Шура, шаловливо посверкивая глазами, как-то высказала Галине:
   - Ну, побалуйся-поиграйся с ребеночком... девонька-старушка!
   Смеющаяся Галина, притопывая каблучками, "барыней" прошлась перед Шурой, задиристо махнула пуховым платком по ее носу:
   - А что? И поиграюсь! - Но тут же прижалась к ней и доверительно сказала: - Что же, Шура, по-твоему - оттолкнуть и обидеть мне человека? Я не вылавливала Гену, не расставляла сетей. Увидел он меня в столовой, а после работы - пошел, побрел за мной, как когда-то и Данилушка. Все молчит, молчит, а как взгляну на него - краснеет да бледнеет. Думала, походит и отвяжется, найдет какую моложе. Ан нет! Хвостиком моим стал. Пришлось заговорить с ним. Понравился человек - степенный, не ломака, весь такой открытый и простой. Он детдомовский, сиротинушка, но такой, знаешь, ласковый и отзывчивый вырос, хотя с виду многим воображается, что законченный мужлан. Он, Шурочка, так мне нашептывает: "Я тебя, Галчонок, жалею". Вот ведь как: молоденький, а понимает, что бабу надо жалеть. Слышь, не просто любит, а жалеет. И я стала жалеть его... на том и слюбились, - грустно улыбнулась Галина.
   Иван почти не общался с Геннадием, первое время даже не здоровался с ним, когда забегал к матери, в основном, позаимствовать деньжат. Но Геннадий сам стал к нему подходить и протягивать для приветствия свою грубую смуглую руку. Ивана сердило это крепкое "слесарское" пожатие, как, мерещилось ему, тайный намек - слесарь-де выше какого-то там писаки, хотя и прозванного красивым и непонятным словечком - журналист.
   - Ма, не метит ли сей добрый молодец прописаться в нашей квартире? однажды спросил Иван, независимо-бодренько покачиваясь на носочках модных дорогих туфель.
   Мать промолчала и даже не взглянула на сына, но он увидел, как затряслись ее плечи. Не утешил, не объяснился, буркнул "пока" и ушел. И долго к ней не являлся и не звонил.
   Год люди ждали, два ждали, когда же разлетятся Галина и Геннадий, но они прожили вместе долго, до самой кончины Галины. И кто бы хоть раз услышал, что они сказали друг другу неучтивое, резкое слово. Никто толком и не знал, как они живут, а сами они ничего не выставляли на обозрение, хотя и не скрытничались. У них редко бывали гости, - казалось, все лучшее земное и высшее они находили друг в друге. Но одно попадало на поверхность неизменно приметливой сторонней жизни: Геннадий часто приходил с работы раньше Галины и неизменно дожидался ее на балконе. Пристально и беспокойно всматривался на дорогу сквозь заросли тополей и сосен, хмурился и много, нервно курил. Но только приметит Галину - встрепенется, оживет, загасит сигарету (она запрещала ему курить дома, потому что у Перевезенцевых никто никогда не курил). Помашет ей рукой. Она иногда останавливалась возле лавочки поговорить с соседями, а он с балкона напоминающе-нетерпеливо покашливал и покряхтывал, в забывчивости даже снова смолить принимался. Женщины иной раз подсказывали ей, посмеиваясь:
   - Твой-то, Галка, глянь - весь извелся.
   - Не мучай его - ступай уж, что ли.
   В шестьдесят шесть Галина жестоко простыла, шустрой гурьбой раскрылись застарелые болячки. Она никогда серьезно не лечилась, и на этот раз долго не обращалась к врачам, тянула, словно не хотела просто так сдаться болезням и старости; пользовалась домашними средствами, но - не помогало. Геннадий чуть не за руку увел ее в поликлинику.
   Шуре, прознавшей о болезни подруги и сразу же примчавшейся на электричке, уже в жару и лихорадке шепнула, с великим трудом зачем-то улыбнувшись чернеющим ртом:
   - Смотри-кась, Шурочка, даже умираю, как Гриша, - от простуды. Получается, думает он обо мне, дожидается там, а?
   - Ха, "умираю"! Да ты, Галка, до ста лет проскрипишь...
   Попросила Галина, чтобы сына поскорее позвали. Но Иван находился в очередной, случавшейся почти каждую неделю командировке, к тому же далеко-далеко.
   - Напугайте, что ли, телеграммой. Он мне так нужен, так нужен...
   Иван приехал, строго-деловитый, сдержанный. Мать оставила в комнате только его:
   - Умру, а долга не исполню перед тобой: прости меня, сынок.
