Спустились вниз, к раскуроченному продуктовому депо. Медведь, как и прежде, сидел на старом месте, покосившись на спускающихся по обледенелому каменному склону людей, он выдернул из-под зада очередную банку...
   Колчак остановился, вытащил из кармана часы. Щелкнул крышкой. Время было уже вечернее. Через пару часов надо будет определяться на ночлег.
   Он глянул в небо. Солнце холодным белесым зраком, похожим на бельмо, равнодушно посматривало на них, дивилось тщетной суете этих людей, одолевающих усталость, боль, самих себя, пытающихся кого-то или что-то найти в этом страшном «белом безмолвии». А чего искать? Самих бы не потерять. Пропасть здесь – плевое дело, совершенно ничего не стоит. Вон якут Ефим, на что уж бывалый человек, и тот с ужасом посматривает на небо, молится – боится узкоглазый...
   Колчак подождал, когда медведь справится с банкой, и резко вскинул винчестер, передернул помповый затвор, загоняя патрон в ствол, и в ту же секунду выстрелил вверх.
   Звук выстрела ударился в скалы, рассыпался звонким горохом, медведь испуганно вскочил, завертел большелобой хищной головой, Колчак передернул помпу винчестера еще раз и вновь выстрелил. Медведь подпрыгнул, поймал взгляд стрелявшего человека, прорычал что-то громко, мощно, стараясь одним духом своим сбить его с ног, но не тут-то было: в следующую секунду грозное рычание обратилось в слабый задавленный сип, медведь ошалело покрутил головой, не понимая, как же это человек не боится его, когда все в Арктике избегают с ним встречи, опускают глаза и стараются уйти в сторону: он здесь царь, он и больше никто, – и оттого, что плюгавые двуногие существа не хотят понять эту простую истину, медведю вдруг сделалось страшно.
   Вновь передернув помпу затвора, Колчак выстрелил в третий раз. Медведь сжался. Над головой у него образовался, опасно навис огромный лохматый горб, сделав мощное тело зверя уродливым, перекошенным. Опустив голову, он вновь помотал ею из стороны в сторону, словно хотел вытряхнуть из ушей громкий резкий звук, взревел коротко, глухо, окутываясь сырым серым паром, покосился на Колчака, и лейтенант вдруг увидел, что на глазах у медведя показались слезы.
   Он ожидал, что там появится совсем иное выражение – уж не обиды, во всяком случае, не слез. Ярости, ненависти, бешенства, еще чего-нибудь, еще, от чего по коже бегут мурашки, но только не детской слезной обиды.
   – Уйди, дурак, – сказал ему Колчак. – Мы тебе все сладкие банки оставим, ни одной не возьмем. А сейчас – уйди!
   Он говорил так, и слова произносил таким тоном, будто медведь понимал человеческую речь. Все-таки, видимо, не слова бывают важны в речи – важна интонация. Медведь, неожиданно понурив голову, поднялся и медленно двинулся по ложку вниз, к воде, туда, где веревками к камням был привязан вельбот.
   – Он нам посудину не раздолбает? – обеспокоился Бегичев.
   – Не раздолбает, – заверил его Колчак, продолжая следить за медведем: вдруг тому действительно что-нибудь взбредет в голову, и он пойдет куролесить, месить снежник, камни, людей, консервные банки, – но нет, медведь вел себя мирно, что-то порыкивал себе под нос – то ли ругался, то ли жаловался, ну точно подвыпивший мужик, да сокрушенно мотал головой, – жаль, сладкое не дали доесть.
   Пока люди приводили в порядок склад, он сидел в сиротливой позе в стороне, горестно свесив с камня лапы и наклонив набок голову, не выпуская из вида ничего, ни одной детали, ни одной оставленной на снегу банки, ни одного человека. Колчак, оглядываясь на обмякшего медведя, растекшегося жидкой бескостной тушей на камнях, посмеивался – этот сладкоежка со сплюснутыми глазами ему нравился, а вот Бегичеву – наоборот, боцман предпочитал настороженно отгораживаться от медведя винтовочным стволом – мало ли чего.
