– Они когда-нибудь тут в Москве дошутятся! – молвил Арнольд с угрюмой неопределенностью.
   – Надо покумекать, – тихо ответил Витек и задумчиво обвел глазами наш стол, жалкий, как завтрак мусорщиков.
   – Ах, это! – понял я. – Это пусть тебя не смущает. Такова писательская жизнь: сегодня густо – завтра пусто…
   – А чаще что? – спросил Витек…
   – Трудный вопрос. У кого как… Но у тебя деньги будут, много денег, потому что есть такой закон: чем писатель меньше пишет, тем больше у него денег!
   – Значит, будешь миллионером? – хихикнул Стас и послал незнакомке пылкий взгляд, хотя надо было бы послать бутылку шампанского, ибо свою она уже допивала.
   – Из загранок вылезать не будешь! – продолжал живописать я и, покосившись на Стаса, громко добавил: – А женщины! Какие женщины у тебя будут!
   – Правда? – зарделся Витек.
   – Правда! В Москве тоже девки с огоньком есть. Мало, но есть. Соглашайся, – посоветовал Арнольд. – Чего ты теряешь? У них свой интерес, у тебя – свой. Не понравится – пошлешь их на хрен… И к нам – в Красноярск!
   – О'кей – сказал Патрикей! – кивнул Витек.
   И одновременно с его словами в потолок громко выстрелила вторая бутылка шампанского, заказанная незнакомкой. Наверное, как я позже понял, таким образом провидение хотело предостеречь меня от этого опрометчивого шага, стоившего мне, да и всему нашему Отечеству, впоследствии так дорого…
   Впрочем, настоящую цену тому давнему пари я узнаю, когда мы приземлимся в Шереметьево-2.
   – Тогда по рукам! – засмеялся Арнольд.
   Я во второй раз за один вечер, но теперь уже с куражистой уверенностью протянул свою ладонь для скрепления договора. Витек сжал ее крепко, но без членовредительства, а Арнольд накрыл наши руки сверху растопыренной пятерней. Ни руки Жгутовича, ни его самого в этот ответственный момент поблизости не оказалось. Он уже со свойственной советскому обольстителю непосредственностью сидел за столиком незнакомки и хлебал ее шампанское…
   – Вот и славненько! – сказал Арнольд, вставая. – Очень хорошо, что все сладилось. А мне пора на паровоз. Вы только с «амораловкой» поосторожнее! Много – вредно. Гляньте: Жгутович – глиста глистой, а как вскобелился-то!
   Лукаво усмехнувшись, он подхватил рюкзачок и направился к выходу. А я, глядя ему вслед, почему-то с будоражащей достоверностью вспомнил давний-предавний свой турпоход и одну крепенькую инструкторшу, научившую меня, школьника, ставить палатку за рекордные две минуты, а потом в этой самой палатке разъяснившую мне, возбужденному, несмышленому: то, что в туризме – абсолютный рекорд, в сексе – абсолютно не рекорд. Прав Арнольд: «амораловки» больше ни капли!
   Тем временем к нам, чтобы собрать пустую посуду, подошла Надюха. Перешучиваться и кокетничать с безденежными клиентами не имело смысла, поэтому она хмуро и молчаливо складывала в стопку грязные тарелки, брезгливо косясь на понатыканные в них окурки. Склоняясь над столом, официантка невольно предъявляла нам свою вполне убедительную грудь. Неожиданно Витек схватил ее за руку и потянул к себе:
   – Как зовут-то?
   – Отпустите, – ответила она с томной строгостью.
   – Отпущу – упадешь!
   – Нахал…
   – Пускай нахал – лишь бы пахал! – засмеялся Витек, и я подумал о том, что современная наука явно недооценивает нынешний городской фольклор.
   – Я милицию вызову! – неуверенно пообещала Надюха.
   – Позвонила я ноль-два – ноги сходятся едва! – поддал Витек.
   – Скажите вашему другу! – Она растерянно глянула на меня.
