– Ну, все, все, хватит, – проворчал Ленин и нарочно громко зашуршал газетой, – я знаю, что он женат, знаю!
   – Разумеется, знаешь, – вздохнула Мария Ильинична, – ты хлопотал, чтобы ему в связи с прибавлением семейства дали квартиру поудобней. Предлагал даже поселить его в парадных комнатах Большого Кремлевского дворца. С его супругой ты отлично знаком. Надя Аллилуева, служит у тебя в секретариате.
   – Володя, ты стал очень рассеян, – строго заметила Крупская.
   – Неправда. У меня с головой все в порядке, – Ленин раздраженно отложил газету. – И нечего делать из меня маразматика. Просто Аллилуева совсем девочка, я думал, она дочь Кобы. К тому же я знаю, что он вдовец, жена померла давно еще, лет пятнадцать назад.
   – Девочка, – морщась, вскрикнула Мария Ильинична, – вот именно, девочка, в дочери ему годится, двадцать три года разница в возрасте. А ты ему меня, старую грымзу, предлагал. Знаешь, как он называет таких, как я? Идейная селедка! Володя, ты понимаешь, до чего это гадко, унизительно? Я хоть и большевичка, и твоя сестра, а все-таки немного женщина, как ни прискорбно тебе это слышать!
   Она громко двинула стулом, встала и вышла из столовой.
   – Маня, подожди, кофе допей, – Крупская взяла ее чашку и отправилась следом.
   Вождь поднял глаза на Агапкина, поморгал и печально произнес:
   – Ох, какие мы стали нервные.
   Ему было досадно, что тихий семейный завтрак скомкан, испорчен, сестра обижена, жена с ней заодно, а сам он, очевидно, неправ.
   Федор мимоходом отметил про себя, что почему-то всякий раз, как возникает в обычном мирном разговоре имя Кобы-Сталина, происходит маленькая гадкая склока, словно вместе со звуком имени пробегает по комнате ледяной зловонный ветерок, совсем легкий, неуловимый.
   «Все это мои фантазии, – подумал Федор, – просто мне кавказец неприятен. Сочетание простецкого казарменного хамства с утонченным иезуитским ханжеством. Вроде солонины с патокой, гадость».
   Впрочем, Федор мгновенно отбросил от себя мысли о наркоме по делам национальностей, человек этот совершенно ничего не значил в его жизни.
   – Желудок пятые сутки не работает, – тихо пожаловался вождь, – я расклеиваюсь, Федя. Зрение портится, а от очков переносица болит.
   Федору хватило одного взгляда, чтобы понять – ночь опять была бессонная, голова раскалывается, все раздражает. Вождь нуждался в двойной порции специального утреннего массажа, и, пожалуй, следовало дать ему вечером касторки. А от сумнацетина и веронала пора отказаться. Эти успокоительные уже не успокаивают, только вредят.
   «Сразу отменять нельзя, – думал Федор, привычными движениями растирая виски и ушные раковины Ленина, – нужно потихоньку уменьшать дозы, подменять чем-то безобидным. Аскорбинкой, содой. Он ведь упрямый, просто так с привычными порошками не расстанется. В нем в последнее время появилось мелочное, тупое упрямство. Нехороший признак. Вообще с каждым днем ему хуже. Организм его приходит в негодность, разрушается, точно так же, как разрушается сейчас Россия. Но ему до России дела нет. Он страдает не из-за того, что провалился его грандиозный утопический проект».
   Федор был уверен, что резкое ухудшение здоровья вождя связано вовсе не с умственным переутомлением и даже не с крахом коммунистических мечтаний, а совсем с иным событием: со смертью Инессы Арманд.
   Она умерла в сентябре 1920 года на Кавказе от холеры. Ее привезли в Москву в свинцовом гробу. Ночью, под дождем, вождь пешком провожал этот гроб от вокзала к Красной площади, слезы текли по щекам, несколько раз он терял сознание, а во время гражданской панихиды упал на гроб, обхватил его руками, рыдал, задыхался, бился лбом о свинцовую крышку. Вот тогда и начался следующий этап болезни, вероятно, финальный этап.