   И потянулась всем телом вперед, к Ивану, - не поклониться ли? Бессильно откинулась на подушку.
   - За что? - подвигал он плечами, зачем-то все притворяясь сдержанным, строгим, хотя вид больной матери потряс его - истаяла, костисто выбелилась, постарела. Только в глазах чуточку еще теплилась прежняя жизнь - жизнь радости и любви, смирения и печали.
   - Видела, недоволен ты был, что с молодым я жила. Вроде как и жила последние годы только в свое удовольствие. Да, наверное, так и было. Появился в моей жизни Гена, и захотелось мне, старой да глупой кляче, счастья, просто счастья... Ты страдал из-за меня? Знаю, знаю! Прости. Теперь могу с чистой совестью... уйти. Чуть не забыла - и за "равнодушного" прости. Помнишь ведь?
   - Прекрати.
   Через два дня матери не стало.
   "А ведь я не верил, что она умрет, - подумал сейчас Иван, зачем-то всматриваясь в помутневшее испариной окно. - "Прекрати", - строго, по-учительски я ей тогда ответил. Не добавил - "мама"; да и звал ее где-то с отрочества каким-то пошлым обрубочком - "ма". И отошел от постели, и весь день зачем-то дулся на Геннадия, который все не отходил от ее постели и бегал с красными глазами то туда, то сюда... Мать исполнила свой последний долг - попросила прощение у сына. Да, в себе я осуждал ее за Геннадия... а она просто хотела счастья, и привиделось оно ей таким. Именно таким! И вправе ли кто осудить другого, что он счастлив, счастлив именно так, а не как тебе воображается?"
   И году не протянул без нее всегда здоровый, жизнелюбивый молодой Геннадий. Нежданно-негаданно у него открылись какие-то не совсем понятные врачам болезни. Да он и по больницам не хотел ходить. Осунулся, отъединился от людей. Не бросил работу, не запил, но видели люди, что покачивает его постоянно, как во хмелю или в тяжелом недуге.
   Умер Геннадий на балконе, на том самом балконе, с которого в великом, завидном для людей нетерпении дожидался свою возлюбленную. Умер в августе, в цветах, но уже высаженных по весне им самим, так, как подметил у Галины и как она любила, - радужными пышными поясами; и чтоб было много пионов понатыкано там и сям, - "больших растрепушек, посматривающих на всех нас с веселым вызовом и детским недоумением", - так говорила о своем любимом цветке Галина.
   Соседки на его похоронах плакали и шептались:
   - От тоски помер Геник-то, от любовной хвори ...
   - Вот ведь как любил! Как любил!.. Сказал мне раз, уже после Галки: "Так мы с ней, Светлана Федоровна, срослись сердцами, что не знаю - живое ли теперь мое? Приложу ладонь - вроде бы не трепыхается, а ведь живу как-то. Чудно!" И взаправду - чудно, бабоньки. Галка была кремень-человеком, сильнущим, - верно, за собой поманила его, а он, похоже, не стал отнекиваться да противиться...
   - Я со своим охламоном протянула целую жизнь, а не могу так сказать. Он же с Галкой - всего ничего, а вон оно как получилось у них. По-настоящему, крепко-накрепко! Как говорится - до гробовой доски...
   - Ни детей, ни внуков после себя не оставил: сама-то Галка уж не родила бы ему, а он, поживи еще, смог бы, поди. Жалко, что помер. Вслед за ней, выходит, отправился. Там повстречаются - нарадуются еще друг на дружку...
   Квартира полностью отошла Ивану, хотя юридически он и при жизни матери являлся полноправным ее владельцем. Геннадия она так и не прописала в ней, хотя что-то такое вроде бы намечалось, ведь брак они, после шести, семи ли годов совместной жизни, все же оформили. Впрочем, у Геннадия была однокомнатная квартирка, доставшаяся ему от государства как сироте. Но последний год он прожил в перевезенцевской, уломав Ивана, нетерпеливого и надменно-строго обращавшегося после похорон матери с "сожителем-приживальщиком". Иван через неделю-другую уезжал на долгосрочные курсы, потом намечалась череда командировок; квартиру, естественно, можно было сдать в аренду, поселить в ней, наконец-то, кого-нибудь из друзей и коллег. Он с суховатой деловитостью объявил Геннадию, что нужно выселяться, но тот неожиданно опустился перед ним на колени, правда, не объясняя и даже не намекая, зачем, собственно, ему нужно пожить здесь еще, ведь свой угол какой-никакой, но имелся. Иван был поражен и растерян и с каким-то противоречивым чувством стыда и отвращения передал Геннадию ключи; хотя в какой-то степени был доволен, что квартиру оставляет под присмотром.