   – Отпусти ее! – приказал я, заметив, что возня у столика привлекла внимание хмурой метрдотельши, похожей на смотрительницу женской тюрьмы.
   Витек неохотно выпустил руку, Надюха потерла покрасневшее запястье, буркнула: «Дурак» и, подхватив посуду, ушла. Мы проводили ее голодными взглядами. Первым опомнился, конечно, я:
   – Давай сразу договоримся: ты ничего не делаешь без моего разрешения!
   – Что ж, мне теперь и ляльку без вашего разрешения не зачалить? – засопел Витек.
   – Без моего разрешения – нет. Повторяю: ты должен меня слушаться, иначе эксперимент сорвется…
   – Эксперимент… А я, выходит, кролик?
   – Тебя это так смущает?
   – В общем, нет… В нашей собачьей жизни кроликом побыть – это даже неплохо.
   Он задумался и снова принялся лепить из хлебного мякиша форму, которую, если ее увеличить раз в сто, можно совершенно спокойно показывать на выставке современной скульптуры, назвав, допустим, «Женщина на изломе луча». Я тоже задумался, а точнее, под влиянием «амораловки» затомился воспоминаниями об Анке, о наших безумных ночах на даче в Перепискино, о смуглом мраморе ее тела, с победной ненасытностью вздымавшегося надо мной, точно торс языческой богини над пьедесталом… Да, воспоминания – это разновидность некрофилии. К здоровой реальности меня вернул Стас, снова усевшийся за наш столик.
   – А где Арнольд? – удивился Жгутович.
   – Ушел на медведя, – объяснил я.
   – Понял… Слушай, – страстно зашептал он, – у меня к тебе есть просьба. Поскольку ты все равно проиграешь, я бы хотел сегодня вечером в счет будущих прав использовать твою квартиру. Ты не возражаешь?
   Произнеся это, он метнул нежно-обещающий взгляд незнакомке, приканчивавшей уже третью бутылку шампанского. В ответ она показала ему алчущий язык.
   – В принципе не возражаю, – ответил я, – хотя это то же самое, как если б мне в счет моего будущего несомненного выигрыша захотелось бы вырвать несколько страниц из твоей «Масонской энциклопедии»…
   – Ну ты сравнил! – возмутился Стас.
   – А во что вы играете? – поинтересовался Витек.
   – В жизнь, – улыбнулся я нашему простодушному другу и, снова повернувшись к Стасу, добавил: – Но даже если я, учитывая твое состояние, разрешу тебе воспользоваться моей квартирой, ты все равно не сможешь этого сделать…
   – Почему это? – возмутился Стас, уловив в моем ответе недоверие к его потенциалу.
   – Оглянись, эротоман ты хренов! Он обернулся: в дверях стояла его жена, которую я заметил минуту назад.
   – Она… она… видела, как я?! – прошептал он, мертвея, и показал глазами на незнакомку, манившую его к себе пустым бокалом.
   – Не умирай, – успокоил я. – Она вошла, когда ты вернулся к нам.
   – Фу-у, – Стас выдохнул, как подсудимый, которому в последний момент расстрел заменили пожизненной каторгой.
   – Сам выпутаешься или помочь? – великодушно спросил я.
   – Помоги!
