Я прошел четыре класса сельской школы, и, чтобы учиться дальше, нужно было уезжать из деревни, в районный центр Елань за девятнадцать километров. Там была бывшая гимназия, а теперь школа второй ступени. Мать стала меня уговаривать остаться в деревне: ведь два старших сына были уже далеко, вели абсолютно самостоятельную жизнь, и я был последним ее сыном. Татьяна уже училась во второй ступени, а Нина была еще маленькая, некому было помогать по хозяйству. Но я упрямо стоял на своем. Отец поддержал меня. Он был ученый, грамотный. Рассказывал, что любил читать с детства, и когда рассерженные родители гасили лучину, он выходил, прислонял книжку к белой стенке хаты и продолжал читать. И я получился такой же упрямый, как отец. С самого раннего детства я помню красивые книги у нас, отец сам их переплетал и научил меня. Он поддержал меня, как мать ни плакала. Посадил на телегу и отвез в Елань. Определил меня в школу и на квартиру. Я жил с ребятами нашей волости, но из других деревень: Николаем Тынянкиным и Сергеем Сыроежкиным. Они были лучшие ученики класса, и мы быстро сдружились. Николай был не только отличник, но и заводила, весельчак. Помню, как он специально, чтобы нас рассмешить, переходит по глубокой осенней грязи главную улицу Елани. Потом поднимает ногу, а подошвы сапога нет – осталась там! Мы смеемся. Он учил меня бороться: валить противника на себя и в воздухе переворачиваться. Учились мы этому на глубоком снегу, и больно не было. Денег нам было оставлено очень мало. Но мы очень любили смотреть кино, сидя на ограде. Странно, что никто нас не сгонял – наоборот, все добродушно посмеивались. Помню, из артистов мне больше всего нравились Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд. После девятого класса мы с друзьями расстались. Потом я случайно узнал, что мой замечательный друг Тынянкин поступил на философский факультет Ленинградского университета и вскоре умер от чахотки.
   Всё время учебы лето я проводил в Березовке, работал в артели по совместной обработке земли вместе с отцом. И там, прямо в поле, мне принесли письмо от старшей сестры Татьяны из Саратова. Она взволнованно сообщает, что там образуются курсы для поступления в сельскохозяйственный институт. На курсы принимают с направлением от колхозов, и я могу приехать с направлением от артели. Помню, отец дал мне пять рублей. И больше я у родителей никогда не одалживался и полностью перешел на собственный кошт. Отца своего с того момента я больше не видел. До Камышина я ехал по железной дороге, а оттуда до Саратова – на пароходе, на палубе. Тогда я впервые увидел Волгу во всей шири. А также с тоской почувствовал, что начинается другая жизнь и старой, которую я так любил, не будет уже больше никогда.
   С детства отец учил меня быть крепким мужиком. Брал меня с собой, когда шел резать барана. Зайдя в хлев, он сначала гладил барана между рогами, потом резко вздымал его, зажимал между коленями, ножом разрезал и разводил кожу на горле и быстро перерезал глотку. И сразу вешал его за задние ноги на специальную палку и начинал свежевать – потом сделать это было уже гораздо трудней, нельзя было медлить. Всё это было нелегко, но без этого нельзя обойтись в крестьянском хозяйстве. Часть этой силы я от него унаследовал.
   В Саратов я приплыл ночью, но общежитие нашел. Я был полон решимости добиться своего. Меня провели по уже темному коридору. Открыли дверь. Я увидел койку, лег и сразу уснул. Я не помню, как уснул, но хорошо помню свое пробуждение. Когда я сел на койке и огляделся, я с удивлением понял, что нахожусь в огромном зрительном зале театра. Кровати стояли не только в зале, но и на сцене и даже в ложах. Как раз именно в ложе я и оказался. Везде были весело гомонящие люди – и главное, я не мог понять, какой именно час суток переживает вся эта публика: кто-то ест и ложится спать, а кто-то, наоборот, быстро ест и торопливо уходит.
   Меня сначала взяли на подготовительные курсы, но, послушав меня (я знал наизусть чуть не всего Пушкина), зачислили сразу на первый курс. Мне было тогда пятнадцать, но выглядел я, закаленный степной работой, намного старше.