   Не тревожил Геннадия долго и терпеливо. Когда все же пришел напомнить, то ему сообщили, что Геннадия только что увезли в морг, распухшего после трехдневного нахождения на балконе. "Так что же получается, - зачем-то логично пытался размышлять Иван, - он остался в нашей квартире, чтобы весной высадить цветы, как это делала моя мать, и в них умереть?"
   Он похоронил Геннадия, потому что у того не оказалось на всем белом свете ни одной родной души. Сначала хотел порознь - от матери и отца, лежавших рядом, но - не посмел. Оставалось местечко рядышком, и была возможность, и он, ломая себя, поступил так, как надо, - по-человечески.
   Позже одолевали сомнения, но теперь понял - только рядом им троим лежать в своем загадочном вечном сне.
   В первые же дни водворения в родное жилище, Иван стал все в нем переиначивать, перестраивать, ремонтировать, но торопливо и в чем-то даже грубо, словно панически убегал от каких-то воспоминаний, будто какой-то укор лично ему исходил от стен и обстановки. Казалось, окружающее говорило ему, что жить нужно вот так, а не так, как ты придумал.
   * * * * *
   "Так чего же я ищу? Из какой такой тьмы пытаюсь выбраться? - снова спросил себя Иван, наблюдая, как взбиралась по ступенькам влажного от росы крыльца тетя Шура. - Но после сегодняшней ночи и рассказов тети Шуры вопрос кажется каким-то придуманным, никчемным и вроде как прозвучал во мне по-привычке, на профессиональный журналистский манер, а для истинной жизни, чую, теперь не годится. Не подходит потому, что себя не обманешь, хотя хочется временами, и представляется, что удалось... Теперь я знаю, чего же мне искать. Мне нужно искать и по крупицам восстанавливать свою душу. Мне нужно найти свою любовь и жить до скончания моих дней в любви, только в любви, как бы тяжела ни была для меня жизнь".
   Вошла тетя Шура. Обсыпанная росой, бодрая, в потертой душегрейке и помытых резиновых сапожках, с тремя-четырьмя куриными яйцами в лукошке.
   - Проснулся? - улыбчиво щурилась она на Ивана.
   - Ага, - улыбнулся и качнул головой Иван и подумал отчего-то язвительно и как-то на первый взгляд безотносительно к обстоятельствам: "Долго же изволил спать".
   3
   Завтракая, оба зачем-то посматривали на портрет молодой Галины.
   В запотевшие, "плачущие", окна, обволакивая по краям портрет, лучами сеялось солнце. Постукивали настенные часы. Иван и тетя Шура часто замолкали, словно бы понимали оба едино и равно, что самые важные слова уже сказаны, и не спугнуть бы в себе чувства, которые вызрели и установились.
   Когда прощались за воротами, тетя Шура сказала:
   - Как ни пытала да ни гнула судьба твою матушку, а она все оставалась человеком. Хотела по любви прожить - так вот и прожила. Не искала, где теплее да слаще, а что посылала судьба - то и тянула на своем горбу. А приспевала какая радостешка, так радовалась во всю ивановскую. - Помолчала, хитренько сморщилось ее маленькое, взволнованно порозовевшее личико: - А ведь я, Ваньча, чуток завидовала Галинке. Белой завистью, самой что ни на есть беленькой, как яички от моих курочек! Уж не подумай чего! Галка для меня, что огонек в потемках: чуть собьюсь, а она будто бы светит мне, дорогу указывает.
   Иван приметил крохотную слезку в запутанных морщинках окологлазья тети Шуры, и, чтобы как-то выразить свое признание, склонил перед ней голову. Но этот жест показался ему поддельным и театральным. В досаде стал пялиться в небо, которое поднялось уже высоко и раздвинулось, словно приглашая: "Можешь - в высь рвись, можешь - иди в любые пределы: все пути для тебя расчищены и осветлены".
   - На могилке бываешь?
   Иван, как напроказивший мальчик, зарумянился, прикусил губу, неопределенно-скованно, будто вмиг отвердела шея, молчком качнул головой.
   - Будешь - так поклонись от меня, - посмотрела в другую сторону чуткая тетя Шура. - Мне, старой да хворой, уж куда переться в Иркутск. Раньше-то я все к Галке гоняла на электричке... а самого-то города, хоть самого размосковского какого, я не люблю. Вся, как есть, деревенская я...
