Когда же сельская школа станет действительно сельской -- поистине народной и свободной?
   * * * * *
   Мы знаем одну интересную страну, в которой сложено много стихов, спето о дружбе народов, в которой чиновничьи и педагогические роботы с высоких трибун и в классных аудиториях уверяли людей, что все они дружны, что они одна семья -- семья народов. О какой стране мы говорим -- вы, читатель, конечно, догадались. Да, да, о ней речь, о нашей с вами боли -- о России. Язвы разъедают ее тело, а главная -- недружелюбие наций. Вслушаемся в нашу речь -- в ней вся наша "свинцовая" мерзость. Мы друг другу нередко можем сказать: "чурка", "жид", "налим", "кацап", "хохол", "азер", "злой, как татарин", "русская свинья", "чукча" как синоним глупости и тупости, "чуркистан", "узкоглазый", -- довольно! Так мы дружим. Так сожительствуем в общем доме -- России. Не до гармонии, не до наслаждения тем, что ценно и любимо твоим национальным соседом, а нередко ждешь -- тебя, "русскую свинью", ножиком пощекочут за то, к примеру, что как-то нечаянно или, напротив, умышленно -- несомненно, находятся среди русских свиньи! --оказался ты неучтив к "чурке". Да и "чурка" живет в напряжении: "Расколют, -- наверное, думает, -- и хоп в печку..."
   Шутки оставим для лучших времен, до тех времен, когда научимся смеяться над своими недостатками и по самым высоким меркам ценить достоинства других.
   Но когда наступят такие времена? Ждать, ничего не совершая для ускорения их созревания? Нельзя! Надо искать способы гармоничного разрешения проблемы. Один из таких способом, нам кажется, -- Тарасинский проект.
   Прежде всего следует отметить, что поселок Тараса -- как бы миниатюрная модель России с ее национальной многослойностью. Основных "слоев" в поселке три -- буряты, русские, татары. На деле никто никогда ни в поселке, ни в районе не мучался над вопросом: быть или не быть национальной культуре русских, бурят или татар? Организовывались какие-то случайные национально-окрашенные мероприятия, праздники, проходившие раз в год и заканчивавшиеся или, напротив, начинавшиеся пьянкой. Оторванное от литературных источников владение родным языком, который от десятилетия к десятилетию "высыхал", как беспощадно высыхают даже большие реки или озера, если не подпитываются ручьями, речушками. Родной язык становился неинтересен, вял, отторгался из жизни, прежде всего, конечно, молодежью. Национальную одежду с ее особенной, формировавшейся веками философией орнамента и покроя можно было увидеть только в поселковом музее и весьма редко на заканчивающих свой земной путь стариках.
   Но вот радостный парадокс-надежда, на который мы натолкнулись, исследуя социокультурную ситуацию в районе и в той же Тарасе: как медведь в глубокой берлоге, жила и живет -- но спала дремучим сном, только мало-мало шевелилась! -- тяга к своему национальному жизнетворчеству -- языку, одежде, танцам, орнаменту, философии, религии, кухне, агротруду. Так и ждешь: спит, спит медведь, довольствуясь сосанием лапы, да вдруг очнется, рявкнет и --полезет на волю.
   Однако медведь -- спит. "Не умер ли? -- досадуем мы. -- Дышит!"
   Так порой и национальная культура: мощная, как медведь, но -- спит, ждет какого-то часа пик или того, кто ее растолкает.
   Мы убеждены, что без усилий по разбуживанию национального самосознания, без шагов, действий общественности, государственных органов, сельского мира -- спать нации медведем веки вечные, разлагаться и смердеть. Кто знает, может и не сработать инстинкт самосохранения. Надо будить! Звонить в колокола общественного мнения, стучать в трещотки межпартийной борьбы -- не померли бы "медведи" в своем сонном и нередко пьяном оцепенении.
   Итак, очевидное и радостное -- тяга к возрождению своей национальной культуры, языка живет. В Тарасе мы даже большее увидели: русские неплохо владеют бурятским или татарским языком; всем селом отмечают национальные праздники. С учетом этих "тяг", предрасположенностей и была разработана программа по развитию национальных культур бурят, русских, татар и очерчены методы гармонизации их сосуществования.