   Михаил Владимирович осматривал вождя не реже раза в неделю и давно уж говорил, что дело плохо. Болезнь прогрессирует, мозг все хуже снабжается кровью. Изнуряющие головные боли, провалы в памяти, судорожные припадки. В скором будущем – паралич и слабоумие. Можно облегчить страдания, но вылечить нельзя.
   Впрочем, все это профессор Свешников говорил только Федору, наедине. Больному и его близким Михаил Владимирович старался внушить надежду. Требовал, чтобы больной вел себя разумно, жил за городом, в покое, на свежем воздухе, ложился спать не позднее полуночи, меньше работал, больше отдыхал. Профессор считал, что, соблюдая эти элементарные правила, вождь протянет еще года три.
   – Ну, как, по-твоему, Федя, сколько мне осталось?
   На этот вопрос Агапкину приходилось отвечать ежедневно и врать во благо, из лучших побуждений.
   – Все зависит от вас, Владимир Ильич, – говорил Федор и повторял слова Свешникова о щадящем режиме.
   – Ничего уж от меня не зависит, совершенно ничего! – жалобно вскрикивал вождь. – Вырывается машина из рук!
   Он твердил эту странную фразу как заклинание. Непонятно, свой ли несчастный организм он сравнивал с машиной или разваливающуюся, бунтующую против новой власти Россию.
   Пока шла Гражданская война, все беды легко было валить на белых и Антанту. Война кончилась, начался чудовищный голод, поднялись стихийные народные бунты. Тамбовское восстание под руководством бывшего эсера Александра Антонова к началу 1921 года охватило Воронежскую, Саратовскую, Пензенскую губернии. Настоящая дисциплинированная армия, около пятидесяти тысяч вооруженных повстанцев, готовилась идти на Москву.
   В феврале восстала Западная Сибирь, забастовали московские рабочие, мятеж подняли моряки Кронштадта, те, кого называли оплотом революции.
   Все это подавлялось с бешеной жестокостью и объяснялось происками недобитых белогвардейцев. Больной Ленин оставался сильным и хитрым диктатором, он ловко использовал древний метод кнута и пряника.
   – Чем он безумней, тем разумней ведет себя как государственный муж, – заметил Михаил Владимирович после того, как в марте на десятом партийном съезде вождь объявил о переходе к новой экономической политике.
   – Думаете, он больше не одержим идеей мировой революции и построения коммунистического общества? – спросил Федор.
   – Он не настолько глуп, чтобы искренне верить, будто люди станут совершенно счастливы, если отнять у них имущество и деньги. Идея! Звук пустой, химера. Одержим он был самим собой, собственным «я», раздутым и воспаленным, как нарыв. Я великий, могучий, я создам другой мир, совершенней того, что есть, переделаю людей, исправлю ошибки Господа Бога. Я знаю как, я могу лучше, чем Бог. Я, я, я! Теперь он смертельно устал. Он ведь, по сути, не злой человек, а такое натворил. Не он один, конечно, однако, кажется, из всех из них только он трезвеет понемногу. Ему тошно и страшно. Он страдает, мечется, ищет оправдания.
   – Что же будет дальше?
   – Не знаю. Поживем – увидим.
   По глазам Михаила Владимировича было ясно, что он не надеется на лучшее. А Федор надеялся. Вот, уже ходят трамваи, появилась частная торговля, власть перестала грабить крестьян, голод скоро закончится, и так, потихоньку, шаг за шагом, жизнь вернется в обычную колею. Пусть останутся прежние лозунги, возвеличивание революции, партии, пролетариата и его вождей. Пусть как угодно называется строй – социализм, коммунизм, главное, чтобы люди отмылись, отъелись, оделись. Тогда меньше будет недовольных. Соответственно отпадет и нужда в репрессиях.
