Саша понял это по-своему – дескать, время теряем. Щелкнул пальцами и в номер, щебеча, вбежали две девчонки. Полураздетые, ласковые, они полезли на колени к Вознесенскому и ко мне, но Вознесенский встревожился – зачем девчонки? Никаких девчонок! И надо отдать должное: Саша только голову повернул, а девчонок уже как ветром сдуло.
   – Валим в кафе!
   – Какое кафе? Ночь глубокая!
   – А у нас свое кафе! Это вам не Россия.
   После долгих уговоров нам все-таки удалось увести ребят. Зато в вестибюле дежурная окликнула: «Вы из номера Вознесенского?» – «Да», – ответила Таня. – «У него телефонные переговоры не оплачены».
   Зря она это сказала.
   Лицо Саши налилось кровью.
   Не спрашивая ничего, он вынул из кармана пятитысячерублевую бумажку, только-только появившуюся, смял ее и бросил в лицо дежурной.
   Дежурная расцвела:
   – Ой, спасибо!
   Какое-то время Саша и Алик еще пытались нас уговаривать.
   «Кафе у нас. И девчонок тьма. И мальчишки, проблема, что ли? Да мы сами тебя трахнем», – убеждали они Таню.
   Но мы отбились.
   «А что пресса скажет?» – обидно засмеялся Саша, усаживаясь в «мерседес».
   Наверное, в эту фразу он вкладывал какой-то особый смысл.

17

   Странно, но именно в тот вечер я записал первую фразу будущего авантюрного романа, который до сих пор держу лучшим из лучших.
   Осенью 1700 года (получается, к началу рассказа лет за двадцать), в северной плоской тундре (в сендухе, по-местному), верстах в ста от Якутского острога, среди занудливых комаров и жалко мекающих олешков, в день, когда Ваньке Крестинину стукнуло семь лет, некий парнишка, сын убивцы и сам давно убивца, хотя по виду и не превзошел десяти – одиннадцати лет, в драке отрубил Ваньке указательный палец на левой руке.
   Боль не великая, но рука стала походить на недоделанную вилку.
   В той же сендухе, ровной и плоской, как стол, под томительное шуршание осенних бесконечных дождей, старик-шептун, заговаривая Ваньке отрубленный палец, необычно и странно ему предсказал: жить, Иван, будешь долго, обратишь на себя внимание царствующей особы, полюбишь дикующую, дойдешь до края земли, но жизнь, добавил, проживешь чужую...
   Не знаю, как объяснить, но понятно вдруг стало, зачем столько лет я каждую весну улетал в сухую Азию, листал пыльные книги, говорил с людьми, никогда не слышавшими о монахе-убийце, подтверждая всем этим знаменитую писательскую формулу Уильяма Сарояна: рожденный в Гренландии о ней и будет писать всю жизнь.
   Первая фраза легла на бумагу. Оставалось всего ничего: написать двадцать пять листов превосходной прозы.
   Но ничего невозможного я в этом не видел.
   Даже заключительные слова знал.

18

   «И стал он пить».

Часть V
Возьми меня в Калькутте
(М. Веллер. «Технология рассказа». Опыт рецензии)

   Работа над словом происходит не тогда, когда писатель садится за письменный стол – она происходит постоянно, непрерывно, как постоянно и непрерывно писатель ощущает жизнь и размышляет о ней, будь то в форме логических суждений или абстрактных художественных образов, сознательно или несознательно; слово – лишь завершающее звено в неразрывной цепи творческого процесса.
М. Веллер

Вместо вступления

   Свою нобелевскую речь Миша Веллер уже сказал (см. «Рандеву со знаменитостью», Таллин, «Периодика», 1990), к тому же подкрепил ее весьма занимательным эссе «Технология рассказа». Другими словами, он, Миша Веллер – мастер, оказался не жаден: вот он написал кучу превосходных рассказов и теперь щедро делится полученными знаниями – как научиться быстро и занимательно писать превосходные рассказы.
   Прекрасный жест.
   Ко многому обязывает.
   В отличие от Миши Веллера я пишу в основном повести.
   И с воображением у меня туго: всегда пишу только о том, что вижу. Как дикующий в тундре.