   Пройдемся по программе с анализом конкретных шагов. Главное -- был создан на базе Тарасинского методического куста, формально и малоэффективно объединявшего среднюю и три начальных школы, Тарасинский образовательный комплекс с развитием национальных культур -- такое у этого нового управленческого, организационно-педагогического, научно-методического, финансово-хозяйственного и просветительского организма официальное название. Также в него вошел детский сад. То есть если раньше начальные школы и детский сад развивались порознь, а чаще всего вообще не развивались, выпуская в среднюю школу слабо подготовленных детей, то теперь все объединены в одну крепкую упряжь учебно-воспитательного плана, в один финансово-хозяйственный механизм -- все проблемы любого учреждения комплекса решаются таким своеобразным педагогическим миром, исполняет решения которого директор комплекса. Под педагогическим контролем находится вся система подготовки детей от детского сада и до выхода из средней школы. Комплексность и непрерывность образования пропитали, охватили собою все: изучение конкретных предметов, вхождение и углубление детей в мир национальных ценностей, освоение языков -- как своего родного, так и народа-соседа, освоение трудовых навыков скотовода и землепашца. И все это от детского сада и выше, выше.
   Мы опасались: будут ли охотно изучать русские и татарские дети бурятский язык? Со взрослыми, к слову, несколько иная картина: их быт и тесные трудовые контакты порой подталкивали осваивать бурятский. Нам теперь совестно за свои опасения. Дети с еще незамутненными и не отравленными в условиях глубинного села душами деловито, с крестьянской основательностью своих родителей и старанием принялись за нелегкое дело освоения языка коренного народа -- народа-соседа, народа-брата. И опять напомним: с детского сада и выше, выше -- да, верим, потом они пойдут по жизни со своим благодатным разноязычием. Татарский язык, кстати, изучается факультативно, но к нему не ослабленное внимание, не второстепенный он в языковой системе Тарасинского комплекса. Просто желающих изучать его пока мало. Предпочтительнее -- бурятский и русский.
   Пронизаны духом и материей национальной культуры русских, бурят и татар учебные планы общеобразовательных предметов. Например, физкультура: преподаются национальные виды борьбы, осваивается стрельба из лука; дети состязаются на лошадях. В географию органично вплелись сведения по краеведению -- климат, рельеф, почвы не только далекой Африки, но и знакомой с детства -- однако, как выясняют ученики, не очень-то знакомой и удивительно интересной -- родной земли. В историю влились сведения историко-краеведческого характера -- о проживающих на Усть-Ордынской земле народах: выясняют, волею каких исторических ветров они сошлись и теперь сожительствуют. Предметы биологического цикла расширились -- не бесполезно ученикам узнать о животном и растительном мире округа, района и окрестностей своего села. В домоводство пришли темы по национальным кухням. На трудах мальчики пробуют вырезать узоры из дерева, обрабатывать кожу. На уроках литературы изучаются забытые нами бурятские и татарские поэты и писатели.
   Но урока, разумеется, мало, чтобы культура, язык своего народа стали кровью и нервами души подрастающего поколения. Семья должна лелеять хрупкое семя, зароненное школой, ухаживать за неловко и неуверенно выбившимися росточками. Но в семьях -- во многих семьях -- скверно обстоит дело не только с родным языком, но и с национально-окрашенным бытом, образами, традициями. Чудом сохранились какие-то крупинки. Мы видели: хочет, очень хочет родитель, чтобы "мое", "родное", "национальное", наконец-то, расцвело, обласкало душу. Как быть? Нашлись в Тарасинском комплексе люди, которые яснее понимали и вернее знали культуру своего народа. Благодаря им родились клубные объединения для сельчан и детей: "Уряал" -- бурятский центр, "Рэхим" -- татарский", "Светелочка" -- русский. Дети вместе со взрослыми копаются в "пыли веков" -- составляют родословные. Утеряны некоторые ниточки, темно и беззвучно для современников прошлое многих родов: мало кого на протяжении последних пятидесяти -- семидесяти лет интересовали предки, их мысли, свершения, заботы, опыт. Но древние греки говорили: начало -половина дела. Тарасинские школьники и взрослые шагнули к мудрости предков, и какую и чего "половину" они уже получили? Наверное, как разумнее, толковее строить свою личную и сельского мира жизнь. Забота о памяти, нам представляется, -- не только совершенствование настоящего, но и забота о будущем. Детей воспитывает прошлое -- будем верить, что для более счастливого, чем у нас, будущего.