   Я встал, подхватил Стаса под руку и, широко улыбаясь, повел его к супруге. Она смотрела на нас, как пулеметчик смотрит на наступающие вражеские цепи, подпуская поближе, чтобы бить наверняка. Попутно мне довелось принять на себя пьяные объятия незнакомки, кинувшейся вслед ускользавшему от нее Жгутовичу. Бережно, но не без усилий усадив ее за столик, я догнал Стаса еще до того, как он успел открыть рот. Невинно глядя прямо в свинцовые глаза его супруги, я затараторил про то, что сегодня якобы имело место одно очень серьезное обсуждение моей новой книги и для меня жизненно важным было выступление ее мужа, славящегося своим безукоризненным вкусом и неописуемым красноречием. Вранье затягивает, и я рассказал, как после блестящего выступления Жгутовича в зале долго не смолкали аплодисменты и как потом я в знак благодарности пригласил его на ужин, естественно, все расходы взяв на себя. В этом месте я чуть не засмеялся. Я говорил все это без единой паузы, втискивая слово в слово, фразу в фразу так, чтобы перебить меня было невозможно. Я уверял, будто бы Стас каждые пять минут бегал в холл звонить домой, но линия была фатально занята, ибо наша Миусская телефонная станция, самая старая в Москве, построена еще до революции, а во время мятежа левых эсеров в 1918 году в нее угодил снаряд, и последствия этого сказываются по сей день, в чем мадам Жгутович могла собственнолично убедиться, не дождавшись звонка от мужа! Все это я тараторил до тех пор, пока не довел супругов до дверей и не выпустил на улицу, где обилие пространства позволяло разрешить им свой семейный конфликт в самых адекватных формах. Перед тем как вернуться к Витьку, я забежал вниз, в туалетную комнату, чтобы смыть пот, выступивший на моем лице от «амораловки» и изнуряющего вранья.


5. ПОКИНУТЫЙ МУЖЧИНА


   Когда я вернулся к нашему столику, там никого не было, а метрдотельша смотрела на меня как-то странно.
   – А вот здесь парень сидел? – спросил я.
   – Этот маньяк в нечищеных ботинках? – отозвался со своего места наблюдательный Закусонский.
   – Почему маньяк? – удивился я. – Очень талантливый молодой писатель.
   – Так уж и талантливый? – ухмыльнулся Закусонский.
   Он, будучи настоящим критиком, твердо считал талант своей глубоко личной принадлежностью и наличие талантов у кого-либо еще полагал такой же нелепостью, как копыта у болонки.
   – Этот твой молодой талант схватил Надюху и уволок…
   – Куда?
   – В грот любви! – обронил мерзавец Одуев, покидавший ресторан в обнимку со своей школьницей.
   – Стишки ей читать будет, – добавил Закусонский с интонацией, в которой заключалась зоологическая ненависть ко всем жанрам литературы без исключения.
   – При чем тут стихи? – разозлился я. – Он пишет… Ну, допустим, прозу…
   – Ах, бросьте, – засмеялся Закусонский, подмигнув нашему ресторанному обходчику Гере, деликатно шакалившему возле столика, где, уронив голову между пустых бутылок, спала незнакомка.
   Тем временем к столику приблизилась строгая метрдотельша:
   – Учтите, если Надежда не вернется через полчаса, я переведу ее в посудомойки!
   – А если она не виновата, если он насильник! – заступился за Надюху глумливый Закусонский.
   – Так не бывает… Писатель, а такой ерунды не знаете! – отрезала метрдотельша.
   Они не вернулись. Не вернулись ни через полчаса, ни через час… Они вообще не вернулись в тот вечер. Ресторан начал пустеть. Очнувшись, незнакомка допила шампанское, подкрасила губы и ушла, твердо печатая шаг. Чурменяев с иностранцами, нализавшимися совершенно по-русски, уехал догуливать в «Метрополь». Я прождал до самого закрытия ресторана, когда уже притушили свет и официанты принялись срывать со столов, будто одежды с пьяных женщин, скатерти и ставить стулья вверх ножками. Перебравших литераторов, выборматывающих что-то о своей неоцененной гениальности и безусловной слабости Достоевского как стилиста, под руки выводили на воздух, где они стояли и, пошатываясь, мучительно вспоминали адреса, чтобы сообщить таксистам.
   Я взял со стола бутылку «амораловки», покрепче завинтил пробку, сунул в портфель и тоже вышел на улицу; был теплый июньский вечер. В воздухе стоял нежно-металлический запах первой грозы, которую синоптики настойчиво обещали и которая, видимо, все-таки осуществилась, покуда я сидел в ресторане. Впрочем, что там гроза, некоторые умудряются революции в кабаках пересиживать! Опасаясь, что моя нетрезвость может заинтересовать дежурящих в метро милиционеров, я решил отправиться домой пешком. До моей 2-й Вздыбленской, в ту пору еще носившей имя командарма Тятина, было полчаса ходьбы.