   Помню первую лекцию – как старичок на кафедре произносит слово «пестик» с таким восхищением и умилением, что умиление это передается и мне. Из студентов запомнились два друга-балагура – Борис Буянов и Борис Кац. Вижу, словно сейчас, как Боря Кац проталкивается через толпу студентов в столовой и кричит радостно: «Вот вы меня толкаете и не знаете, что я сейчас буду ставить печати на ваши пропуска в столовую». Все восторженно расступаются.
   Первый год мы учились в старом здании у оперного театра. А на второй курс мы уже приехали из военного лагеря в новый корпус. Агрономы должны были быть и командирами Красной армии. Я хорошо там стрелял и вернулся со званием «ворошиловский стрелок». Но в армии мне не понравилась атмосфера обязательного подчинения людям гораздо более низкого уровня знаний, и я всё время вступал в спор.
   – Валера! Он упал!
   Я оторвался от папки, выскочил на крыльцо. Отец лежал навзничь у ступенек, его глаза были вытаращены как-то безжизненно. Заголившаяся изнанка правой руки кровоточила – ободрал о перила, когда падал?
   – Отец! – я кинулся к нему. – Ну зачем ты? Позвал бы меня!
   Ни звука!
   – Отец!!
   – Я просто вспомнил, – произнес он абсолютно ровно, – где лежит мое кайло. И хотел его осмотреть.
   Я тащил его на себя. Словно чугунный! Не поднимается! Не хватает ему только кайла! Подняв, я держал его на весу, как безногий памятник: он словно и не пытался стоять! При этом лицо его было абсолютно безмятежным, словно ничего тут такого не происходило – обычные трудовые будни!
   – Нонна! Принеси йод, смажь ему руку!
   Я не мог даже сходить за пузырьком, бросить отца. Теперь я много чего не мог! Как-то на свежем воздухе его разморило, хотя я надеялся на абсолютно другое!
   …После второго года обучения была практика по механизации производства. Мы работали в широких и жарких степях Заволжья. Туда завезли американские комбайны, но работать на них было некому, и пришлось учиться нам. Меня поставили комбайнером на прицепной комбайн фирмы «Холт», а местного рабочего назначили штурвальным. Работа была сложной и напряженной. В засушливой степи пшеница вызревала очень короткая, и приходилось держать режущую часть хедера очень низко. При срезании малейшей сухой кочки она попадает в комбайн, и тот оказывается в облаке пыли, которая целиком накрывает и нас. Комбайн останавливают и ищут возгорание. Поэтому умелое управление хедером – большое искусство. Комбайн тащил большой гусеничный трактор, и слаженная работа с ним тоже на совести комбайнера, как и работа молотилки и своевременная выгрузка готового зерна в грузовик. Только успевай! А мне ведь еще не было семнадцати. Чем я, кстати, был очень горд. Наш агрегат посетил американский инструктор. Он приехал на «виллисе» вместе с красивой переводчицей. Посмотрел на нашу работу и сказал «о’кей», и ничего больше. Так что и переводчица не понадобилась. А может, это и не переводчица была. Я получил за ударную работу (за угарную работу, как шутили друзья) от руководства шерстяные брюки и джемпер. Было сорок градусов жары, пыль закрывала небо, и друзья мои смеялись над таким подарком, требовали, чтобы я всё это надел. Но я решил подарить джемпер сестре Татьяне, а брюки поберечь. Но не получилось – их в первый же день украли из палатки, где мы жили.
   Тихое, гулкое поскребыванье на веранде прервало мое чтенье – я, как зверь уже, знаю каждый звук! И каждый в разной степени бьет по нервам. Приятных звуков не осталось. Поскребыванье значит, что отец подтаскивает к себе пустую трехлитровую канистру… но как, интересно, он собирается в нее сикать (почему-то именно это слово принято в нашей семье), если он не может стоять на ногах? Лежа на боку? Приятная тема для размышлений – но надо вставать и идти. Не встану! Над его мемуарами сижу! Надо уметь игнорировать тяжести. Не всё замечать… маленькая хитрость. Которая обернется большой бедой.
   – Встань, отец. Отвинчивай крышку и одной рукой банку держи, а другой… вынимай свой… предмет. Понял меня?