   К слову, начато составление летописей всех родов Тарасы. Пустот, неизвестного, таинственного, непонятного -- завалы. "Разгребем", -- говорят немногословные тарасинцы.
   В национальных клубах дети изучают обряды своего кровного народа, бытовые мелочи, которые хотя и пришли из старины, но не бесполезны сейчас, например, навыки по выделке кож, хранению продуктов питания, приготовлению настоев целебных трав, кройке, шитью, по способам верховой езды на лошадях, по традициям народной кухни, игре на полузабытых музыкальных инструментах. Например, дети осваивают шитье подушек из телячьих шкур и узнают, что разумнее всего набивать их шерстью диких коз -- не скатывается. Корпят над узорами -- зашифрованной мудростью народа.
   Все, что дети узнали, освоили на уроках и в клубах, порой выливается в яркие традиционные национальные праздники. Но отмечают не за высоким забором, не узконационально, а всем селом, всем многоцветным миром Тарасы. В этом году широко отпраздновали масленицу.
   Но никакой, думается, праздник не сроднит народы, если дружбой, духом мирного сожительства и терпимости не будут пропитаны будни с совместным трудом и устремлениями. В головной школе образовано пять центров --трудового воспитания, спортивно-массовой работы, туристско-краеведческий, трудновоспитуемых под названием "Искорка" и центр ремесел, прикладных искусств. Через центры подрастающее поколение и взрослые всех национальностей объединяются в общем труде: на полях местного акционерного общества, на свиноферме, в ремонте школ и детского сада, в заботах о трудновоспитуемых детях, нерадивых родителях, в подготовке праздников, в походах, -- наверное, не надо перечислять: все это обычные, школьные, сельские будни, в которых болит голова, но в которых нередки и всплески радости -- одного человека или всех.
   Нынче весной мы съездили в гости к тарасинцам и порадовались: комплекс живет, ровно дышит и, как младенец, требует много пищи для своего роста. Местная администрация плохо подпитывает его финансами; не лишними могли бы оказаться видеомагнитофон, телевизор, стройматериалы для ремонта малокомплектной школы, автомобиль, который помог бы инспекторской и методической службам комплекса почаще бывать в отдаленных школах. Но нам представляется, когда-нибудь, наконец-то, заживет Россия -- глядишь, и дела в Тарасе и во всем народном образовании страны поправятся. Другое крепко обеспокоило нас: власти Усть-Ордынского Бурятского автономного округа равнодушны к Тарасинскому проекту. Была презентация комплекса -- ни полчеловека не приехало из Усть-Ордынского. Обращались тарасинцы в окружное ГлавУНО: мол, помогите с программами, курсами повышения квалификации --таинственное молчание. Хотя -- Бог с ними. Не стали бы вредить делу, -- уж очень тревожное равнодушие.
   Уезжали мы из Тарасы -- выдался славный денек: широко раскрылось от недавних облачных куч синее-синее -- даже в глазах томительно побаливало --небо. Как из ведра лило на парную, но еще мерзлую землю полей и лесов жаркую воду света небывало яркое солнце. Да не солнце это было, а просто какая-то солнечная, сжатая в круглый комок туча. От долгожданного тепла на сердце стало легче. Душа тянулась к ястребу, медленно кружившему над голыми седовато-коричневыми тарасинскими холмами. Слух останавливался на звоне несущейся с холмов талой воды. Она бурлила, густо пенилась и разбрызгивалась, ударяясь о коряги и камни. Сотни ручьев сшибались в одном-двух мощных, густо-серых потоках, с шумом неслись вдоль дороги, сбивались в заводи, в которых крутились щепки, сухая трава. Водопадом вырывались на поля, елани и бежали как обезумевшие от неожиданно нагрянувшей весны к рекам и полноводным ручьям. Мы в автобусе быстро ехали в Иркутск. Было душно. Скинули куртки и шапки. Дремали, но слышали тихий разговор двух стариков:
   -- Гляди, солнце набедокурило: враз растаяло снег. Влага, Павлыч, не задержалась на полях -- не быть этим годом урожаю.