   Я испытывал очень странные чувства. Прошло много лет, а я хорошо помню те ощущения. Если принять эзотерическую версию творившегося со мной, то мое плотное тело – иными словами, плоть – спокойным шагом, соблюдая все правила общежития и дорожного движения, перемещалось по вечернему городу в направлении Никитских ворот, правда, чересчур внимательно разглядывая встречных женщин и девушек. Но мое эфирное тело желаний рвалось куда-то, точно юный кобелек с поводка.
   «Проклятая „амораловка“!» – подумал я и стал шарить по карманам. Двухкопеечную монету я нашел, а вот найти исправный автомат оказалось значительно труднее: у одних были с «мясом» вырваны трубки, у других отсутствовали диски, третьи вообще напоминали вскрытые злоумышленниками небольшие настенные сейфы. Лишь много позже, ознакомившись с замечательной теорией этногенеза Льва Гумилева, я понял причину столь лютой ненависти моих соотечественников к телефонным автоматам. Видимо, наш народ, будучи исторически моложе, чем, допустим, англичане, в настоящее время переживает тот период, который у англосаксов ознаменовался движением разрушителей ткацких станков – луддитов. У нас же крушат телефонные автоматы: национальная специфика.
   Но работающий аппарат я все-таки нашел. Сначала он безвозмездно сожрал мою монету. Но при второй попытке соединил меня абсолютно бесплатно.
   – Алло? – отозвалась она ровным голосом и почти сразу.
   «Значит, одна», – подумал я.
   У нее была странная манера: она никогда не отключала телефон и даже в моменты самого захватывающего крещендо, услыхав звонок, выскальзывала из моих объятий и брала трубку. Но в такие минуты голос у нее был прерывистым и говорила она очень коротко и сухо: «Да. Скорее. Я занята…» А потом она возвращалась ко мне, смеясь: «Соскучился?»
   – Алло?! – еще раз сказала она, и в голосе послышалось раздражение.
   – Говорите.
   А что я мог сказать? Все, что возможно, я уже сказал, и это не помогло.
   – Да что же вы молчите, черт подери!
   Разумеется, она сказала далеко не «черт подери», но я не какой-нибудь постмодернист литинститутского разлива и никогда не путаю бытовую речь с литературной. Вообще Анка очень вспыльчивая. У нее даже в наших литературных кругах одно время было прозвище «Верная рука». Это потому, что, когда ей вдруг казалось, будто кто-то на обсуждении рукописи или просто за пьяным столом говорил нечто подлое или просто несправедливое, она тихонько отзывала его в сторонку и, ничего не объясняя, вкатывала звонкую пощечину. Сдачи ей, разумеется, не давали: во-первых, женщина, во-вторых, красивая женщина, а в-третьих, дочь самого Горынина! Меня, кстати, она не ударила ни разу! Ни до, ни во время, ни после. А Анкой ее назвал отец, выросший в деревне, где в клубе чаще всего крутили «Чапаева», и молоденькая пулеметчица была его идеалом революционной женственности.
   – Если это ты, – уже совершенно другим голосом сказала она, – то повесь трубку первым…
   Я повесил трубку. И пошел домой. По дороге мое тело желаний совершенно обезумело: мне с большим трудом удавалось удерживать его на лугом астральном поводке, и таким образом я успешно избавил от самых разнузданных приставаний двух милых студенток и усталую домохозяйку с большой сумкой, из которой уныло свешивался зеленый лук. Наконец, почти у самого подъезда я чудом уберегся от опрометчивого и бесперспективного знакомства с немолодой, но юно намакияженной для вечернего выгула собаки дамой. Натягивая астральный поводок, мое тело желаний обнюхалось с ее остриженным под ягненка пудельком и вернулось ко мне, разочарованное.