   И еще, совсем уж вопреки здравому смыслу, потихоньку от самого себя, Федор верил, что Ленина может спасти от болезни и смерти чудесный препарат. Древний паразит излечит его мозг, сосуды станут эластичными, на месте отмерших клеток возникнут новые, здоровые. Обновленный, окрыленный, глубоко раскаявшийся, Ильич сумеет управлять Россией разумно и милосердно.
   «Ты понимаешь, что все это детский, наивный бред, – говорил себе Федор. – Да, понимаю, но мне нужны силы, а их дает только надежда, пусть наивная и бредовая. Когда она уходит, мне очень худо, физически худо, я слабею, я могу погибнуть».
   Он с особенной тщательностью разминал правые конечности вождя, руку и ногу, которые все чаще теряли подвижность и чувствительность, что было недобрым признаком. Федор, как заведенный, разогревал холодную кожу, разгонял кровь и услышал слабый, на выдохе, шепот:
   – Вырывается машина из рук.
   Можно было закончить массаж. Правые конечности ожили, ногти порозовели. Федор в изнеможении опустился на стул, вытер пот со лба и решился спросить:
   – Владимир Ильич, о чем вы? Какая машина?
   Вождь широко, со стоном зевнул, по-стариковски пожевал губами.
   – Как тебе объяснить? Ну, представь, будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда ее направляют, а туда, куда направляет что-то, не то нелегальное, не то беззаконное, не то Бог знает, откуда взятое.
* * *
   Москва, 2007
   Как только вошли в квартиру, Соня включила городской телефон. Капитан звонил по нескольким номерам, разговаривал довольно долго. Наконец положил трубку, вздохнул и сообщил, что Макс Олдридж умер. У него были множественные травмы, несовместимые с жизнью. Личность его установили. Пластиковая карточка, удостоверение доктора медицины, лежала в нагрудном кармане рубашки.
   – Почему вы так плохо думаете о людях? – спросил капитан. – Почему вы считаете, что бумажник украли врачи той первой «скорой»?
   – Ну, а куда же он подевался? Я видела, как Макс вытаскивал его в кафе, – сказала Соня.
   – Откуда вытаскивал?
   – Из внутреннего кармана куртки.
   – И потом туда же положил?
   – Да.
   – Куртку застегнул?
   – Нет.
   – Ну, вот, бумажник мог запросто вылететь при ударе, кто-то из прохожих быстренько подобрал.
   – Я бы заметила. Я все время была рядом.
   – Да бог с вами, Софья Дмитриевна. Вы были в шоке, когда я к вам подошел, вы, извините, рыдали. К тому же такой снегопад. А бумажник мог отлететь далеко, на тротуар.
   – Ладно. Допустим. Но почему вы все-таки не хотите выяснить, что за «скорая» явилась через пять минут и куда она так поспешно исчезла, оставив еще живого человека на мостовой?
   – Та «скорая» ехала по другому вызову, они очень спешили. Им показалось, что вашему американцу уже ничем помочь нельзя, им некогда было размышлять. Собственно, они даже не обязаны были останавливаться.
   – Бежевый «Форд-Фокус» с заляпанными номерами тоже очень спешил, – устало пробормотала Соня, – и его искать вы не будете.
   – Его как раз будем. Шансов, правда, мало, но постараемся. Софья Дмитриевна, прочитайте, пожалуйста, протокол и распишитесь.
   Соня пробежала глазами ровные строчки. Почерк у капитана был крупный, детский. Он записал все подробно и точно, даже слово «accident» вывел латинскими буквами, правда, с одним «с». Соня машинально исправила ошибку, расписалась и больше никаких вопросов задавать не стала.
   – Вам, Софья Дмитриевна, надо сейчас отдохнуть, отвлечься. Не морочьте вы себе голову всякими кошмарными подозрениями. Каждый день под колесами, в авариях, десятки людей гибнут. Что делать? Это Москва, – сказал капитан на прощанье.
   Дверь захлопнулась, Соня тронула задвижку. Макс починил ее. На коридорной тумбе валялась отвертка. Соня опустилась на пол посреди прихожей, обняла колени, сжалась в комок, пытаясь унять дрожь. Ей хотелось забыть навсегда лицо Макса, струйку крови изо рта и бормотание: ты должна сделать это, должна, должна…
   Она оказалась последним человеком, с которым говорил Макс. Он не успел рассказать все, что собирался. Слишком много осталось вопросов. Чем господин Хот отличается от всех прочих людей и сколько на самом деле ему лет? Зачем господину Хоту паразит, если он и так не помирает? Об этом пока Соня старалась не думать.
   Имя Дассам, в связи с Вуду-Шамбальской степью, встречалось в записях Михаила Владимировича. Тут хотя бы можно разобраться, есть ниточка. А что делать с нейропептидами? ДДФН. Возможно, среди множества загадочных аббревиатур в записях Михаила Владимировича была и такая. Но откуда Макс узнал расшифровку?
   Конечно, определенная логика тут есть. Попадая в организм, паразит оценивает его гормональный баланс и на этом основании делает свой выбор. Что такое гормональный баланс? Сегодня науке уже точно известно, что работа желез напрямую связана с нервной системой. За каждой эмоцией мгновенно следует выброс соответствующих пептидных гормонов. Иными словами, сначала чувство, движение души, затем физиология, а вовсе не наоборот.
   «Боже мой, но это так просто, – подумала Соня, – любая деревенская бабуля знает, что все болезни от нервов, древнейшее из всех известных направлений медицины, индийская аюрведа, «наука жизни», основана именно на этом».
   Ей стало стыдно за свою снисходительность, за скептическую усмешку, с которой она слушала Макса, когда они сидели в кафе.
   Если бы он не погиб, она бы ему не поверила. Но от просьбы умирающего не так легко отмахнуться.
   Она все не могла успокоиться, согреться и соображала плохо. В голове сам собой повторялся бессмысленный набор букв и цифр. Это тупое настойчивое повторение ее напугало, вспомнились какие-то смутные истории про зомбирование с помощью словесных и цифровых кодов. Она поднялась с пола, прошла в кабинет, записала буквы и цифры на бумаге и тут же поняла, что это всего лишь автомобильный номер. Номер «скорой», которая уехала, бросила умирающего Макса.
   «Что касается бумажника, он действительно мог вылететь из кармана при ударе. Тут капитан прав, – спокойно подумала Соня, – люди из «скорой» не воры. Зачем им бумажник? Нельзя так плохо думать о людях. Просто они должны были удостовериться, что дело сделано».
   – Ну, что, господин Хот, вы довольны? – произнесла Соня, обращаясь к невидимым жучкам. – Ваши ребята молодцы. Безупречно разыграли несчастный случай. Типично московский accident. Ничего, что я говорю по-русски? Вам ведь переведут?
   Одинокий сиплый голос прозвучал жалко и неубедительно. Соня замолчала, прислушалась к тишине. Внезапная мысль о том, что говорит она с пустотой, нет никаких жучков, заставила ее улыбнуться. И тут же в зеркале она увидела себя, с этой жалкой вымученной улыбкой, всклокоченными волосами, опухшими заплаканными глазами, красными пятнами на скулах.
   «Если какая-нибудь живая душа и слышит меня сейчас, то это может быть только душа Макса, – подумала Соня, – тело его коченеет в больничном морге, а душа, прежде чем пересечь небо над Атлантикой, обязательно должна навестить меня, удостовериться, что я все поняла правильно и не подведу».
   – Господин Хот, – продолжила она вслух по-немецки, – боюсь вас огорчить, но ваши люди поторопились. Вы позволили Максу добраться до Москвы и явиться ко мне исключительно для того, чтобы я получила от него информацию. Он узнал нечто важное и вам открыть не пожелал. Возможно, он открыл бы это мне, но не сразу. Он слишком волновался. Он не успел. Ему нужно было дать время.