   Консервы – говядину, свинину, кашу, масло, а также солонину – сложили в глубокой каменной нише, сверху завалили тяжелыми каменными булыжинами, которые медведь вряд ли возьмет – даже во всем сомневающийся Бегичев и тот признал, что с тяжелыми камнями этими медведь в одиночку не справится, а позвать на подмогу себе подобного, такого же задастого и сильного, он вряд ли сообразит (хотя кто знает), банки со сладкой сгущенкой оставили на плоской каменной плите, как Колчак и обещал медведю-сладкоежке. На видном месте, чтобы медведь не совал свой длинный свиной хрюк в разные щели, не губил последний провиант.
   Бегичев сбегал на вельбот, к своему имуществу, достал из бумажного ящика банку белой масляной краски, кисточку, хотел было нарисовать на одном из камней опознавательный квадрат, но Колчак остановил его:
   – Другая краска есть?
   – В смысле? – Бегичев наморщил лоб.
   – Ну, другого цвета?
   Морщин на лбу боцмана стало еще больше, он глянул в сторону, помял двумя пальцами нижнюю губу, соображал, зачем же нужна другая краска.
   – Кажись, клал одну банку, ваше благородие. Красную, либо синюю, – ответил он сдержанно, хотя точно знал, что клал банку красного сурика – для того, чтобы подправлять, защищать от ржавчины покалеченные железные части на корпусе вельбота.
   – Красная краска – это то, что нужно, – сказал Колчак, – А еще лучше – оранжевая. Метка должна быть видна издали, с моря. Белая сольется со снегом, ее в двух метрах не разглядишь. И если не будет карты под рукой, запросто промахнешь мимо. А это уже вопрос жизни и смерти, Никифор Алексеевич. Особенно для заблудившегося голодного человека.
   – Верно бабушка мне говорила: век живи – век учись, – удрученно пробормотал Бегичев. Колчак был прав – прав в деле, где боцман съел собаку, возразить лейтенанту было нечем, и Бегичев вновь поспешно скатился вниз, к вельботу.
   Банка сурика находилась на месте, он проворно подхватил ее и, тяжело дыша, сплевывая под ноги тягучую слюну, поднялся наверх, показал лейтенанту:
   – Вот, ваше благородие Александр Васильевич.
   Колчак мельком глянул на банку, махнул рукой:
   – Годится!
   – Чего нарисовать лучше на камне – квадрат или круг? – спросил Бегичев.
   – Рисуй круг. Пусть среди квадратных камней появится идеальная геометрическая фигура.
   – Чего-то я сомневаюсь, чтобы круг был идеальной фигурой, – сварливо пробормотал Бегичев. – А квадрат? Квадрат, он ведь тоже идеальный.
   – Идеальный-то идеальный, но только глазом все время за углы приходится цепляться. А то и одежкой.
   – Не-е, квадрат тоже ничего фигурка, ваше благородие Александр Васильевич, – продолжал кропотать [32]боцман, вскрывая банку и окуная в нее толстую кисть с торчащими во все стороны остьями щетины. – Мужская фигура.
   – Ага. Цирковой борец. Давным-давно, Никифор Алексеевич, жил философ Пиррон. [33]Его учение было построено на сомнении. Он сомневался во всем. В том, что вода – это вода, а небо – это небо, сомневался в научных теориях и системах доказательств. Когда он умер, то ученики поставили ему на могиле памятник и на памятнике написали, знаете что?
   – Никак нет.
   – «Здесь лежит Пиррон, ему кажется, что он еще не умер». Так и вы, Никифор Алексеевич, что-то начали во всем сомневаться. Еще древние, еще великий математик Пифагор доказал, что круг – идеальная геометрическая фигура... А вы говорите – квадрат. В таком разе, почему не эллипс, не треугольник, не восьмигранник?