   Смотрит в сторону, громко сопя: не нравится! Да и я не в восторге.
   – У меня есть… одна насущная потребность, – виновато улыбаясь, тихо произнес он… я даже склонил к нему ухо – мол, громче говори.
   – Посрать! – вдруг придя в ярость, рявкнул он так, что я отшатнулся. Все, наверное, пошатнулись в радиусе километра вокруг! Мгновенно, конечно, сообщение это по всему миру разнеслось.
   – Слушаюсь… Пошли.
   Я уже центнер этот за подмышки держал, но тут слегка подбросил, получше перехватил: путь, чай, неблизкий! И непростой! Пришлось лбом его двери открывать, разумеется, в мягкой манере! Он тихо стонал. «Терпи, казак. Атаманом будешь!» Всю жизнь он мне это говорил… теперь я ему это говорю.
* * *
   – Валера! Он упал… там!
   Всё привычно уже… но с новыми оттенками. Конечно, я покинул его. К его же собственной рукописи отлучился! Мысль, что я должен ждать, причем не за дверью, а рядом с ним, у «очка», со всеми вытекающими и вылезающими последствиями, сперва не нравилась мне… но теперь уже нравится! Теперь зато мне с улицы в окошечко лезть – перед тем, как упасть, он еще и закрылся.
   – До щеколды не дотягиваюсь! – зло сипел он оттуда. Интересно – он до или после упал? Вот он, теперешний круг моих интересов! – горько думал я, пока лез. Интерес удалось удовлетворить: после. Наверное, это хорошо. И после некоторых процедур – обратная дорога… Меньше часа на всё ушло – о чем говорить? Одно удовольствие!
   – …За стол! – прошептал он, когда я дотащил его обратно.
   – Слушаюсь! – прохрипел я.
   Опустил эту тяжесть, стул завихлял ножками. Но устоял! В отличие от меня: я-то как раз рухнул… Темнеет, кажись… или это в глазах у меня? В июне дни длинные. Так что – не расслабляйся.
   – Лампу… мне принеси.
   Уверен, что мир создан под него! Точнее – под те задачи, что он ставит перед собой… но последнее время – больше передо мной. Где я отыщу теперь его лампу? С помойки принес ее – надеюсь, она опять там, плотники выкинули ее вместе со всем хламом – с собой, надеюсь, не увезли? Побрел на помойку… Археолог! В том виде, как оставил лампу отец, вряд ли она сохранилась. Долго он ее усовершенствовал. Лист прицеплял на тарелку – абажур, чтобы лампочка глаза не слепила, вверх-вниз его сдвигал, стремясь к совершенству. На свой макар переделывал всё – до тех пор не успокаивался. Но теперь-то уже всё не переделаешь – силы уже не те… Но он, видать, решил не признавать поражений. А за то, чтобы их не было, – отвечаю я!
   А вот и лампа! Великолепно себе лежит, среди прочих творений разума, и даже лист, что удивительно, свисает с нее. Хотя были тут, рассказывают, дожди и снега… Крепко сработано! Его стиль. Лишь отряхнул ее чуть-чуть – и как новенькая! Скромней скажем: такая, как была. Принес, гордо поставил перед ним. Воткнул, щелкнул – и даже лампочка зажглась! Чудо! Не только лишь зимостойкие сорта выводит он, но и лампы!
   – …Не она, – мельком глянув, прохрипел, и снова устремил взгляд в свои бумаги.
   Что он, издевается? Хочет сказать, что на помойке огромный выбор ламп, а я умышленно приволок ему не ту?
   – …Та… отец.
   Что-то, видать, в моем тоне почувствовал он: повернулся вдруг ко мне, улыбнулся. Огромной своей ручищей за локоть взял.
   – …Турок ты, а не казак! – проговорил насмешливо. В нашем суровом семействе это как ласка идет!
   – На помойке нашел! – зачем-то сообщил я, как бы намекая на награду, разумеется, чисто платоническую. Это уже, по нашим понятиям, перебор, моральная распущенность, перехлест эмоций. Такое не принято у нас.