   Но мне тоже хочется поделиться накопленным опытом. Тем более что Миша сам вполне утверждает: «Недостаточно уметь писать, чтобы быть писателем». Значит, что-то еще уметь надо.
   На свете вообще-то много такого, о чем не подозреваешь, пока не столкнешься с «таким – этаким» носом к носу. Миша Веллер, например, утверждает, что замысел рассказа возникает как следствие следующих причин:
   литературного подражания,
   литературного развития,
   литературного отрицания,
   литературного следования,
   дареного сюжета,
   услышанной истории,
   информации о событии,
   реального случая из опыта (так и сказано),
   личного потрясения,
   сублимации,
   толчка от детали (тоже так сказано),
   игры,
   необычного допущения и, наконец,
   мечты об идеале.
   Все верно.
   И все еще не все.
   Но Миша прав («Технология рассказа»): писатель действительно начинает с литературного подражания.
   Скажем, я в свое время был совершенно потрясен романом Витторио Росси «Океан». На русском он не издавался, я читал его в болгарском переводе. Там есть интонационные сцены, от которых у меня до сих пор бегут по коже мурашки. «О адмирал! Ты спишь в пучине на илистом дне залива Номбре де Диос, ты спишь там в своей походной койке, прикованный к чугунному ядру, и все снится тебе твой милый далекий Плимут...»Но чудовищная пучина залива в расслабленном мозгу запившего моряка (это он ведет монолог) постепенно преображается в нечто совсем простое, в нечто вроде уютной маленькой виллы с комнатками, по которым бродят тихие сумеречные тени – лежи себе с чугунным ядром, прикованным к ногам, чувствуй под собой привычную походную койку, и пусть он снится тебе, твой милый далекий Плимут. То есть мрачная морская могила воображением запившего моряка превращается в нежный и легкий символ, она уже «наше наследие, наша гордость», уже начинаешь думать, что знаменитый адмирал, упокоившийся на мрачном илистом дне залива Номбре де Диос, сам стремился всю жизнь к этому последнему прекрасному пристанищу.
   Текст, насквозь пропитанный поэзией.
   И алкоголем.
   Литературное развитие – тоже недурной толчок.
   Смело начинай там, где другие кончили. Скажем, «Анна Каренина». Разве жизнь остановилась после смерти Анны? Почему не довести судьбу окружения Анны до логического конца или хотя бы до Октябрьской революции?
   Правда, нынче таким приемом никого не удивишь.
   Дай волю, и Библию продолжат.
   Или литературное отрицание.
   «Хемингуэй переосмыслил и вывернул наизнанку „Идиота“ Достоевского, заменив добрейшего и беспомощного Мышкина боксером Коном в „Фиесте“, – пишет Миша Веллер. Интересно было бы от обратного переписать романы С.Бабаевского или В.Немцова.
   Дареный сюжет.
   Об этом и говорить не стоит.
   Пушкин и Гоголь. «Ревизор» и «Мертвые души». Кто не слышал?
   И с чужими историями тоже все понятно, хотя сам я опасаюсь чужих историй. Если уж ты пишешь историю, то по крайней мере будь активным ее участником.
   Информация о случившемся.
   Вот здесь есть предмет для раздумий.
   Как-то в «Комсомолке» я наткнулся на потрясающий сюжет – истинный подарок для писателя, мечтающего о герое развивающемся, о герое с большой и сложной, даже как бы с уголовной судьбой.
   Служили три друга на армейском узле связи.
   Иван, Василий и Федор.
   Нормальная служба – перловка, никакой дедовщины, марш-броски, стрельбы.
   Дембель неизбежен. На гражданке Иван восстановился в институте, гульнул, отбил у одного корешка приглянувшуюся девушку, но скоро жизнь без наличных показалась ему скучноватой. Бросил институт, завербовался с женой на краболов, ходил в море. Впрочем, в жизни всегда все немного не так, как в литературе. Беременную жену списали с краболова, а сам Иван ради квартиры устроился на базу списанных атомных подлодок. Глотать бы и глотать радиоактивную пыль, но Иван вовремя спохватился. Бросил базу, сколотил кооперативчик «Живая природа», то есть арендовал старый пакгауз под выращивание шампиньонов.
   Шампиньоны плохо росли.
   Еще хуже их покупали.
   Подумав, Иван переключился на шитье домашних меховых тапочек.