   Войдя в квартиру, я, не раздеваясь, присел к столу. В машинку была заправлена страничка с напечатанными неделю назад словами:
   ИСТОРИЯ МОСКОВСКОГО ШИННОГО ЗАВОДА
   Глава первая Шины для диктатуры пролетариата
   Проведя пальцем, я обнаружил, что бумага покрылась тонким слоем пыли. За историю шинного завода я уже получил аванс и давно прожил эти деньги. Впрочем, точно так же мной были получены и прожиты авансы за статью для журнала «Пионер» о закаливании холодной водой, чего сам я с детства не выношу, за стихотворное приветствие учащихся ПТУ съезду профсоюзов, за историю Кировской пионерской организации, за перевод поэмы Эчигельдыева «Весенние ручьи созидания» и еще за что-то. Я никак не мог заставить себя написать эту в общем-то плевую чепуху, ибо во мне уже несколько месяцев клубился, все сгущаясь, роман, настоящий роман, главный, «главненький», прочтя который Анка поймет все и примчится ко мне внезапно, ночью, навсегда! Собственно, для того и существует литература, чтобы женщина, прочтя, плачущая и полуодетая, примчалась к тебе ночью – навсегда. Но и за роман, за «главненькоеote , сесть я тоже никак не мог, ибо оплаченная поденщина не пускала, висела на душе чугунной гирей. Писать настоящую книгу, когда на тебе висит пионерское приветствие съезду профсоюзов, – то же самое, как, не залечив случайный триппер, добиваться благосклонности Прекрасной Дамы, которую искал всю жизнь… (Фу! Пошло. Не запоминать!) Вот в таком крайне буридановом состоянии я и существовал последнее время, маясь между халтурой и „главненьким“. Кстати, о „главненьком“. Появление этого словечка тоже связано с Анкой. Был такой популярный в ту пору анекдот. Женщина, родившая тройню, показывает младенцев журналисту в той последовательности, в какой они появились на свет. Дети лежат в мокрых пеленках, плачут – просят титьку, а она говорит: „Это – мой старшенький. Это – мой средненький. Это – мой младшенький…“ „А это?“ – удивляется корреспондент, кивая на мужика в мокрых штанах, который лежит на полу и тоже плачет – просит бутылку. „А это – мой главненький!“ – отвечает многодетная мать. Словечко перешло сначала в наш альковный язык, а потом Анка стала величать „главненьким“ и мой будущий роман. Его я как-то в ночном разговоре с неосторожной искренностью назвал своей „главной вещью“…
   В задумчивости я достал из портфеля бутылку «амораловки», взял маленькую коньячную рюмочку и налил граммов тридцать – не больше. Я был так расстроен, что забыл о предупреждениях Арнольда, забыл о навязчивых эротических видениях, забыл о дурацком споре со Жгутовичем, об исчезновении Витька, забыл обо всем, – я налил себе совершенно автоматически, так вохровец, даже будучи на пенсии, в задумчивости делает движение, точно передергивает затвор винтовки. Да, по вкусу действительно похоже на водку, куда уронили кусочек селедки, скорее всего, иваси. Я выпил и несколько секунд сидел, прислушиваясь к тому, как напиток пускает в меня свои бесчисленные живые, горячие, волнующие корни. Потом я, как сейчас помню, вздохнул и по-йоговски задержал дыхание… Одно время я этим увлекался, но быстро понял: для русского человека йога примерно то же самое, что для индуса подледная рыбалка на Медвежьих озерах. Внезапно у меня страшно закружилась голова, а в следующую минуту я увидел всю историю шинного завода с такой отчетливостью, что даже различил капли пота, выступившие на лбу директора этого краснознаменного предприятия, когда, отрапортовав с трибуны съезда победителей об успехах, он услышал медленные слова Сталина: мол, конечно, шинный завод хорошо работает, но было б интересно узнать, почему же он не работает еще лучше. Я вдруг почувствовал, что мне остается самое малое – просто перенести внезапное озарение на бумагу. Не написать, а записать. Не сочинить, а сыграть по ногам. Я опустил пальцы на клавиши моей «Эрики» так, точно это были клавиши белого рояля, и сам я не обычный литературный халтурщик, но Ван Клиберн, исполняющий Первый концерт Чайковского. Талант – это безумие, посаженное в клетку разума… (Хорошо! Но, кажется, до меня это уже кто-то говорил.) Я работал до шести утра, пробарабанив от восемнадцатого года, когда был открыт шинный завод, до главы под названием «На дороге в Берлин». Потом встал, сделал шаг по направлению к дивану и рухнул на простыни, как раненый Пушкин в снег…


6. В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВИТЬКА


   Телефонный звонок пробивался к моему сознанию долго и настойчиво – так спасатели пробиваются к погребенному под лавиной человеку. Наконец, не открывая глаз, я нашарил трубку и прижал к уху.
