среди лета вдруг разладилась погода?
   В душу заползали мрачные предчувствия. Тоска отступала только по вечерам, когда в столовой собирались летчики. Мы долго засиживались там за бесконечными разговорами о новых самолетах и необыкновенных случаях в авиации.
   Душой круга был самый старший из нас, крупный и красивый капитан, умевший хорошо рассказывать. Я встретился с ним лишь однажды, в Кишиневе, но в беседах с летчиками-истребителями довольно часто слышал его имя. Раньше Карманов служил испытателем в Москве. Там в чем-то провинился, и его прислали в полк на исправление. Здесь он командовал эскадрильей. Все летчики относились к нему с уважением. И было за что: летал он отлично, легко ладил с людьми. На хороший рассказ Карманова надо было расшевелить. Он любил, когда его внимательно слушают и иногда поддакивают ему.
   В первый вечер, когда я подсел к летчикам за стол, Карманов рассказывал историю, дошедшую к нам из Испании. Я уже слышал о ней.
   — Так что, — заключил он, — плечевые привязные ремни тоже могут подвести летчика.
   — Никогда не думал об этом, — усомнился молодой, но уже совсем седой лейтенант. — Что-то не верится.
   — «Не думал», — обиделся Карманов. — Это произошло с человеком, которого я лично знаю. Было такое, понимаешь, а он — «не верится». Девушка, чайку! — бросил рассказчик официантке и продолжал: — Мне тот летчик, как вот я тебе за столом, рассказывал о своей беде. В Испании он воевал. Однажды его подбили, самолет загорелся. Когда пламя проникло в кабину, надо было прыгать, а тут как раз и зацепилась лямка парашюта за плечевой ремень. А эту проклятую шнуровку, сам знаешь, не перервешь и не перекусишь зубами. Понял ситуацию?
   — Понял. Но ведь это редкий случай.
   — Такой случай в гроб может загнать. В машинах есть тоже свои аппендиксы. Их нужно вырезать и выбрасывать.
   — Это плечевые ремни-то? — удивился кто-то.
   — Случай не может быть основанием для вывода, — настаивал на своем седой лейтенант.
   — Нет, — возражал ему Карманов. — Если поучительный случай подробно описать, это принесет громадную пользу.
   — Чего же вы чай не пьете? — спросила подошедшая официантка.
   — Чай не вино, много не выпьешь, — ответил Карманов, вставая из-за стола. Он был явно недоволен невниманием к нему некоторых летчиков.
   За ним встали все. Я посмотрел на свой стол — Дьяченко и Довбни там уже не было. Выйдя из палатки, Карманов повернул направо, а я пошел вместе с седым лейтенантом. Оказалось, что нам по пути.
   Шли молча. Ночь стояла темная, холодноватая, сырой, свежий ветер пронизывал по-осеннему.
   — Летчик чудесный, но любит поболтать, — тихо сказал лейтенант. — Ремни — аппендикс… Как это несерьезно! Наслушавшись такого, кто-нибудь возьмет да и отрежет их.
   — Этот разговор ходит по всем полкам, — заметил я. — В моем звене один так и сказал: «Отрежу и выброшу этот аппендикс».
   — Точно?
   — Не выдумываю. «А тебе-то, — говорю, — зачем их отрезать? Ты же такой щуплый, что при надобности сам выскользнешь из ремней».
   — Не разрешил?
   — Нет, конечно.
   — Правильно! Не всяким советам нужно следовать. Наслушаешься иных наставников и сам соображать перестанешь. А в трудную минуту надо прежде всего к голосу собственного разума прислушиваться…
   Шелестели листья деревьев. Где-то вдали, на том берегу
   Днестра, на бессарабской стороне, мерцали огоньки. Я остановился, ожидая, что седой лейтенант расскажет что-либо о себе. И не ошибся.
   — Перед финской кампанией, — снова заговорил он, — я очень внимательно слушал лекции и беседы о войне, о поведении людей на фронте. А вскоре сам оказался в боевой обстановке. Стал летать на задания — один раз, другой. Вел воздушные бои, штурмовал укрепления белофиннов. Пока сопутствовал успех, все мне казалось понятным и ясным.
   Но вот однажды стряслась беда. Самолет подбили зенитчики, и я стал отставать от строя. Теперь можно было советоваться только с самим собой. Я не запомнил ни одного ориентира на маршруте. Тяну домой и не знаю, где нахожусь: над своей или чужой территорией. А самолет еле-еле тянет, вот-вот плюхнется. Заметив ровное белое поле, повел машину на посадку. Приземлился удачно. Вылез на крыло и озираюсь вокруг.
   Вскоре послышалась стрельба, а затем невдалеке показалась группа людей в белых маскхалатах. Они бежали на лыжах ко мне. Я решил, что это финны. И сразу вспомнил, как нас учили поступать в таких случаях: в плен не сдаваться, обязательно поджечь самолет.