   Известно, что многие нормальные люди любят ходить по квартире в тапочках. Скорняков под рукой не оказалось, стал Иван возить звериные шкурки в город Новосибирск. Путь оказался не близкий, доходы не желали расти, с женой по шли ссоры и в конце концов Иван сбежал от семьи и от кредиторов аж в Брест, тогда еще в советскую Белоруссию. Там жил Васька. Из его бывшего подразделения. Васька славился неуемностью, даже неукротимостью некоторых своих желаний. Вдвоем они создали поистине народное предприятие – извоз, шашлыки, реставрация храмов.
   Известно, культура у нас широкая.
   Правда, несколько перебрали с кадрами: на девятнадцать служащих оказалось у них столько же управленцев, среди них даже известный в прошлом нарколог, сам дошедший до стадии пациента.
   Но деньги! Деньги!
   Это ведь только так говорят, что не в деньгах счастье.
   Лучше всего это понимал третий кореш по службе в армии – Федя.
   Он своей армейской специальности на гражданке не изменил – работал на телеграфе. Зато изменила Феде его молодая жена. Федя от такого события впал в апатию, подолгу сидел нетрезвый дома и по собственному, унесенному со службы резервному аппарату отстукивал телеграммы во все концы бывшей империи: «А нет ли у вас там приличной работы и денежной? Погибаю, но не сдаюсь. Федя».
   Почему-то в «Комсомолке» не было указано, где Федя раздобыл шифр.
   Не шпионский, конечно, а тот, которым шифруют телеграфные денежные переводы. Но раздобыл, раздобыл, такой молодец. А потом помогли Василий и Иван, бросившие наконец народное предприятие.
   И пошла пруха.
   Федя отбивал в разные города телеграфные денежные переводы, а Вася и Иван степенно путешествовали и получали деньги. У нас ведь как? У нас пришел в кассу – получи. Никто не запрашивает подтверждения телеграфных отправлений. За пару месяцов корешки получили сотни две тысяч, очень немалые тогда деньги. Волновались, конечно, но Раскольников не меньше волновался, когда брал деньги у старушки.
   Крутая история.
   Правда, я не увидел в ней сверхзадачи.
   То есть не понял: корешки задумывались над тем, помогают они стране или совсем напротив?
   Может, сейчас задумались.
   Сидючи в разных зонах.
   Ну ладно.
   Реальный случай из опыта.
   Тут даже заикаться не стану. Если случай хорош, с ним и придурок справится.
   Личное потрясение тоже не требует особых рассуждений. Случай может так человека потрясти, что всю оставшуюся жизнь будешь о нем думать.
   Вот совсем другое дело сублимация.
   Скажем, ты, герой романа, любишь славную девушку, а она любит совсем другого.
   Вот садись и сублимируй. Описывай, как тебе хорошо от того, что девушке хорошо с другим. Опиши героя правдиво под собственным его именем – как он хромает, как глаз у него косит. Как и необычное допущение, этот прием (по словам Миши Веллера): «...требует наибольшей раскрепощенности ума, склонности к придумыванию, живости воображения».
   Так что дело за малым.
   Садись за машинку и пиши превосходный рассказ.
   Только помни о «свойствах автора», указанных, опять же, Мишей Веллером.
   У меня (как у автора) тоже было несколько странных свойств, даже мне самому не всегда понятных. Нивхский писатель Владимир Санги когда-то спрашивал с сахалинской писательской трибуны: а почему это некий Г.Прашкевич описывает в своих странных произведениях не праздничный фасад социализма, а его будничные, всем надоевшие социалистические задворки? А хабаровский писатель Александр Грачев мягко вторил: а почему этот некий Г. Прашкевич не судьбу пишет (подразумевалось – народную), а копается в малозначащих мелочах, дергается в какой-то магнитофонной крутиловке?
   Действительно, почему? Мне самому было обидно.
   «Падение Тисимо-ретто» А.Грачева являлось по тем временам (начало 60-х) вовсе не худшим произведением, мне хотелось бы дружески поговорить с писателем, но он меня не слышал и не понимал. Зато не уставал повторять, что некий Г.Прашкевич пишет совсем не о том, о чем надо писать писателю.