   -- Типун тебе, Сергей, на язык: молодой ишо, вот и мелешь без толку. Снег живо сошел, но еще быстрее вернется. Всего сполна получит земля: и влаги, и солнца. Вспомнишь мое слово.
   Мы слипающимися глазами смотрели на потоки воды и думали: "Ничего, все образуется. Тараса и вся Россия выдержат. Прольется на наши головы благодатный дождь. -- И, быть может, уже во сне ясно сказали себе на свои же сомнения: -- Нет, не рывок в утопию, а первый и робкий шаг к созиданию..."
   Автобус, разрывая жаркие солнечные сети, быстро ехал на запад.
   А через три дня на землю упал тяжелый сырой снег и долго не сходил, просачиваясь в поля и огороды.
   ДВАДЦАТЬ МИНУТ С АНГЕЛОМ
   Обыкновенная комната: полки с книгами, окно, письменный стол, -- ничего особенного. За окном льет дождь. Звучит грустная разорванная мелодия. В потертом кресле сидит мужчина лет тридцати двух. Задумался. Не брит. Кажется, уставший. Слушает дождь. Вздыхает.
   Стал ворошить на письменном столе усыпанные мелкими строчками листки. Досадливо отодвигает их. Прочесывает пятерней свои разлохмаченные волосы, усмехается, замирает. В его руках хрустнула, сломавшись, авторучка. Думает: "Надеялся, сценарий двадцатиминутного фильма о Вампилове напишу быстро и легко. Но неприятные мысли о себе выстроились упрямой холодной стеной, тормозят, тормозят работу. Я как-то мало и в спешке задумывался о себе. Перечитал "Утиную охоту" и вдруг меня как ударило: я -- Зилов. И настроение прегадкое, как и у него же. Хотя кое в чем мы разнимся: я человек непьющий, мне никто пока еще не додумался прислать похоронный венок, Настя не уходила от меня, и все же, и все же: я -- Зилов. (Вздох). Вчера в трамвае одного полного мужчину назвал нехорошим словом: он загородил выход. А сегодня утром соседи обругали меня: "Что вы там, -- говорят, -- скачете по полу, что ли? У нас скоро люстра отвалится". Денег нет. Тоска-а-а-а. Дожди некстати зарядили. Когда, наконец, бабье лето разольется по земле, установятся ясные, погожие дни? Удивительно, а ведь я тоже любитель поохотиться. Но стрелок плохой: ни одной даже самой захудалой дичи не пристрелил. (Усмехается). Э-э, пустяк, важнее вот что".
   Берет в руки книгу, листает и читает про себя. Смутная картина, родившаяся на пять-семь секунд: синеватый туман, озеро с подрагивающим камышом, покачивающаяся на зеленовато-темной воде лодка-плоскодонка, тусклое, не проснувшееся солнце.
   "... Мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, -- мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? --О! Это как в церкви и даже почище, чем в церкви..."
   Мужчина взволнованно встает и подходит к окну: "Льет! Черт бы его побрал. И без него тошно".
   Видит: по улице идут люди с мокрыми лицами. Жалкая худая дворняга сидит под деревом, вымокла до последней шерстинки и подрагивает. Маленькая очередь у киоска. Вспениваются и пузырятся лужи. Но главное в этих картинах -- лица людей: мокрые, невзрачные, ничем не интересные, хотя промелькивают веселые, розовые, юные.
   Думает: "Кто-то сказал, что оккупировали все и всюду зиловы. Действительно: куда ни посмотри -- зиловы. Что за жизнь? Как там Зилов говорил: "Мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не знаю. Не знаю. Неужели у меня нет сердца?" Он спросил жену и -- нет для него ответа. Я порой о том же хочу спросить и себя".