   Лыжники в белых халатах были уже рядом, и я успел только выхватить пистолет. Приложил его к виску и нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало. Правда, и щелчок мне показался взрывом. Перезарядив пистолет, я еще раз поднес его к виску. Затвор снова щелкнул вхолостую. И так все патроны обоймы оказались у меня под ногами, а я стоял живой. Потеряв власть над собой, убив себя морально, я упал лицом в снег и зарыдал.
   Чьи-то руки меня подняли на ноги. Лыжники оказались нашими. Ведь я приземлился на своей земле. Чудовищная история, не правда ли? Из нее не один вывод можно сделать…
   В тот вечер я долго не мог уснуть, переворачивая отсыревшую от дождя подушку. Из головы не выходил рассказ седого лейтенанта.
   …В субботу нам тоже летать не разрешили.
   — В понедельник небо станет совсем ясным, тогда и выпустим вас, — сказал начальник штаба.
   — Взвоем от безделья, товарищ майор, — взмолился Дьяченко. — Хотя бы в Григориополь подбросили, чтоб отдохнуть от палатки.
   — Ну, чтобы не взвыли, берите машину и катите. Через полчаса мы были в Григориополе. В тесной, забитой людьми столовой нашлось местечко и для нас. Дьяченко преобразился, повеселел. Высокий розовощекий блондин-степняк любил дружеский стол с чаркой. Раздобыв вино и закуску, он выложил все на стол и, улыбнувшись, сказал:
   — И в небе и в жизни просветы все-таки наступают. В городок мы возвратились поздно, но долго еще переговаривались вполголоса. В небе над нами сияли звезды. Мы различали их даже сквозь полотно палатки. Вокруг стояла успокаивающая тишина… Засыпая, мы не знали, что часы мира уже были кем-то сочтены до секунды.
   Нас разбудили резкие удары в рельс. Первая мысль была об учебной тревоге. Ни дома, ни в гостях поспать не дают. Рядом с палаткой послышались топот ног и возбужденные голоса.
   Дьяченко, жалуясь на неспокойную жизнь военного летчика, долго не мог разыскать свои носки. Мы с Довбней подождали его, чтобы к штабу прийти вместе.
   Аэродром ожил. Заревел один мотор, другой, перекрывая непрекращающийся звон рельса.
   «Значит, серьезная тревога, — подумал я, — если они уже рассредоточивают самолеты. Ну что ж, для тренировки это неплохо. А места у них хватит: аэродром подходит вплотную к кукурузному полю».
   У штабного «ящика» толпились летчики в полном боевом снаряжении. Лица у всех были суровые, словно железные. Ну, конечно же, тревога испортила им выходной день. И все-таки замечалось что-то необычное в жестких взглядах.
   Протиснувшись к двери, я хотел доложить о прибытии звена и тут услышал недовольный голос Дьяченко:
   — Чего не даете спать командированным?
   — Спать? — прозвучал резкий, как выстрел, вопрос на вопрос. — Война!
   «Война?» Это уже мысленно спрашивал каждый самого себя. Один, не поверив тому, кто произнес это слово, другой — подумав, что ослышался, третий — как-то машинально… Но правдивый смысл этого страшного слова теперь подтверждало все: и зарево пожара на горизонте в направлении Тирасполя и нервное передвижение самолетов на аэродроме.
   Война! Все обычные заботы и вчерашние мирные планы вдруг отодвинулись куда-то невероятно далеко. Перед нами встало что-то неясное и зловещее.
   Как поступить теперь нам, троим командированным? Почему мы стоим здесь, когда позарез нужны там, в Бельцах, где наша эскадрилья уже сражается, защищая границу, аэродром, город?
   — Разрешите нам отправиться в свой полк? — обратился я к начальнику штаба.
   — Летите.
   — Дайте техников подготовить машины.
   — «Дайте»! Все заняты! Вы понимаете — война!
   На северо-западе от аэродрома послышался нарастающий гул моторов, а вскоре на светлом фоне неба обозначились силуэты самолетов. Бомбардировщики шли в сопровождении истребителей. Чьи? Наши или нет?
   Навстречу неизвестным вылетели несколько И-16. Бомбардировщики начали разворачиваться. Теперь уже отчетливо различались их ромбовидные крылья.
   Враг. Да, это война…
   Мы побежали к своим машинам, не спуская глаз с группы вражеских самолетов. В воздухе слышалась пулеметная стрельба. Она воспринималась теперь совсем иначе, чем раньше. Шел настоящий воздушный бой.
   Если бы на наших МИГах было подготовлено вооружение, я немедленно бросился бы на помощь друзьям, сразился бы с фашистами. Неужели опять, как в тридцать девятом, меня не отправят на фронт? Другие летчики уже воюют, а я… Снова пройдет все мимо…
   Как бывший авиатехник, я сам занялся осмотром самолетов. Дьяченко и Довбня притащили для запуска моторов баллоны со сжатым воздухом.