   Конечно, времена были не те. Это сейчас на прилавках можно увидеть удивительные книги – скажем, справочник «Естественные надобности», том второй, или книжку стихов «Эсхатологические грезы времен советского климакса». А тогда на прилавках лежали книги В.Санги и А.Грачева, Г.Маркова и В.Кочетова, С.Бабаевского и так далее, а каждый редактор от каждого писателя требовал прежде всего социального оптимизма.
   Социального оптимизма и положительного героя.
   Положительного героя и никакой этой магнитофонной крутиловки.
   Все должны были надувать щеки и бодро смотреть вперед. А я (вот они, странные «свойства автора») не умел выпучивать глаза больше, чем они у меня выпучиваются от природы. Я уже тогда был сильно подпорчен влиянием Н.Карамзина. Помните? «Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для себя образом».
   Как сказано!
   И еще тогда я был под впечатлением вычитанного у Феллини: «Если бы меня попросили сделать фильм о рыбах, я, конечно, сделал бы его автобиографическим».
   Эти ребята, Феллини да Карамзин, меня и подвели.
   Сколько помню себя, всегда писал о задворках социализма. И это ничуть меня не смущало. О чем я еще мог писать? В конце концов, родился, рос и вырос я на этих самых задворках. Может, поэтому В.Санги и А.Грачев и пытались меня спасти. Они, наверное, хорошо видели, что человек сбился с пути, идет неверным курсом. Поэтому и сделали все возможное, чтобы та первая моя книга стихов «Звездопад» не увидела света.
   1969 год. Набор книги рассыпан. Редактора вышибли с работы. Заодно отправили на пенсию директора издательства.
   Вот тебе и личное потрясение.
   О-хо-хо.
   Поздним вечером в Новоалександровку, в научный поселок, где мы жили с женой, принесли телеграмму из Южно-Сахалинска. Телеграмма была подписана новым директором Сахалинского областного книжного издательства, известным прозаиком, ну, назовем его прозаиком М. «Если вы любите Родину и готовы ей служить, будьте в издательстве такого-то числа в такое-то время».
   Всю ночь мы с женой пытались понять: что случилось? Ехать, не ехать? К добру все это или к худу? Впрочем, Родину я любил, поэтому в назначенный день и час вошел в издательство.
   Новый директор встретил меня буквально у порога.
   Он улыбался, он жал мне руку, он усадил меня в удобное кресло.
   Делая это, он все время оглядывался. «Понимаете, зачем я вас вызвал?»
   Я тоже оглянулся и ответил:
   «Нет».
   Но, честно говоря, несмотря на все пропитывающую неясную тревогу, я почему-то чувствовал себя польщенным.
   Таинственная телеграмма.
   Уютный кабинет. Известный прозаик.
   Один свой роман прозаик М. переписывал несколько раз.
   В романе описывалась горячая дружба двух больших братских народов – русского и китайского. Русские парни плавали через Амур, дружески трахали китайских девушек, китайские юноши плавали через Амур, внимательно присматривались к советской жизни. Хороший добротный роман для медлительного домашнего чтения. Но когда роман пошел в производство, грянули даманские события. Прозаика М. вызвали в одно место и сказали: «Ты, дед, чего? С нарезки слетел?» Прозаик М. понимающе кивнул. В новом варианте романа никто ни к кому не плавал. «Сосед хорош, когда забор хороший». Роман пошел в производство, но времена вдруг помягчели, по Амуру поплыла комиссия Ильичева, прозаика М. опять вызвали в одно место: «Ты, дед, похоже совсем с ума спрыгнул».
   И все такое прочее.
   Окончательный вариант романа я не читал, поэтому не знаю, чем дело успокоилось.
   Я молча сидел перед известным писателем, директором издательства, а он, выложив на стол чистый бланк издательского договора, сказал доверительно:
   – Значит, так. Мы сейчас подписываем договор, а через пару недель, как положено по закону, вы еще и аванс получите. А про книгу стихов забудьте. Не было у вас книги стихов. И не будет. Зачем вам это упадничество? Вам прозу надо писать. Мы-то с вами знаем, что вы талантливый человек. Вам нельзя разбрасываться. У меня нюх на талант. Я не чета тем... –Он возвел глаза горе и в непостижимой высоте я отчетливо увидел лица тех, кто не понимал моей талантливости и его нюха. – Короче, подписывайте договор и катите домой. Садитесь за стол и пишите повесть. Десять авторских листов. Как? Хватит? Книжка должна выглядеть солидно. Или хотите сразу пятнадцать?