   Вместо ответа Бегичев покрякал удрученно – лейтенант задавил его – и кистью начертил на камне широкий красный круг. Колчак отступил на несколько шагов.
   – Во, это другое дело!
   – Внутри круга краской замазывать?
   – Обязательно! – Колчак подхватил одну из банок – ясак, оставленный медведю, подкинул ее. Банка была тяжелая, холодная, увертливая, она грузно шлепнулась в руку, Колчак едва удержал ее – банка отбила пальцы – и, спустившись немного по ложку вниз, кинул медведю:
   – Ешь!
   Медведь дернулся было на камне, туша его вареным салом колыхнулась, сквозь мех проглянула, высветившись восково, старая желтая кожа, маленькими сплюснутыми глазками медведь проследил за полетом банки – Колчак кинул ее с силой, далеко, и когда она подкатилась к его ногам, вновь дернулся, вытянул, как гимнаст, заднюю лапу и ловко подгреб ее к себе...
   В следующую минуту он уже довольно урчал, слизывая с лап сладкую гущу, чмокал губами, щелкал языком, бормотал что-то про себя.
   – Этого медведя можно сделать ручным, – сказал Колчак.
   – А зачем он нам?
   – Вот именно – зачем? Ручной медведь – большая обуза.
   – Куда будем дальше держать курс, ваше благородие Александр Васильевич? – Бегичев, справившись со своей работой, теперь, картинно откинувшись назад, будто живописец, любовался ярким алым пятном, украсившим камень.
   – На север, – сказал Колчак. – К Земле Беннета.
   На север пошли ходко – за «казенный счет», как языкасто подметил Бегичев: с юга подул ветер, Железников поднял парус, и вельбот будто поплыл сам по себе, на хорошем машинном ходу, наваливаясь тяжелым телом на мелкие льдины, со свинцовым шорохом разгребая шугу, лавируя между крупными льдинами, вспугивая редких тюленей и моржей. Тюленей можно было не бояться – это тварь некрупная, ласковая, не вреднее зайца характером, так и хочется при виде иной симпатичной морды с сахарными усами потянуться за морковкой и сунуть ее в улыбающуюся пасть, а вот моржи, особенно самцы, охраняющие потомство, были свирепы. Пара этих сильных громоздких зверей, разозлившись, могла запросто превратить вельбот в щепки, поэтому ухо надо было держать востро. И глаза прикрывать от ветра, чтобы не слезились. Колчак сам сидел на руле, изредка уступая место Железникову.
   Команда отдыхала. Отдыхал, распустив безбородое, безусое, гладкое лицо, работящий якут Ефим, отдыхали поморы.
   На открытых местах, там, где не было ни шуги, ни льда, вода гулко шлепала в днище вельбота, шипела, взрывалась белыми пузырчатыми султанами; когда в нее попадал луч солнца, становилась видна глубина – бутылочно-бледная, страшноватая, порою в глубине этой возникала рябь – шел косяк, и, видя рыбу, Бегичев радовался, как ребенок:
   – Есть жизнь в студеном море!
   Двенадцать дней до этого благословенного ветра им пришлось идти на веслах, выкладываясь так, что воздух перед глазами становился кровянисто-красным, а на черенках оставались лохмотья кожи; там, где льдины зажимали вельбот, не давали прохода, приходилось впрягаться в постромки, выволакивать бот на лед и тащить его на себе, задыхаясь, прислушиваясь к тоскливому звону жидкого обескислородненного пространства, давя в себе усталость, нытье разбитых, скрученных холодом мышц, давя печаль, которая на Севере мертво прилипает к человеку и ни вытряхнуть ее, ни выбить, ни выжечь из себя – она давит, давит, давит.
   До того может додавить печаль, что человек, не выдержав, уткнет ствол ружья себе в кадык и выпустит заряд картечи либо литую пулю пустит себе в голову, снизу вверх, по косой, через всю черепушку. В тяжелой, изнуряющей работе разные мысли приходят. В большинстве своем – черные, тоскливые.
   Когда проходили поверху затор и спихивали бот в воду, становилось легче – и физически, и душевно: на воде все воспринимается по-иному.
   Ветер туго бился в парус, Железников от радости только руки потирал:
   – Вот хорошо-то как! – и повторял удачную фразу Бегичева: – За казенный счет плывем!
   Колчак говорил мало – сосредоточенно посматривал через окованный железом нос вельбота в холодную зеленую воду и молчал: отвлекаться, находясь на месте рулевого, было опасно – вдруг из бутылочной глуби проглянет иссосанный бок подводной ледяной скалы, айсберга, прикипевшего своим многотонным задом к океанскому дну либо просто плывущего неведомо куда, неведомо на чью погибель; можно наскочить и на приглубый лед, который за века спекся в монолит, стал тверже камня, – это верная смерть.
   – Вот повезло, – продолжал восторженно восклицать Железников, – без всякой натуги плывем, не корячимся, руки не ломаем.
   Якут Ефим, как и командир, молчал, посасывал коротенькую глиняную трубочку, окольцованную медной набойкой, да равнодушно посматривал за борт. Железняков, глядя на его безволосое лицо, удивлялся:
   – А ты, Ефим, чего так к морю, к воде пристрастился? Ведь вы же, самоеды, [34]в морских делах ни бэ, ни мэ. Тундра, олени, волки – это ваше дело, но чтоб в матросы – ты первый, братка! Не только во всей Якутии, а и в Самоедии первый!
   На такие расспросы Ефим внимания не обращал, отмалчивался, курил трубку да тихонько поплевывал по сторонам, словно пес, который метит свою территорию. Иногда за целые сутки он не произносил ни одного слова.
   – Ну, ты, братка, и даешь! – изумлялся Железников. – Язык так может прирасти к нижней губе, и тогда – все! Потеряешь речь. Глухонемым останешься на всю жизнь.
   Ефим молчал. Колчак тоже молчал. Вельбот под парусом ходко двигался на север, только студеная вода по-кошачьи шипела под днищем, да о борта стукались мелкие твердые льдины.
   Впереди из воды неожиданно выметнулось ловкое серое тело, пронеслось по воздуху метров пять и почти беззвучно вошло в воду. За первым тяжелым телом выметнулось второе, взбило высокий фонтан брызг – водяной сноп долетел до вельбота – и врезалось в стеклянную гладь моря.
   – Свят, свят, свят! – охнул Железников и на всякий случай перекрестился.
   – Белухи, [35] – спокойно пояснил Бегичев, – северные дельфины.
   – Очень умные животные, – не отрываясь от руля, подал голос Колчак. – Я вообще подумываю о том, чтобы подать в Главный морской штаб бумагу об использовании их в морском деле. Из белух могут получаться отличные подводные минеры, уж не говоря о том, что они могут спасать тонущих людей.
   – Только белухи, ваше благородие Александр Васильевич? А черноморские дельфины для этого не годятся?
   – Годятся. Но у белухи лучше развито чутье, эхолот помощнее, – Колчак усмехнулся, сравнение показалось ему забавным, – мозгов побольше, она посильнее будет физически, умеет плавать под льдами, послушнее и живет дольше, чем черноморский дельфин. Прирученная афалина, [36]конечно, тоже может много сделать, но белуха, думаю, сделает больше. И качественнее.
   Вода перед носом вельбота вновь взорвалась серебристым снопом, послышался протяжный горький стон, в воздух взвилась белуха и, проскользив несколько метров по пространству, мощным ударом разбила взбугрившуюся на ровном месте волну.
   За первой белухой из воды выскочила другая, веретеном ушла вертикально вверх, повисла на несколько мгновений, как огромная рыбина на леске, ошалевшая от того, что увидела людей, которых раньше никогда не видела, как не видела ни вельбота, ни тряпки, туго натянутой на шест, – все белухам было внове, и они радовались этой новизне. Протяжный горький стон, словно перекликаясь с первой белухой, издала вторая.
   – Может, они от касаток бегают? – предположил Бегичев.
   – Касаток белухи не боятся, – ответил лейтенант тихо, закашлялся. Прислушался к своему дыханию: ему показалось, что внутри сыро хлюпают, плавая в простудной мокроте, легкие, шамкает там что-то по-лешачьи, скрипит, шлепает – звуки эти, свидетельствующие о хвори, были неприятны. Если бы рядом находился барон Толль, он обязательно снял бы лейтенанта с плавания и отправил бы в Санкт-Петербург лечиться, но сам себя лейтенант с маршрута никогда не снимет. Да и заменить его некому.
   Впрочем, если бы Толль и попытался отправить на Большую землю, то Колчак сопротивлялся бы до конца, не дал бы себя отправить; здесь, в Арктике, короткие летние дни решают все, неделя проволочек, десять дней отсутствия – это провал. Он снова покашлял в кулак. Точно сипит, плавится в легких гной, надо лечиться...
   – А раз белухи касаток не боятся, то касатки на них не нападают, – добавил он спокойно, прежним тихим голосом, – нападают только на китов... И расправляются с ними беспощадно. А белуху касатка хоть и пополам перекусить может – на один зуб, ан нет, не удается: белухи, когда вместе, и ловчее, и сильнее, и умнее касаток. Касатки хорошо знают, что белухи обязательно обдурят, обыграют их, потому и не связываются. Касатки очень часто ходят в одиночку, только для нападения на китов сбиваются в стаи, словно волки... Белухи же одиночества не переносят – предпочитают коллективную жизнь. А коллективное существование рождает коллективный ум. Коллективный ум всегда был сильнее ума индивидуального. Это закон.
   Громадная серая белуха в третий раз взорвала воду перед носом вельбота, тяжело дыша, повисла в воздухе, потом снова ушла вниз, затем стремительной торпедой вылетела на поверхность. За первой белухой на поверхности воды показалась вторая. И обе они пошли пластать море, как два стремительных адмиральских катера.
   Неожиданно раздался сильный, густой крик, заставивший людей пригнуться. И небо, и вода от этого крика дрогнули, по морю пошла рябь. Железников побледнел:
   – Что это?
   – Крик белухи, – пояснил Бегичев. Кожа на его щеках так же, как и у Железникова, высветилась, побледнела. – Никогда не слышал?
   – Такой – никогда. Плач слышал, стенанья, хрипы, сипение – все это слышал, но такого рева не слышал никогда.
   – Белуха этим ревом рыбу глушит, – откашлявшись, пояснил Колчак. Кашель беспокоил его, он не хотел, чтобы подчиненные подумали, что он заболел. Он – здоров, здоров, здоров! Для них – здоров. – Крик белухи часто бывает сродни артиллерийскому снаряду – такой же по силе. Рыба вверх брюхом сразу опрокидывается. Взрослая белуха, между прочим, в день съедает несколько пудов рыбы.
   Колчак замолчал. Подумал о том, что крики белух тоже можно использовать в военных целях: белуха может передавать команды в воде на добрый десяток километров. Человек же способен это сделать лишь с помощью гидрофона – специального устройства для усиления звука. Белухе никаких гидрофонов не надо. Но не это главное, а то, о чем уже говорил: белуха под водой может минировать чужие корабли и причальные стенки, надо только обучить... Может доставать со дна упавшие предметы: нырнуть на двести метров и тут же вернуться на поверхность моря для белухи – одно удовольствие. Для человека это – несколько часов мучений, сидение в компрессионной камере, ломота в костях. Определенно, из белух могут получиться отменные ученики-исполнители, которые понадобятся и на севере, и на юге, и на востоке.
   На востоке японцы последнее время начали очень важничать, Россию уже не ставят ни в грош, вместе с ними зашевелились и маньчжуры, [37]и китайцы, и Бог знает кто – все разбойники, словом, скопившиеся в том углу беспокойной матушки-планеты.
   Если начнется война, ему придется покинуть русскую полярную экспедицию и вновь уйти на корабль.
   Белуха взревела опять, уже в воде; в прозрачной глубине вспух пузырчатый воздушный султан, на поверхности моря раздалось несколько хлопков – как будто лопнули перезрелые луговые грибы-шары, в уши толкнулся вязкий, мощный гул. Невозмутимый Ефим едва трубку изо рта не выронил – такой был сильный звук, – озадаченно покачал головой, но внезапно наступившая глухота не проходила, и он поковырялся пальцем в ухе, потряс головой, пытаясь одолеть звон и глухоту, безволосое лицо его затряслось, и якут невольно подивился тому, что слышал, страшному крику этому, разлепил губы, произнес свое любимое словечко:
   – Однако!
   ...Вельбот шел на север, к Земле Беннета.
   Зеленоватый, сколотый по всей высоте лед бывал особенно красив, когда в срезы попадали лучи солнца – внутри ледяных скал тогда что-то оживало, вспыхивало дорого, шевелилось, занимало глаза; зрелище было настолько красиво, что невольно перехватывало дыхание. Колчак зачарованно щурил глаза, прикрывался от света ладонью – можно было обжечь зрачки, – чувствовал, что усталость, делающая все тело вялым, неповоротливым, чужим, отступает, стараясь спрятаться где-то в глубине мышц, в костях, движения становятся легкими. Солнечные лучи, попавшие в лед, обладали, похоже, целебными свойствами. Даже Бегичев, человек опытный, много повидавший, и тот вдруг оторопело замирал, моргал глазами, стараясь сбить с коротких рыжих ресничек внезапно выступившие слезы, и произносил восхищенно:
   – О!
   В квадратный крепкий парус вельбота по-прежнему продолжал толкаться, дуть южный ветер – он то ослабевал, то, переводя дыхание и набравшись силенок, крепчал. Главное, он не менял своего направления, не рыскал воровато то в одну сторону, то в другую, тянул строго на север. За несколько дней люди пришли в себя, в глазах у них появился живой блеск, саднящие, переставшие разгибаться от непосильных нагрузок руки отмякли, лица украсились слабыми улыбками.
   Как-то утром, после ночевки, когда все лениво выбирались из палатки, Железников, сидевший в задумчиво-расслабленной позе на хозяйственном сундучке и любовавшийся розовыми облаками, повисшими над темным срезом моря, вдруг привстал со своего сиденья и критически оглядел своего приятеля Бегичева. Потом ткнул пальцем ему живот:
   – Слушай, Бегичев, а ты случайно не забрюхател?
   Обычно находчивый Бегичев стушевался:
   – Ты что? От кого?
   Железников захохотал:
   – Да от кого угодно. От безволосого Ефима, например.
   – Ну и шуточки у тебя, братка! На плечах не голова, а кусок репы. И как ты можешь такое говорить, а? По шее получить не боишься?
   – Шучу, шучу. Это я на тот счет, что без работы ты больно толстым сделался.
   Колчак молчал. К подобным выходкам, не требующим ни ума, ни изобретательности, он относился равнодушно.
   Под днищем вельбота гулко хлопала вода. Иногда они оставались одни в огромном пространстве – только вода да вода, ни единой льдинки, ни одного островка, ни тюленей, ни моржей, ни белух, и тогда на людей накатывал невольный восторг, который, впрочем, очень быстро сменялся подавленным состоянием: откуда-то изнутри, из глубины наползал страх – липкий, сосущий, противный. Страх этот сковывал тело хуже всякой усталости: отказывали и руки, и ноги.