   – Спишь? – спросил бодрый Жгутович.
   – Сплю…
   – Значит, я тебя разбудил?
   – Разбудил…
   – Ну и хорошо – времени уже второй час…
   – Я до шести работал… Чего ты хочешь?
   – Ничего. У тебя кухня сколько метров?
   – Шесть. А что?
   – Так. Спросить, что ли, нельзя?
   – Можно…
   – Маловато…
   – Мне хватает…
   – Все равно маловато. Не умеют у нас строить. А ты, кстати, знаешь, что, по некоторым сведениям, масонство восходит к древним строителям Иерусалимского храма? Но это не доказано. А по новейшим сведениям… Нет, я лучше тебе зачитаю. Слушай! «Предками современных франкмасонов, носившими то же имя, были, несомненно, настоящие каменщики, и добавление к названию их ремесла слова „свободный“ имело первоначально профессионально-ремесленное, а не социальное значение.
   Свободными камнями, в отличие от обыкновенных, назывались в Англии более мягкие каменные породы, вроде мрамора и известняка, употреблявшиеся для более мягкой, барельефной работы…» Улавливаешь?
   – Что? – начиная просыпаться, уточнил я.
   – Если б наши дома строили свободные каменщики, кухни были бы просторнее. Не говоря уже обо всем остальном!
   – Тебя вчера жена тяжелым по голове не била?
   – Ты что! Даже наоборот… У тебя, кстати, «амораловка» осталась?
   – Нет, – соврал я.
   – Жаль. Между прочим, масоны очень большое значение придавали различным магическим напиткам…
   – Стасик, что с тобой случилось?
   – Ничего. Я просто вдруг подумал: а если ты выиграешь наше пари? Хотя, конечно, это невозможно, но я на всякий случай теперь решил перед сном читать страничку-другую из энциклопедии. Ты знаешь, безумно интересно. Подожди, я тебе сейчас про Тота Гермеса Трисмегиста прочитаю…
   – Не надо мне читать про Тота Гермеса Трисмегиста! У меня нет времени… О каком пари ты говоришь? – поинтересовался я, осторожно перебирая в памяти обмылки вчерашнего вечера.
   – Привет! Это тебя, наверное, тяжелым по голове ударили. Мы же с тобой поспорили…
   – О чем?
   – Как о чем! О том, что ты сделаешь из Витька знаменитого писателя.
   – Я?
   – Ты. Если не сделаешь, то твоя квартира поступает в полное мое распоряжение… Забыл?
   – Обижаешь… А если сделаю?
   – Тогда я отдаю тебе мою энциклопедию.
   – Энциклопедию? А на фига мне твоя энциклопедия?
   – Не знаю. Ты же спорил… Или ты передумал?
   – Нет, не передумал. Просто уточняю детали, – ответил я, просыпаясь окончательно и вспоминая в подробностях вчерашний спор. – Если обещал, значит, сделаю… А где Витек?