   – Десяти достаточно, – нагло ответил я.
   Прозаик М кивнул одобрительно:
   – Правильно. Это следующую вашу книжку мы сделаем листов в тридцать.
   – А о чем повесть? – задал я главный вопрос.
   – Ну, вы автор, вам видней. – Прозаик М. уклончиво повел глазами. – Вы в научном институте работаете. Геологи, их отношения, о чем они говорят... Странный, наверное, народец, да? Настроения всякие... И подробно, подробно обо всем, чтобы люди видели... Ведь работают ваши геологи на островах, без контроля... А там граница... Конфликты, наверное, возникают...
   – Возникают, – нагло поддержал я.
   – Ну? Ну? – загорелся прозаик М.
   – Ну вот, скажем, – загорелся и я. – Два мэнээса одни на острове. Два младших научных сотрудника. Совсем одни, даже рабочего с ними нет – экономия. «Обиженные мужчины», так можно назвать повесть, – пришло мне в голову. – Ну, один случайно теряет записку.
   – Ну, ну!
   – Значит, успел до отъезда наставить рога своему спутнику.
   Прозаик М. разочарованно вздохнул.
   – И вот они только вдвоем на острове, а снять их могут только в сентябре. Пока же – июнь.
   Я посмотрел на прозаика М.
   Он несколько натянуто кивнул:
   – Верное направление.
   И подсказал:
   – Но глубже, глубже копайте. Один пусть обманет другого. Жестоко, диалектически. Художественно подчеркните, что тот, который обманут, человек принципиальный, прямой. Он член партии, коммунист со стажем. И соответственно ведет себя.
   – Это как?
   – Ну, скажем, проводит закрытое партийное собрание.
   – Так он один партийный в отряде.
   – Потому и закрытое.
   – Ага, – понял я прозаика М. – А потом в кальдере Заварицкого тот, который плохой и беспартийный, срывается с гребня горы. Никаких у него нравственных идеалов, к тому времени все становится ясно. А там обрыв, не дай Бог. И тот, которого обидели, он настоящий коммунист, он протягивает человеку руку...
   Меня тошнило от собственного голоса. Но прозаик М. весело поднял глаза, он ведь уже понял, что я куплен, потому и упростил речь, как полагается между понимающими друг друга людьми:
   – А на хера?
   – Что на хера?
   – На хера ему протягивать руку этому придурку. Пусть летит вниз. Выживает сильнейший. Пиши только полнокровные характеры.
   И тогда до меня дошло: прозаик М. разговаривает со мной всерьез.
   И издательский договор лежит на столе всерьез. И аванс обещан всерьез.
   А ты, Миша, говоришь – технология.
   Роман с издательством не случился.
   Он в принципе не мог случиться из-за тех самых «свойств автора».
   Я предпочел описывать задворки социализма, тем более что вид на них открывался как раз из моего окна. Не зря А.Грачев или В.Санги (точно не помню) жаловались в какой-то газете: «На произведениях ряда сахалинских авторов лежит отпечаток чисто формальных изысков, расплывчатости идейных убеждений, преувеличенного внимания к сугубо личным переживаниям...»
   Чего-то я не понимал.
   Но вот странно.
   Мысль написать повесть об островах (я Курилы знал и любил) подал мне все же прозаик М. Лет через пятнадцать (к тому времени я жил в Новосибирске, был принят в Союз писателей – без помощи романов, написанных по заказу) я сел-таки за пишущую машинку. Георгий Иосифович Гуревич подстегнул меня: «Коль вы так заботитесь о выигрышном, спускайте пришельцев на Курилы. Возможен и другой вариант – богодулы и геологи на другой планете». И Аркадий Натанович Стругацкий, прочтя какую-то из моих вещей, заметил: «На кой хрен тебе вселенские масштабы? Никогда из этого ничего хорошего не получается, поверь мне».
   Я поверил.
   И сел за машинку.
   И написал истинно островную вещь.
   И эпиграф к ней любовно подобрал из Псалмов: «Там плавают корабли; там Левиафан, которого Ты сотворил играть в нем».