   – Значит, помойку не убирают! – сварливо произнес он. И, схватив вдруг лист, прицепленный к абажуру, безжалостно оторвал его, поднес вплотную у глазам и отчаянно сморщился. Что означает у него крайнюю степень сосредоточения.
   – …кто эту чушь написал? – он сунул лист мне под нос. Текст сугубо научный. Я этого не писал. Стало быть… но он уже и сам догадался.
   – Да-а… – произнес он. – Теперь я уже всё по-новому понимаю.
   Это радует, безусловно. Но не означает, наверное, что надо лампы портить – причем собственного изготовления! Я пытался скрепкой прицепить лист на место… отваливается. А-а! Пускай! Мне-то какое дело? Тем более – он вдруг забыл про меня, но зато стал задумчиво и сосредоточенно раскачиваться на стуле. Сейчас встанет и куда-то пойдет, ни на что не взирая.
   – Отец!
   С отрешенной и даже блаженной улыбкой раскачивается – мысли о предстоящем загадочном маршруте затмевают всё!
   – Отец!
   На этот раз услышал меня и даже посмотрел с интересом – но интерес этот, как выяснилось, относился не ко мне.
   – Ты мне вот что скажи, – ласково взял меня за локоть, улыбнулся прелестной своей, как бы виноватой улыбкой. – Ты видел колья мои? – глядел на меня прям-таки страстно! В прошлом году навыдергал кольев из ограды заброшенного детсада и вокруг чахлых своих сосенок навтыкал. Сосенок не видел никто, но колья все увидели и с вопросами кинулись ко мне: «Что это?» – «А то… чтобы вы здесь не ходили!» Примерно так приходилось отвечать. Поскольку сосенок никто не видел, да и увидеть их трудно было, обиделись все. Теперь сожгли его колья, видимо. Но не со зла, я думаю, – для тепла. Как бы ему объяснить всё поделикатней?
   – Отец!.. Ты, наверное, думаешь, что ты один здесь живешь. Но ты ведь не один здесь живешь! Понял? У людей тут свои дела!
   Обиженное сопение в ответ. То есть получается, что я в равнодушии к людям обвиняю его… по советским меркам – это кошмар!.. Но «равнодушие» – это еще сказано мягко!
   – Учитывай людей! Всё-таки эти колья твои… никого не радуют!
   Протяжно зевнул в ответ и демонстративно отвернулся! Вот так! «Еще на всякую ерундистику время терять!» Но тут уже я завелся.
   – Отец! Скажи… ты вот знаешь кого по имени, кто тут рядом с нами живет? Или тебе это глубоко неинтересно?
   Зевок. И взгляд вдаль, с надеждой: может, кто поинтереснее подойдет?
   – Ну что ты за человек! – я воскликнул.
   – Ну… что я за человек? – он поднял наконец-то глаза, улыбнулся прелестной своей улыбкой… задело чуток?
   – Сказать?
   В этот день отчаяния – или, может, усталости – не сдерживаться, наконец дать себе волю и сказать? Что это даст? Мне – и ему? Поздновато уже его воспитывать. Только расстрою. А впрочем – пусть расширит свой кругозор. Говорит же, что всегда надо учиться, и чем шире круг света, тем длиннее граница с тьмой. И что знаний не бывает бесполезных. Тогда – прими!
   – Вот ты десять уже лет живешь у меня…
   Кивнул. Правда, неохотно. Отрицать всё пока невозможно, но он этого момента дождется, и – в спор! За что, про что – не имеет значения: «Комар живет, пока поет!»
   – И за десять лет… ну, скажем, за восемь… тебе даже в голову ни разу не пришло… позвонить моей матери – твоей бывшей, кстати, жене, с которой ты неплохо жил четверть века, вырастил, скажем, не худых детей… Ноль! Ни разу даже не спросил ее номер… если забыл.
   Долгое молчание… Попал? А не слишком ли? Нет! Снова вдруг зевота его одолела его.
   – Да тебе всегда и на нас-то наплевать было, твоих детей! Ты страстно – вот то действительно была страсть! – предлагал то в Суйду, то в Немчиновку нам переехать, где тебя-то ждали опытные поля, а нас что там ждало?
   Тишина. Потом он, не в силах больше сдерживаться и внимание изображать, жадный взгляд на бумаги кинул: когда наконец-то поработать дадут?