   Иван не мог идти на курорт: ему сейчас нужно было чего-то большего и высокого, как, возможно, это небо. Он вышел на берег Белой. Смотрел в туманные, но быстро просветлявшиеся холодные дали, на акварельно расплывчатые многокрасочные полосы осенних лесов и полей. Река бурлила, свивала воронки, подрезала глинистый берег, но уже, кажется, пошла на убыль, отступала без подпитки с неба. Долго стоял на одном месте, просто смотрел вдаль и грелся на скудном октябрьском припеке. Потом опустился на корточки и зачем-то стал перебирать, ворошить, рассматривать камни, сплошь и навалами лежавшие под его ногами. Тянулся рукой или всем туловищем за приглянувшимся камнем. Увлекся так, что минутами перемещался на четвереньках. Но что именно искал - и сам, наверняка, не смог бы ответить.
   Очнулся, сел на плиточник, уперся грудью в колени:
   - Мальтинские мадонны, Мальтинские мадонны... - раскачивался и шептал он, очевидно любуясь этим необычным и для него ставшим особенным сочетанием слов.
   Скажи ему кто вчера или раньше, что эти два слова могут как-то соединиться и совместиться, рождая нечто высокое по смыслу и ощущению, он в своей обычной иронически-надменной манере, наверное, посмеялся бы над человеком. Но теперь в этом археологическом термине Мальтинская мадонна он увидел нечто такое, что заставляло биться его мысли.
   - Мать моя - вот она настоящая мадонна, - наконец, произнес он то, чего не мог не произнести. - Мальтинская мадонна!.. А чего, собственно, господа хорошие, я ищу среди этих мертвых камней? - усмехнулся он, поднимаясь на ноги. - То, что вырезал юноша - тот упрямый юноша из моего сна? Все, что мне надо, чтобы приблизиться к счастью, я уже знаю. - Поморщился: - Кажется, знаю.
   И ему страстно захотелось увидеть Марию - ведь она, как показалось ему, так похожа на его мать, ведь к ней, как ему опять-таки вообразилось, потянулось его сердце, давно никого не любившее.
   "Я сегодня же стану счастливым! Я буду любить и буду любимым!"
   Уже водворился ясный день, из-за ветвей сосен и горящих листвою черемуховых кустов взбиралось все выше влажно-тяжелое солнце. Таял иней, пар дрожал над землей. Иван издали увидел сиреневое, как облачко, пальто Марии, - и кровь ударила в его виски. Мария неспешно возвращалась из лечебного корпуса со своими разговорчивыми соседками по комнате - двумя дамами в козьих шалях. Иван, забыв со всеми поздороваться, подошел к ней близко и посмотрел в самые ее глаза - черные, строгие, недоверчивые. Он хотел убедиться, что она похожа на мать.
   И он открыл, что на его мать она вовсе непохожа - так, может, чуточку. Просто, как и у его матери, что-то застарело-печальное преобладало в ее облике, но при этом чувствовалась непримиримая внутренняя борьба: "Нет, мне еще рано сдаваться!"
   "Наверное, все хорошие женщины потому и хорошие, что борются за свое счастье, не причиняя никому вреда, и это со временем делает их по-особенному привлекательными и притягательными, даже если они и не очень красивы".
   - А мы уж вас, Иван Данилыч, потеряли, думали, какая краля мальтинская увела. Здрасьте, что ли, - простодушно улыбались укутанные козьими шалями дамы, друг другу украдкой подмигивая: "Мол, глянь, как он поедает ее глазами!"
   - Здравствуйте, - хрипловато отозвался Иван и почувствовал, что ему стало возвышенно легко и возвышенно печально.
   * * * * *
   С неделю или чуть больше прожил Иван на курорте. Раз-другой съездил в Усолье на грязи и солевые ванны, и когда лежал на кушетке, обмазанный жирной теплой грязью, запеленатый в простыню и укрытый по подбородок байковым одеялом, его потряхивало от смеха. А как только взглядывал на своих соседей по комнате, лежавших поблизости, на широколицего, важного Садовникова и на мелкого, с хитренькими глазками Конопаткина, со всей серьезностью и тщанием относившихся к лечению, так не мог, как ни пыжился, сдержать взрыва хохота. Ему, здоровому, еще молодому, казались совершенно бессмысленными и глупыми все эти процедуры. И хотелось поскорее вернуться в город и заняться делом, настоящим делом; хотелось написать умную, толковую статью, в которую бы не прокралось ни единой черточки лжи, даже чтобы запятые или точки были продиктованы его совестью и благородным стремлением к правде - к правде жизни.
   Помог по хозяйству тете Шуре - подправил заплот, нарубил дров. Прочитал-пролистал десятка два книг. А лечение совсем забросил. Ухаживал за Марией, молчаливой, рассеянной, все о чем-то нелегко думающей, присматривался к ней.
   "Но чего я хочу и жду от нее? Нужна ли она мне, а я - ей? Ведь у нее есть муж..."
   Раньше он не мучался подобными вопросами, а поступал по своему привычному правилу холостяка: если есть возможность что-то заполучить от женщины, то надо сначала заполучить, а потом будет видно.
   Он понял и вывел для себя, что Мария была человеком, погруженным в свое грустное состояние как в теплую воду, которую она собою же и нагрела и из которой не хочется выбираться на прохладный воздух, в этот неуют реальной жизни. Иван понимал ее печаль: у нее, женщины уже немолодой, не было ребенка, а, следовательно, не было возможности чувствовать себя полновесно счастливой.
   Но как-то раз Иван увидел Марию издали с другим мужчиной - крепким, высоким, седым, но, кажется, еще не старым. Они стояли возле забрызганного грязью джипа, обнявшись, и Мария что-то взволнованно ему говорила и, похоже, сквозь слезы улыбалась.
   Самолюбие взыграло в Иване, и несколько дней он не подходил к ней. Потом все же заговорил, но она неожиданно прервала его:
   - Вы, пожалуйста, за мной больше не ухаживайте. Не надо.
   - Почему? - бесцветно и глухо спросил Иван.
   Мария с опущенной головой теребила бледными, с тонкой увядающей кожей пальцами свою старомодную толстую косу и не сразу и как-то неохотно отозвалась.
   - Я жду ребенка. Приехала лечиться от бесплодия, а вот нежданно-негаданно выяснилось на днях, что я в положении... Меня любит и ждет муж. Я ему позвонила, и он чуть не той же секундой прилетел из Иркутска... Видите ли, мы так долго ждали, мучались, уже чуть не впали в отчаяние - вы бы только знали, что мы пережили! Впрочем, Иван Данилыч, зачем я вам рассказываю об этом? Простите. До свидания.
   И она деликатно-медленно отошла от Ивана, не поднимая глаз.
   "Подведем итог: я все еще не встретил своей единственной. Хотел увидеть ее в Марии, но, оказывается, она свое уже нашла".
   Пошел в одиночестве бродить по мягким и влажным тропкам запущенного лесопарка.
   Его, такого всего положительного да видного мужчину, никогда не бросали женщины, не отворачивались от его ухаживаний, чаще - он первым уходил или же отношения как-то сами собой стихали и обрывались. Но он, избалованный, вечный победитель, не разозлился на Марию и не раздосадовался. Напротив, его сердце наполнилось чувством смирения и покорности, быть может, впервые по-настоящему в его жизни.
   - Вот и хорошо, - присвистнул Иван, но мысль не стал развивать, не пытался для себя уяснить - хорошо то, что ему отказали, или хорошо то, что так благоприятно обернулась жизнь этой славной Марии, которая, несомненно, достойна большого и долгого счастья?
   * * * * *
   Он не спал ночь, слушая трели простуженного носа Конопаткина и солидный, но тихий храп Садовникова. А утром сел в самую первую электричку, ни с кем не простившись, не заглянув к тете Шуре, и поехал домой.
   "Что еще мне нужно здесь, здоровому и открывшему охоту за счастьем?"
   За Усольем небо перед его глазами неожиданно почернело и густо, захватнически-властно повалил сырой, крупный, как блокнотные листья, снег. Ветер бился в стекло, залеплял его, но снег тут же таял, отрывался и улетал в поля и прилески большими растянутыми каплями.
   Сначала было темно и мрачно, а снег чудился серым и черным. Но промелькнули минуты - и мир стал снова открываться и раздвигаться на все стороны, а снег виделся только белым, белым-белым, как обещание или предзнаменование еще больших чудес и преображений жизни.
   В сердце деятельного Ивана нетерпеливо ждалось и томилось.
   "Ведь не для бездарной и пошлой жизни родила меня мать, в конце концов? Я найду свою любовь. Я буду любимым и буду любить долго-долго, пока не закончатся мои дни на земле. Кто мне не верит?" - озорно осмотрелся он.
   Но кто мог ему ответить в вагоне электрички, в которой он не знал ни одного человека? Может быть, - снег, только единственно снег, который все настойчивее и гуще облеплял окно, словно бы просился вовнутрь погреться?
   Вскоре стало так бело, что резало в глазах, - это из-под сливово-черной тучи шквально и радостно выбилось солнце.
   "К тете Шуре надо заезжать", - подумал Иван, с интересом и восторгом ребенка всматриваясь в белую, взнятую вихрями округу.