   Взлетели, и сразу стало как-то не по себе. Ведь на МИГах ни единого патрона. Надо прижиматься к лесам и нивам, пока долетим до своей части.
   Добрались до Маяков и удивились: на аэродроме тихо, спокойно. Все самолеты рассредоточены в кукурузе и замаскированы. Летное поле свободно. Совершив посадку, первым заруливаю машину в кукурузу. Дьяченко и Довбня ставят свои МИГи рядом с моим.
   — Забыли, что война? — прикрикнул я на них. — Зачем выстраиваетесь, как на параде!
   Они снова запустили моторы и отрулили подальше. Оставив летчиков возле машин, я побежал в штаб и, встретив там Матвеева, доложил:
   — Выполнение задания прекратил и возвратился звеном в полк. Разрешите отправиться в свою эскадрилью в Бельцы.
   — Подожди! Ты мне нужен.
   Смотрю, где же наш командир. Не видно. Жду. Расспрашиваю товарищей — обстановка проясняется. Вчера командир дивизии приказал Иванову и комэску Атрашкевичу немедленно отправиться в Пырлицу и разобраться, почему Фигичев нарушил границу, преследуя немецкого разведчика. Иванов вылетел на УТИ-4. Атрашкевич выехал на автомашине. Вечером от Иванова пришло сообщение: сел где-то в поле на вынужденную — не хватило горючего. Атрашкевич передал, что его машина застряла в какой-то балке. Командира звена Кузьму Селиверстова штаб дивизии вызвал в Кишинев для проработки за какую-то провинность.
   Вот так ситуация! Командиров на аэродроме нет, некоторых летчиков тоже…
   — Бельцы? Бельцы? — слышится голос майора Матвеева. Он повторяет все, что ему передают.
   Я с группой летчиков стою у дверей и стараюсь не пропустить ни одного слова. Из Бельцев сообщают, что рано утром немецкие бомбардировщики под прикрытием «мессершмиттов» налетели на аэродром и подожгли бензохранилище. Наши истребители провели воздушный бой. Погиб Семен Овчинников.
   Тем, кто стоит дальше, передаем: «Погиб Овчинников». Я бывал у него дома, в Бельцах, не раз видел его малышку, жену… К тревоге и злости к врагу, переполнившим душу, примешивается новое чувство — горечь утраты близкого человека, товарища. Сразу хочется узнать, как он погиб, при каких обстоятельствах. Кажется, вражеская пуля, оборвавшая одну жизнь, летит дальше — ищет другого. Надо защищаться от нее, надо перехитрить врага и поразить его.
   — Разрешите моему звену отправиться на помощь товарищам, — снова обращаюсь к Матвееву.
   — Я сказал — подождите! — отвечает он недовольным тоном. — Туда только что улетела вторая эскадрилья. А что она там сделает без горючего?
   Вид у начальника штаба явно растерянный. Спешу к своим ведомым. Оставляя их, я просил зарядить и пристрелять пулеметы на всех самолетах. Увидев меня, Дьяченко бросается навстречу:
   — Летим?
   Довбня взволнованно смотрит на меня:
   — Что в Бельцах?
   Там остались его жена и ребенок.
   — Дерутся. Овчинников погиб. Пауза.
   — Как?
   Я слышу тот же вопрос, который недавно задавал сам. У всех летчиков обостренное внимание к подробностям, пусть даже трагическим. Как погиб? Почему погиб? Ведь мы надеялись только побеждать.
   Наша армия, конечно, готовилась к обороне, к тому сражению, которое будет навязано нам. Мы учились упорно, не теряли ни одного дня, чтобы освоить новую технику. Но фашисты напали на нас внезапно, они застали нас врасплох. Если бы более остро чувствовалась опасность нападения, мы могли бы встретить врага как положено. Главное же — нельзя было допускать такого состояния, какое оказалось в нашем полку в первое утро войны. Эскадрильи разбросаны, люди рассеяны, самолеты не подготовлены…
   Думая о нашей первой потере, мы начинаем понимать, что война будет жестокой, кровавой, что, взлетев сейчас в воздух, можно не возвратиться на аэродром, не увидеть больше этого чудесного, ясного утра.
   — Покрышкин, в штаб! — слышу голос дежурного по части.
   — Есть!
   Бегу, поглядывая в небо. Мокрые от росы сапоги стали тяжелыми. Над горизонтом встает солнце. У штаба по-прежнему толпятся люди.
   — Доставай карту! — говорит Матвеев, шагнув мне навстречу. — Видишь отдельную рощицу? — тычет он пальцем в зеленый кружок среди чистого поля.
   — Вижу.
   — Бери У-2 и лети. Там сидит Иванов. Надо ответить «есть», но я не могу произнести ни слова. Разве это боевое задание?