   …Молодец, батя! Силен! Сокрушить его трудно. Помню, как сестра второй его жены, Елизаветы Александровны, долго с умилением разглядывала нас. Я еще мучился, ждал: что-нибудь сладкое скажет!.. А она вдруг произнесла: «Да-а-а! Корень-то покрепче!» Удар! Нокаут! «Корень-то покрепче!» И счас еще силен! Только интересным чем-то можно его зацепить, а так – незыблем. Но в том, что по-настоящему ему интересно, я не секу! Один лишь раз, когда его вроде пробило, он произнес взволнованно: «Да-а-а… жаль, что ты не унаследовал мое дело!» Я, тоже растроганный, кивнул. «Писали бы вместе!» – уже вполне по-деловому добавил он. Тут я сразу протрезвился. «Твое, разумеется», – уточнил я. Он взгляд изумленный кинул: «Ну а чье же еще?»
   К чужому был туг на ухо – слышал только свое. Мой день рождения – никогда не вспоминал. Не знал даже, когда и где умер его отец. И в последнее время с одинаковой яростью две взаимоисключающие версии защищал: то утверждал, что умер тот в лагере, в тридцать восьмом, то говорил, что у старшего сына Николая в Алма-Ате, уже вышедши. Помнил только, когда вывел свои сорта. Да и то приблизительно! К себе, надо отметить ради справедливости, так же суров… Помню, как я был потрясен, когда неструганый топчан увидел, на котором он спал, из нашей ленинградской квартирки уехав. Но им это не принималось к обсуждению, и даже к рассмотрению: спал. И полшестого вставал и в морозной мгле шел к конторе, на «наряды», где распределяли лошадей и технику для работ. Бывал с ним…
   – Отец! Ты даже к себе абсолютно холоден!
   Посмотрел! Почувствовал, стало быть, тут что-то необъясненное… Объясненное – презирал! Взгляда бы не поднял! А тут глядел. Долго и насмешливо: мол, объясняй, как это – я холоден сам к себе?
   – …ты встаешь… и куда-то идешь… уже не стоя при этом на ногах! И не думаешь абсолютно о том, что каждое падение твое может смертельным оказаться.
   – Как это? – спросил весело и задорно. Тема эта, видать, слегка его заинтересовала, по своей новизне. Хотя чего уж тут нового!
   – Ты сам же мне рассказывал, что твой друг и коллега Наволоцкий так погиб.
   – Наволоцкий? Да. Был такой замечательный «пшеничник». Но ничего такого, что ты рассказываешь, я не говорил.
   – Говорил!
   – Нет! – глаза его весельем зажглись, и наверняка бы сейчас он весело ногой топнул, как раньше в спорах, если бы мог!
   – А откуда же я знаю это? На девяносто пятом году…
   «Ровно как ты», – я чуть было не добавил.
   – …так же вот… побежал. И сломал ключицу! И – неподвижность. Пролежни. И – атрофия легких. Не смог уже дышать. Слыхал? Сам же мне рассказывал – в таком возрасте кости уже не срастаются. И – всё!
   – Не помню, – холодно произнес.
   – Что тут помнить-то? Медицинский факт!
   – Факт – это еще не теория! – твердо сказал.
   – А тебе этого факта мало? Тебе и тут теория нужна?
   – Ка-ныш-на! – весело произнес. Помолодел. И тут я поверил даже – пока теорию свою не допишет, не… Ничего с ним не случится, короче.
   – Кстати, – он вдруг проникновенно добавил, – в том, что ты говоришь про меня, есть доля истины. Так же я, кстати, думал одно время про своего отца. Увлекался он, всё время. То одним, то другим. Уезжал, не раздумывая. Нам вроде внимания мало уделял. Так думал я – пока однажды отец не поехал в Елань. Сапоги надел новые. А вернулся – босой!
   – Как?!
   – Да обыкновенно как: встретил там старшего сына своего, Николая – босого. Сапоги снял – и отдал ему. Вот так вот. Видал – миндал? – закончил он своей любимой бодрой присказкой, и стал уже свои листочки подтягивать, считая, видимо, наш спор законченным, а свою победу – бесспорной.