   – Это у тебя надо спросить. Он же с тобой оставался!
   – Оставался. А потом исчез…
   – Как это исчез? Что-то ты крутишь! – молвил Стас с тем презрительным разочарованием, которое я ненавижу больше всего на свете.
   – Ничего я не кручу! Я как раз собирался его искать…
   – Найдешь – перезвони мне домой.
   – Почему домой?
   – Жена, пока «амораловка» действует, отгул взяла и меня тоже отпросила. Сейчас за шампанским побежала. А как ты отработал?
   – Пять глав, – гордо ответил я.
   – У тебя кто-то и сейчас еще есть? – завистливо спросил измученный моногамией Стас.
   – Почему ты так решил?
   – Ну, выражаешься ты иносказательно: пять глав… Я только три успел,
   – расстроился Жгутович.
   – Не горюй: на своем поле это очень хороший результат!
   – Мне тоже кажется. А у тебя точно «амораловки» больше нет?
   – Нет, конечно! Зачем мне тебя обманывать? – искренне ответил я, косясь на бутылку, где еще оставалось граммов восемьсот.
   – Ну ладно, пока, а то жена дверь открывает… – заторопился Стас.
   – Ты учти, женщинам нравятся длинные главы, – ехидно посоветовал я и повесил трубку.
   С трудом поднявшись, я побрел в ванную и долго стоял перед зеркалом, вглядываясь в свое бледное лицо и красные, воспаленные глаза. Вот влип! С таким же успехом я мог пообещать превратить Витька в генсека. Прав классик: нельзя мешать напитки… Больше всего в этот момент я был похож на лежавший тут же в мыльнице выдавленный тюбик пасты.
   Первым делом надо было срочно реанимироваться…
   В Доме литераторов, куда я доковылял через час, уже вовсю гудела благообразная дневная ресторанная жизнь: на спасительный огонек стягивались злоупотребившие вечор труженики пера. О, я знаю по себе: пробуждение их было ужасно! Помимо неизбежной головной боли, тошноты, диабетической сухости во рту, их терзало чувство похмельной безысходности и вдобавок чисто профессиональный ужас собственной бездарности и бесплодности. С самого утра они мучительно осознавали, что жизнь так и пройдет всуе, в злоупотреблениях, без больших художественных открытий, а потом тяжко влачились в ЦДЛ, по пути ошарашивая транспортную общественность тяжким духом вчерашнего удовольствия. Но уже после нескольких рюмок водки, закутанных рыбной солянкой, где в золотисто-оранжевой лимфе плавает желтый полумесяц лимонной дольки и с самого дна таращатся иссиня-черные маслины, жизнь постепенно начала наполняться смыслом, думы обретать внятность, а литературные образы тесниться в голове, как гости в лифте. И вот человек, который всего полчаса назад просто не хотел жить, уверенно сидит за столиком, и на лице его играет мудрая улыбка тихого победителя жизни.
   Вторым делом я прошел в закуток к официантам, но Надюхи там не было. Мне объяснили, что она сегодня не появлялась, позвонила и сказала: на работу не выходит, потому что выходит замуж.
   – За кого? – оторопел я.
   – Какая разница, – вздохнула немолодая уже официантка Рита, уставшая от одиночества и чаевых.
   – Если она и завтра не выйдет, я ее даже посудомойкой не возьму! – добавила строгая метрдотельша.
   Она-то после долгих уговоров и дала мне адрес Надюхи, жившей, как оказалось, в глухом спальном районе Москвы, названном в честь снесенной с лица земли деревеньки, где в прошлом веке обоз, тронувшийся из старой столицы в новую, останавливался на первую ночевку. Пробегая через ресторанный зал, я краем глаза заметил вчерашнюю незнакомку, уныло пившую минеральную воду. Лицо ее было абсолютно неподвижно, ибо при малейшем мимическом колебании толстый слой грима мог осыпаться прямо в тарелку с солянкой.