   Короче, повесть «Великий Краббен» была написана, прошла все официальные инстанции и в 1984 году сборник сибирской фантастики под тем же названием вышел в свет. Впрочем, по удачной подаче одного из коллег книгу незамедлительно затребовали на контрольное резенцирование в Госкомиздат РСФСР и также незамедлительно приказали уничтожить. Весь тираж – 30 000 экземпляров. История, в общем, ординарная. Валентин Саввич Пикуль писал мне: «Сам бывал в критических ситуациях... Помню хорошего человека и честного писателя (ныне покойного) Дм. Острова, у которого на моих глазах сняли с прилавков три книги подряд. Все пройдет – верьте мне! – все мои романы прежде были охаяны и отвергнуты – потом шли нарасхват. Нужно время и нервы. Почаще вспоминайте царя Соломона. Когда ему было кисло, он поворачивал на пальце кольцо, украшенное мудрейшей надписью: И это пройдет...»
   И опять, как в 1969 году, я остался без книги.
   Но если тогда, на Сахалине, книгу стихов уничтожили за упадничество и за то, что я неверно толковал действия советского князя Святослава, то теперь, если верить официальным рецензентам, дело оказалось куда хуже. Во-первых, по мнению рецензентов, я пропагандировал лженауку (морской змей, ожившие плезиозавры), во-вторых, любовался задворками социализма (заброшенные поселки, печальный быт, подчеркнутый величием океана), в-третьих, давал героям подозрительные имена, от чего, по мнению рецензентов, они получались какими-то неубедительными.
   Кстати, превосходный сюжет.
   История потомственного интеллигента, всегда в первом колене.
   Выиграв гражданскую войну, крестьянин Козлов попадает на рабфак, оканчивает факультет красной профессуры, пишет и издает книги по новейшей истории, затем посадка в тридцать седьмом – карьера интеллигента в первом поколении заканчивается.
   Сын Козлова Васька попадает в детдом, живет трудной рабочей жизнью, благодаря уму выбивается в люди, оканчивает институт, занимается, как отец, историей, пишет и издает интересные книги и садится, как отец, только уже в пятьдесят первом.
   Ушлый сынишка Васьки Иван подрастает в деревне у дальнего родственника. Типичная деревенщина, каво да чево, но попадает в город, оканчивает университет, опять, как его отец и дед, выбивается в интеллигенты, с волнением читает Солженицына и Оруэлла, понятно, – в семидесятых посадка.
   Поразительно крепкий род.
   Все в нем интеллигенты, и все в первом колене.
   Впрочем, я отвлекся.
   По мнению официальных рецензентов, «Великий Краббен» оказался книгой лживой и вредной. Прежде всего из-за отсутствия в ней положительных героев. «Видимо, Г.Прашкевич знает Курильские острова только по наслышке, – сетовал официальный рецензент. – И пишет с чужих голосов. Не подозревает, видимо, что Курилы – это край задорного комсомола».
   Вчитываясь в рецензию, я вспомнил «сайру». Как осенью, отработав свое, девочки-сезонницы возвращаются на материк. Плывут они на «Балхаше», на старом судне типа кулу. В нем нет кают, зато есть два твиндека на двести мест каждый. Один твиндек набит «сайрой», другой дембелями с Камчатки. Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека шелуха даже нашего примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница красиво стоит у борта, смотрит на океан, на звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к подругам обращается только на «вы», зато к концу сезона она матерится как извозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит «Махорочные», а строки Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую биологическую подкладку.
   Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают веселые задорные комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них всяких сказкиных да лужиных, то это потому, что он никогда не читал Кочетова и Чаковского, скорее всего он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки, круглые, как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
   А я не надругался.
   Я как дикующий в тундре: что вижу, то и пою.
   Даже Миша Веллер в своей книжке «Технология рассказа» советует писать именно то, что видишь.

Тема, герой, читатель

   Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его затуманенного подсознания?
   Шла охота на «Краббена», а я уже был занят некоей новой вещью.
   Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь по идеологии приехал на собрание опять же из-за этого проклятого «Краббена». Я действительно почти не видел секретаря, хотя он сидел прямо против меня – румяный и толстощекий. Время от времени он с неудовольствием повторял: «Представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за такие Краббены плавают там у вас в Сибири?»