   – Отец!.. Но ведь ты падаешь! – воскликнул я. – Будь ты благоразумен всё-таки!
   – Мен пьян болады! – усмехаясь, произнес он. Что по-татарски означает: «Я пьян сегодня!». С Казани у него много татарских выражений. Есть, вообще, чем в споре придавить.
   Воспоминание из дальнего детства: отец колол в сарае дрова, и колун соскочил с топорища в лоб. Помню, как входит, политый кровью, к лицу ладони прижав. Потом лежал с огромным опухшим носом, заплывшими глазками, обиженно сопел…
   – Идити-и-и ужи-нать! – из комнаты Нонна закричала.
   – Ну что… легкий ужин? – сказал я.
   – Можно, – бодро ответил он. И даже сделал движение руками, как будто идет.
   Но пошел-то на самом деле я! Легкий ужин не так-то легко нам дастся. Для начала – стол с улицы в избу внести, еще раз бороться со ступеньками не будем. Поставить перед столом стул покрепче – и притащить отца. Взяли, раз-два! Оба с тяжким стоном – и я, и он… В моем постпенсионном возрасте уже меня кто-то должен носить – но ношу пока я. Вынужденная бодрость. О-па! Приехали. Какой закат озарил наши скромные стены!
   – Смотри! Тень отца! – воскликнула Нонна.
   Гордый профиль. Одна из несправедливостей жизни – твой профиль могут все увидеть, кроме тебя!
   – Тень отца Гамлета, – усмехнулся он.
   – Смотри, лучше… олень! – на левый кулак я положил опрокинутую правую кисть с растопыренными пальцами. Тень: голова оленя и ветвистые рога! – Помнишь – ты меня научил?
   Показывал он тени нам – в Казани, у печки. Еще до войны!
   – А вот, помнишь, собака лает! – я поставил поперек лучей заката ладонь. Разводил-сводил пальцы – «собака лаяла». Отец тоже поднял руку, но опустил – пальцы не слушаются.
   Потрясающая ладонь у него! В два раза больше моей, тоже немаленькой! Помню, как он мне на пальцах показывал – как расходятся судьбы. Было это тогда, когда я вниз как-то пошел.
   – Вот гляди! – два растопыренных пальца протянул. – Вначале вы вместе с другом, а потом – всё больше расходитесь: он всё больше – вверх, а ты – вниз, – тронул нижний палец.
   И я сразу понял всё, на пальцах, и помнил уже всегда! И сейчас – с улыбкой показал ему тень двух разведенных пальцев на стенке нашей. Помнишь, отец? Всё-таки всегда вверх мы шли!
   – …Где еда-то? – он весело произнес.
   – Бяжу, бяжу! – крикнула с кухни Нонна.

4

   Агрономы тогда требовались срочно и в большом количестве. И на последнем курсе меня вызвали к директору института и спросили – не могу ли я поехать работать уже сейчас? Диплом мне обещали прислать на место, если я хорошо проявлю себя. И я с радостью согласился, поскольку у меня было уже много идей, которые страстно хотелось воплотить на практике. И я даже не спросил, куда ехать, – земля есть везде, а другое меня не интересовало. Опять, как и в школе, я не доучился до конца. Но это постоянное «скорей» меня радовало, соответствовало моему темпераменту и нетерпению.
   По приезде в Алма-Ату нас, как степных жителей, поразили прежде всего горы, поднимающиеся сразу за городом и покрытые снегом. Я остро почувствовал, что начинается совсем новая жизнь. В министерстве Казахстана выяснилось, что в самом городе нужен только один человек, но на юге Казахстана, в Чимкенте, формируется новая Южно-Казахстанская область, и там нужны агрономы. Мы тряхнули в кепке жребий. Но выиграл не я. Жребий мне всегда доставался не лучший. Но это и сформировало меня. Лучшим он оказывался потом. И мы, уже только двое, купили билеты в Чимкент.