   Люди понимали: если с ними что-то случится, то они будут обречены – помочь им никто не сумеет.
   Безрадостное, замученное солнце медленно катилось по ровной небесной дороге, к ночи сваливалось вниз, но за горизонт не заходило – время еще не подоспело, но очень скоро подойдет пора, солнце покинет здешние края совсем, до следующего года, и будет царить в Арктике долгая полярная ночь; сейчас же, повисев немного в грустном раздумье над далекой, чугунно-темной кромкой воды, вновь начинало свой неспешный бег по небу, вызывая невольное изумление, а то и оторопь: когда же светило все-таки спит?
   И если на востоке было светло круглосуточно – там всегда сияла жаркая, аккуратно обрезанная полоска света, особенно утром, то на западе уже сгущалась, насыщаясь угольной тяжестью, ночь, пороховые недобрые пятна ночи проступали уже и кое-где в небе, внезапно возникая то в одном месте, то в другом, рождая в душе беспокойство, мысли о том, что мал, ничтожен человек перед громадными холодными пространствами; в конце концов высосут его эти безбрежные просторы, перемелят, и ничего от людей не останется – ни одежды, ни костей, ни лодки, в которой они плывут.
   Врастают льды в небо с одной стороны вельбота, смыкаются с облаками, образуя единое целое, врастают с другой, также плотно смыкаясь с воздушной серой ватой, – и нет уже, кажется, свободного места, прохода, куда можно направить лодку, и надо бы остановиться, но вельбот все равно упрямо продолжает свое движение, только шумит под днищем вода, да костисто хрумкает мелкая шуга.
   Ветер увял неожиданно, так же неожиданно, как и возник. Туго натянутый парус, позванивающий железом от напряжения, угас, под днищем перестала хлопать вода, и сделалось тихо. Так тихо, что все услышали довольное сопение Ефима, попыхивающего своей глиняной трубочкой. – Вот и кончились проездные денежки в казенной кассе, – объявил Бегичев, рот у него обметали разочарованные скобки морщин. – Пора переходить на собственное довольствие.
   Колчак посмотрел на карту, сориентировался но штурманскому прибору – выходило, что до земли Беннета оставалось плыть немного – если под парусом, со скоростью литерного поезда Николаевской железной дороги, [38]как они шли, – пару суток, если же на веслах, то в три раза дольше.
   Он вздохнул: шесть суток – это гудящие руки, измотанное тело и ощущение полной обреченности, за которым наступает отчаяние. Самое худое, что может быть здесь, – отчаяние.
   Железняков не выдержал, выругался.
   – Погоди, братка, еще не все потеряно, – сказал ему Бегичев.
   Он вгляделся в чистый зеленоватый скол ближайшей льдины, схожей с крейсером, торчком выставил перед собой большой палец.
   – Ты только посмотри, – протянул он изумленно через минуту, почмокал губами, – ты только посмотри, кум, какие чудеса творятся на белом свете!
   Железняков тоже вгляделся в край льдины, схожий с мощным корабельным бортом, щетина на его щеках неверяще затряслась.
   – Надо же! – проговорил он тем же тоном, что и Бегичев.
   Огромная льдина шла со скоростью едва ли не в два раза большей, чем вельбот. Словно у нее имелся персональный двигатель.
   Колчак мельком глянул на льдину, достал из кармана брезентового плаща блокнот, что-то пометил в нем; Бегичев привстал на цыпочки, потянулся, чтобы увидеть запись, – ему хотелось узнать, что же лейтенант зафиксировал в блокноте, ведь наверняка это касается необычной скорости льдины, но ничего не увидел, значки какие-то, и все. Колчак поднял голову, посмотрел на боцмана насмешливо и колко – он все заметил и понял.