   Соня замолчала. Ее трясло от холода. Стало тихо, даже шума улицы не было слышно, как будто остановились сразу все машины. Исчезла комната, уплыл пол из-под ног. Время замерло, образовалась ледяная неподвижная пустота, в которую Соня была впаяна, как древняя муха в кусок янтаря. И вдруг зазвонил телефон. Соня подпрыгнула от неожиданности. Прежде чем взять трубку, глубоко вдохнула и выдохнула.
   В трубке что-то трещало, посвистывало. Несколько раз Соня повторила: «Алло, слушаю вас», хотела уже нажать отбой, но тут глухой голос произнес:
   – Вы опять лукавите, Софи.
   Он говорил по-русски, с сильным акцентом. Она, конечно, узнала его, но не могла поверить. Нет, то, что позвонил именно он, именно сейчас, было вполне нормально. Она ожидала чего-то в этом роде. Но он не знал русского. Не мог знать, не имел права знать.
   – Я плохо владею вашим языком, я не люблю его, он слишком сентиментален и расплывчат со своими уменьшительно-ласкательными суффиксами, бесконечными синонимическими рядами и качественными прилагательными, – спокойно продолжал голос в трубке, – однако не будем отвлекаться. Мы еще сможем поговорить на эту интересную тему. Итак, Софи, вы опять лукавите. Макс, конечно, сказал вам не все, но достаточно много.
   – Нет, господин Хот. Он ничего не успел сказать, – ответила Соня и с трубкой в руке отправилась на кухню, за сигаретами.
   – В таком случае о чем же вы беседовали так долго?
   – О вас, господин Хот.
   Сигарет на кухне не оказалось. Соня вышла в прихожую, перетряхнула сумку.
   – Будьте любезны, подробней.
   – С удовольствием. Мы говорили, что вы, господин Хот, мерзавец, самозванец, мошенник, что вы постоянно врете и у вас завышенная самооценка. – Соня бросила сумку, стала шарить по карманам куртки.
   – Какая прелесть! – Хот весело рассмеялся. – Жаль, я этого не слышал.
   – Все вы слышали, – устало вздохнула Соня, – вы прицепили Максу маленький микрофончик. Он не знал этого.
   – Софи, вы меня радуете. Как вы догадались?
   – С вашей помощью, господин Хот.
   – Потому что я сказал, что не слышал? Думаете, я всегда говорю неправду?
   – Уверена. Трюк со «скорой» был весьма красноречив. Фургон стоял наготове. Ваши люди хотели убедиться, что Макс не выживет, и еще – снять подслушивающее устройство.
   Сигареты Соня нашла в кармане куртки. Там же лежал картонный ярлык с приколотым пакетиком.
   Стало быть, господину Хоту все же не удастся получить запись разговора. Возможно, пока он об этом не знает. Его ждет сюрприз. Обнаружить и снять подслушивающее устройство, спрятанное в одежде, довольно сложно. Макс придумал отличный способ. Зашел в торговый центр и полностью переоделся во все новое.
   Кроме сигарет и ярлыка Соня обнаружила в своем кармане еще кое-что. Маленькую темную склянку.
   В трубке продолжал звучать спокойный голос Хота:
   – Поздравляю и аплодирую. Стало быть, подозрения относительно бумажника были – как это? Лапшой на уши милому милиционеру? Кстати, он действительно оказался милым, отлично воспитанным, интеллигентным душкой. Я правильно подбираю слова?
   Склянка была размером с перепелиное яйцо, темно-синего стекла. Металлическая крышка запаяна. Никаких наклеек, только на крышке выдавлена едва заметная латинская буква «V».
   – Софи, вы слышите меня?
   – Да, господин Хот.
   – Я задал вопрос.
   – Да.
   «V» означало «Вакуум». Соня вернулась в комнату, зажгла торшер, поднесла склянку к лампе. Внутри был тонкий светлый порошок.
   – Софи, в чем дело? Что происходит?
   – Ничего, господин Хот. Я хочу закурить и не могу найти зажигалку.

Глава пятая

   Подмосковное имение Горки, 1921
   Ленину стало лучше, осмотр закончился быстро, но вождь все не отпускал профессора.
   – Федора теперь часто забирает к себе Бокия, – шепотом объяснила Мария Ильинична, – Володе скучно с нами, а от товарищей он устает, так мало осталось людей, которые его не раздражают.
   Сыграли партию в шахматы. Михаил Владимирович нечаянно выиграл и еще имел глупость извиниться за это. Ленина он рассмешил, зато разозлил Крупскую.
   – Вы так извиняетесь, будто хотите показать, что все нарочно проигрывают Володе, потому что он вождь и потому что он болен.
   – Не обращайте на нее внимания, она сегодня сердитая, – сказал Ленин, – впрочем, извиняться правда не стоило. Это получилось как-то двусмысленно и обидно.
   Потом пили чай за овальным столом в овальной гостиной. Ленин вдруг заговорил о литературе, стал рассказывать о своем недавнем визите к студентам Вхутемаса.
   – Я их спрашиваю, что читает молодежь, любят ли они Пушкина. Отвечают дружным хором: Пушкин устарел! Буржуй он. Представитель паразитического феодализма. Вот Маяковский наш, революционер, как поэт гораздо выше Пушкина, – Ильич захихикал, позвенел ложечкой в пустом стакане и произнес, длинно растягивая свое картавое «р»: – Дурр-рачье! Совершенно не понимаю увлечения Маяковским. Все его писания штукарство, тарабарщина, на которую наклеено слово «революция».
   – Маяковский – новатор, он искренне, глубоко революционен, – вяло возразила Мария Ильинична.
   – Брось, Маняша, он шут гороховый, – Ленин сморщился и махнул рукой. – Нет, я не спорю, возможно, революции нужно и штукарство. Но только пусть люди меру знают, не охальничают, не ставят шутов, даже революционных, выше буржуя Пушкина.
   – Володя, но у Пушкина далеко не все идеологически безупречно, – строго заметила Крупская, – много нездоровой фантастики, мистики, вроде «Вещего Олега». Это совершенно недопустимо. А «Сказка о рыбаке и рыбке»? Что ты усмехаешься? Там внутри простенького сюжетца спрятана очень вредная мораль, она имеет мало общего с моралью коммунистической.
   Ленин вздохнул, посмотрел на жену, потом на Михаила Владимировича.
   – Изволите ли слышать? А ведь вроде не глупая женщина.
   – Надя, что ты несешь? – встряла Мария Ильинична. – Пожалуйста, будь так добра, оставь Пушкина в покое.
   – Нет, вот уж дуру из меня делать не нужно, – щеки Крупской стали медленно багроветь, – я отлично понимаю, что ребята больше интересуются рыбкой, чем моралью, но сказка запоминается на всю жизнь и позднее входит в ряд факторов, влияющих на поведение человека. Мы обязаны перевоспитывать массы. Литература должна стать молотом в великой коммунистической кузнице, в которой куется новый человек. Вы, Михаил Владимирович, не согласны со мной?
   – Не согласен.
   – Почему же?
   – Да хотя бы потому, что куют железо, а человек живой. Если по нему бить молотом, он не перевоспитается, он просто погибнет сразу.
   – Не надо передергивать, вы прекрасно понимаете, что молот – это только метафора, я говорю о педагогике.
   – Пе-да-го-ог, – басом пропела Мария Ильинична и покачала головой.
   – Да, представь, Маша, я педагог! Я беру на себя труд заботиться о будущем, о подрастающем поколении, о тех, кто придет нам на смену. Я считаю, что наши лучшие писатели должны создать современную сказку, до конца коммунистическую по содержанию.
   – Кто ж ее читать станет, эту твою сказку-молот? – хохотнув, спросила Мария Ильинична.
   – Если принять нужные меры, читать станут все, как миленькие. Ты, Маша, вместо того, чтобы язвить, принесла бы варенья. Оно уж остыло, наверное, – Крупская обиженно засопела и посмотрела на Михаила Владимировича, – у нас варенье, крыжовенное, свежее, только сегодня сварили. Я бы сама сходила, но у меня рука неверная.
   – Да, Надя, к варенью тебя лучше не подпускать. В прошлый раз ты взялась разложить по банкам и весь тазик перевалила на пол, – сказала Мария Ильинична и быстро ушла в кухню.
   – Маша! Ты злая! Я не виновата, что у меня тремор, – крикнула ей вслед Крупская.
   Выпуклые, водянисто-серые, в розовых прожилках глаза набухли слезами. Она сидела, тяжелая, отечная, красная, то и дело оттягивала трясущимися пальцами ворот темного джемпера, он казался слишком тугим для шеи, раздутой зобом. Базедова болезнь перешла в безнадежную хроническую форму, неопасную для жизни, но мучительную для больной и для ее близких. Товарищ Крупская была обидчива, истерична, плаксива. Впрочем, только дома. При посторонних она держалась молодцом.
   Вернулась Мария Ильинична с вазочкой варенья. Вождь заговорил о Тургеневе, признался, что его любимый роман – «Дворянское гнездо», и ударился в воспоминания.
   – В некотором роде я тоже помещичье дитя. Живал в дедовской усадьбе. Именье Кокушкино, сорок верст от Казани. Красиво там было. У крутой дорожки, сбегавшей к пруду, росли старые липы, так, знаете, ровным кружком, и получалась беседка. Любил я эту беседку. Любил поваляться в копнах скошенного сена, однако не я его косил. Ел с грядок землянику и малину, которую не я сажал.
   – Володя, малина – куст, на грядке не растет, – ехидно заметила Мария Ильинична.
   Но вождь ее не услышал, продолжал вдохновенно говорить.
   – Утречком парное молоко в глиняной кринке, оченно приятная и полезная штука. Молоко я пил, а корову, между прочим, не доил никогда, – он глухо захихикал, подмигнул и почему-то погрозил пальцем профессору, – так-то, Михаил Владимирович. Пролетариев среди нас мало. Разве что Коба, сын сапожника, но и с ним все не так просто.
   Михаилу Владимировичу неловко было сидеть в этой нарядной чистенькой гостиной и слушать откровения вождя. Усадьба Горки принадлежала Зинаиде Григорьевне Морозовой, из старинного купеческого рода, на который, казалось, легло проклятье.
   Савва Морозов щедро спонсировал большевиков и застрелился, завещав им солидную сумму. Скоро случилась еще трагедия. Племянник Саввы, совсем молодой человек по фамилии Шмидт, увлекся революционными идеями, в 1905 году агитировал рабочих собственной фабрики бастовать, попал в тюрьму и тоже покончил с собой, перерезал вены осколком стекла. Михаил Владимирович смутно помнил какие-то газетные публикации о малолетних сестрах – наследницах Шмидта, будто бы выданных замуж за большевиков и тоже передавших в партийную кассу почти все свое огромное наследство.
   Зинаиде Григорьевне Морозовой посчастливилось вовремя уехать. На окнах остались ее цветастые занавески с оборками, на столе ее посуда. Мария Ильинична перенесла к себе из ванной комнаты фаянсовый туалетный столик, белый, в синих васильках. На столике – серебряная пудреница, щетка для волос, граненые флаконы духов. Профессор не спрашивал, чье это, он знал, что даже постельное белье тут морозовское. Из собственного ульяновского имущества только подборка марксистской литературы, узкие раскладные койки, которые эта троица таскала с собой по всей Европе в годы эмиграции, да клетчатый плед, подарок мамы, Марии Александровны, любимому сыну Володе.