   Снова -- улица: люди, люди, люди.
   "Вон сколько нас, зиловых! Изломанные жизни, высохшие для Бога и любви сердца. Дунь на нас -- полетит труха. Что в журнале написал московский критик? -- "Крепко всосалась в нас зиловщина. Таракана можно дустом вытравить, а как же с ней сладить? Мы, зиловы, готовы ко всему. Нам плевать, что делать. Понадобится кому-нибудь в Москве новая перестройка -- всегда готовы, как говорили пионеры..." Этот московский критик ворчит, как старик, а, кажется, еще молодой человек. И я хочу бухтеть, потому что мне опостылела вся эта жизнь! А может... я действительно уже старик?"
   Мужчина закрывает глаза ладонями. Мрак. Но неожиданно появляется вход в тоннель. Лицо мужчины затенено. Думает: "Может, и сам Вампилов -- а это предполагают многие! -- тоже был Зиловым? И показал в нем не кого-нибудь, а себя? Однако, как тяжело мне дается этот сценарий всего-то двадцатиминутного документального фильма для школьников! Будто проживаю в мыслях целую чрезвычайно трудную, неудачливую жизнь. Я его, наверное, никогда не закончу. Но -- надо, надо работать, прочь, тоска!"
   Садится за стол, пишет-думает: "Тоннель будет в жизни Вампилова потом, когда он начнет жить в страшном и очаровательном мире -- в искусстве. А пока -- легкокрылое кутуликское детство и юность".
   Виды Кутулика, по возможности приближенно к описанию: "Вот как он сам описал поселок: "В Кутулике, возможно, вы никогда не бывали, но из окна вагона вы видели его наверняка. Если вы едете на запад, через полчаса после Черемхова справа вы увидите гладкую, выжженную солнцем гору, а под ней небольшое чахлое болотце; потом на горе появится автомобильная дорога, и на той стороне дороги -- березы, несколько их мелькнет и перед самым вагонным окном, и болотце сделается узким лужком, разрисованным руслом высыхающей речки. От дороги гора отойдет дальше, снизится и превратится в сосновый лес, темной стеной стоящий в километре от железной дороги. И тогда вы увидите Кутулик: на пригорке старые избы с огородами, выше -- новый забор с будкой посредине, стадион, старую школу, выглядывающую из акаций, горстку берез и сосен, за серым забором -- сад, за ним -- несколько новых деревянных домов в два этажа, потом снова два двухэтажных дома, каменных, побеленных, возвышающихся над избами и выделяющихся среди них своей белизной -- райком и Дом культуры, потом -- чайная, одноэтажная, но тоже белая и потому хорошо видимая издалека". "Словом, райцентр с головы до пят. Райцентр, похожий на все райцентры России, но на всю Россию все-таки один-единственный".
   Музыка с тяжелыми, надрывными нотками. Горит молодая тонкая сосна, полыхает в жадном, трескучем огне нежно-зеленая хвоя. Потом огонь исчезает, но перед глазами зрителей -- изуродованное черное дерево.
   Мужчина думает: "Тридцать седьмой год косил людей налево и направо. Валентин Вампилов, отец драматурга, был арестован и расстрелян. Сначала Валентина Никитича убьют, а после в казенной бумажке сообщат, что не по закону казнен. Вот так: плачь, не плачь, а дело сделано!"
   Глаза юного Вампилова. Крупно, непременно крупно!
   "Саша никогда не говорил об отце, разве что лишь с самыми близкими друзьями, -- писал литератор Марк Сергеев. -- Но жизнь нет-нет да и напоминала сыну незаконно погубленного человека об отце, жестоко и безжалостно. Не оттуда ли, не от этих ли переживаний в характере Александра Вампилова такая ранимость, такое беспощадное чувство справедливости и несправедливости?"
   Музыка просветляется. Проходят фотографии матери, Саши, других детей семьи.
   "Мать Вампилова, Анастасия Прокопьевна, была истинным другом своему сыну. Она вспоминала: "Саша родился в 1937 году. Это был год, когда исполнилось 100 лет со дня смерти Пушкина. И имя ему дали в честь великого поэта -- Александр. В моей семье Саша был младшим и, разумеется, был любимцем своих братьев и сестер. Рос спокойным ребенком, очень любознательным. Еще в раннем детстве любил книги. И читали ему много бабушка и старшие дети. Был очень впечатлительным..."
   В мелодию накатываются тревожные звуки, но в целом ее поток остается светлым.
   Сцена, которую рабочие готовят к спектаклю. Потом -- мальчик, похожий на Витьку -- героя рассказа "Солнце в аистовом гнезде"; он широко открытыми глазами смотрит на сцену. Мелькают лица других детей.
   "Однажды в Кутулике был выездной спектакль Иркутского драмтеатра, и рассказ молодого Вампилова "Солнце в аистовом гнезде" повествует о переживаниях маленького Витьки: его и других детей не пускают на спектакль и отправляют спать".
   Непонятные действия, движения на сцене, все в синем свете, туманно, таинственно. Лицо мальчика, -- его губы вздрогнули, рот приоткрылся.
   "В половине одиннадцатого Витька сбежал со своей постели и через минуту занял место у окна, среди таких же, как он, готовых зареветь от любопытства зрителей. Витька прильнул к стене клуба. В зале было темно, а на сцене он увидел необыкновенный стог, необыкновенного человека, необыкновенное ружье. Человек вел себя необыкновенно. Все это было освещено необыкновенным ядовито-синим светом. И Витькино сердце запрыгало от предчувствия чуда".
   Мужчина склонился над письменным столом, пишет, листает книгу. Барабанный, припускной шум вечного дождя.
   "Обратите внимание, -- восклицает Марк Сергеев, -- на это слово "необыкновенный", которое в коротеньком отрывке звучит пять раз! И не кажется нам лишним! И ни у какого редактора не поднимется рука заменить его синонимом по газетному обычаю. Потому что приезд театра в дальнее село в те годы и в самом деле было необыкновенным чудом. Потому что детская вера в чудо, в то, что солнце непременно сядет рано или поздно в аистовое гнездо, неисчерпаема".
   Из шума дождя выплывают томительные нотки какой-то сминаемой мелодии.
   "Не тогда ли залетела в Сашино сердце искорка любви к театру?"
   Кто-то медленно вошел в тоннель.
   "Наверное, именно эта любовь была счастливой и скорбной одновременно причиной его поступления на филологический факультет университета. Почему скорбной? Потому что начался долгий, изнуряющий, полный загадок и неожиданностей путь в тоннеле".
   Уставшее, небритое лицо мужчины. Шум дождя. Музыки нет.
   "Прощание в июне"... какое грустное и загадочное название у пьесы, а ведь она всего лишь анекдот! Да и слабенькая. Кто это сказал? Неважно! Может быть, эти слова мои, по крайней мере я с ними согласен на все сто. Молодой человек заканчивает университет, полюбил девушку -- дочь ректора его ВУЗа. Простенькими, скорее избитыми приемами Вампилов направляет Колесова к развилке дорог, и он должен решить -- по которой идти. Примитивно? Неталантливо? Так спрашиваю не только я!"
   Мужчина подходит к окну. Взволнованно, беспричинно поглаживает пальцами подбородок. Подгоняемые припускающим дождем, быстро идут люди.
   Думает: "Странно, я мог ругать, критиковать эту пьесу вместе со многими, прикапываться к каким-то неудачным, несовершенным, неопытным деталям, но... но теперь не могу. Не могу! Потому что она меня все же волнует, тревожит. Она -- да, да! -- живет во мне. Может, потому что и мою молодость тоже когда-то хотели сломать? А может, все же сломали, ведь неспроста я чувствую себя Зиловым? А может, все же и Вампилова сломали? Не дали ему развиться до чего-то великого, всемирного, целостного? Слишком добрым и робким мальчиком был этот драматург! Как и в детстве, до конца своих дней верил -- солнце сядет в аистовое гнездо... Не село!"