   Выйдя из вокзала в Чимкенте, мы с удивлением увидели голую степь. Стоял один-единственный дом азиатского типа, окруженный высоким глухим дувалом. Тут же мрачно стоял привязанный осел – и ничего больше. «Вот так приехали!» – горько засмеялся мой друг. Но приехавшие с нами пассажиры сказали, что нужно немного пройти вперед – и будет город. Это вызвало у нас недоверие, поскольку до самого горизонта никакого города не было видно. Но мы всё же пошли, и вскоре прямо у нас под ногами открылась глубокая красивая долина. Между зелеными кронами виднелись железные крыши, покрашенные в самые разнообразные цвета. Мы обрадованно стали спускаться. Город оказался очень приятный. Дома все были одноэтажные, и в каждом дворе был сад. Тротуары отделены от улицы бурными арыками и двумя рядами могучих деревьев, закрывающих пыльное небо, – они были гладкие, светло-серые и без коры, ранее таких я не видел. Все дома имели владельцев, и многие пускали к себе жильцов. Мы зашли с другом в понравившийся нам дом. Нас встретила полная седая женщина, как мы узнали, зубной врач. Фамилия ее была Колосенко, что нам, как агрономам, очень понравилось, о чем мы сразу же сказали ей, и она рассмеялась. Мужа у нее не было, была дочь, больная и прикованная к креслу, но очень веселая и образованная, и мы впоследствии очень подружились. Мы узнали, что в городе есть хороший парк с большой сценой, где часто гастролируют театры. Мы были прикреплены к столовой, но там, как и в магазинах, практически не было ничего. У нас в Областном земельном управлении был заместитель заведующего Осипов, в задачу которого входила организация самоснабжения. Он ездил по окрестностям и покупал фрукты, овощи, рис, вино. И только лишь изредка – мясо. Это было удивительно для этих мест. Совсем рядом, под Ташкентом, наша семья спасалась от голода в двадцать втором году у одного из родственников матери. И в глазах у меня навсегда запечатлелась картина – как гнали баранов. Они шли как бы самостоятельно, плотной пыльной массой, несколько дней подряд. Иногда только вдоль этого бесконечного потока скакал всадник – и потом снова шли только бараны. То была настоящая бесконечность! Но баранов отобрали у хозяев и распродали по дешевке. Жители рассказывали, что еще совсем недавно можно было приобрести большого барана буквально за копейки. И вот результат. Казахи, которые кормились всегда при баранах, остались ни с чем. Но, находясь в городе, где жили в основном госслужащие, мы плохо пока представляли масштабы бедствия. К нам подселились еще двое, присланные из нашего же института. Однажды в воскресенье один из них принес бутылку водки и предложил тут же выпить. Мне пить не хотелось. И я сказал, что не стоит и начинать, с одной-то бутылкой. Все начали смеяться. И я, обидевшись, схватил бутылку и выпил ее целиком. Ночевать мне пришлось в милиции, и я считаю, что тогда я выяснил свои отношения с пьянством раз и навсегда.
   Наш начальник товарищ Арипов мне нравился. Этот пожилой человек всегда был целеустремлен и серьезен, и первое время я с удовольствием и даже жаром выполнял все его поручения. Особенно мне запомнилась одна поездка в дальний Сузакский район. Там только что было восстание против русских, и Арипов спросил меня, не боюсь ли я. Я сказал, что нужно научить казахов возделывать землю, и тогда они не будут восставать. Арипов почему-то хмыкнул. Но ничего не сказал. Я был наивен и горячо верил в успех науки, как многие тогда. С Сузакским районом не было никакой оперативной связи, поэтому надо было как-то добираться туда. Предстояло составление плана области по заготовке кормов, однако не было никаких сведений оттуда о численности и состоянии сенокосилок в районе. Я ехал с присущим мне в те годы энтузиазмом. Поезд шел по главной магистрали, соединяющей Россию и Среднюю Азию. Я знал, что дорогу эту строил мой отец, когда скрывался от ареста за связь с нашим сельским учителем и совместное с ним чтение запрещенной литературы. Это было еще до моего рождения! А теперь я ехал по этой дороге. Может быть, как раз это место насыпи, где я проезжаю, строил он? Кстати, и в советское время он отличался упрямством и склонностью к отрицанию банальных истин, которые повторяли все. Отчасти упрямство это передалось и мне…
   «Да уж!» – подумал я. Потянулся (была уже ночь, все мои спали), протер платком очки и стал читать дальше.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента