Много всякого разного прошло с их встречи. Были моменты, когда он вовсе не вспоминал эту женщину, она жила в нем, как забытый сон. Сейчас увидел и опьянел, одурел от ее близости. От одной возможности быть рядом с нею.
   В комнате стоял полумрак. Горела коптилка.
   Тетя Маня поднялась навстречу, в темном, на плечах плед.
   — Андрюша пришел! А мы ждали… И Муся ждала. Та, не глядя, кивнула, стала собирать на столе карты.
   — Гадаешь? — спросил Андрей.
   — Сейчас все гадают…
   Муся исподтишка посмотрела на гостя, не смогла скрыть жалобного восклицания:
   — Ой, что с вами? С тобой? Так изменился… Андрей повернулся к ней, молча глядел. Что он мог ответить?
   — Изменился, потому что время прошло.
   Тетя Маня пришла на выручку, подхватив слова о времени. Мол, недавно сидели здесь, разговаривали об Оленьке, а теперь…
   Вынула платок, засморкалась. Суетливыми и будто постаревшими руками достала бумажку, никак не могла развернуть.
   Андрей у нее взял, развернул, прочел. В углу был номер воинской части, а в центре обращение, вовсе не казенное, а какое бывает в письмах близким: «Дорогая Мария Алексеевна!"Далее сообщалось, что фронтовой товарищ Оля, член артистической бригады, пала смертью храбрых и похоронена в станице Яблоневской, Ставропольского края…
   — Это где? — спросил Андрей.
   — Не знаю сама, — отвечала тетя Маня. — Хочу, Андрюшенька, съездить.
   — Кто же вас пустит? Там недалеко бои!
   Муся вмешалась в разговор:
   — И я говорю: подождите, Мария Алексеевна. Оле вы уже ничем не поможете. Пусть пройдет время. Голос у нее дрогнул, она махнула рукой и ушла на кухню.
   — Ребенок еще была, — тихо говорила тетя Маня. — Девочка еще, а они убили. Лучше бы меня, я пожила, не хочу больше. Неужто озверели, что всех поубивают?
   — Они фашисты, — жестко произнес Андрей, наклоняясь, вглядываясь в желтый огонек коптилки. — Несколько дней назад я ехал на фронт и знал, что буду воевать, но не знал — как. А сейчас, поверите… — Он поднял повлажневшие глаза, в них отсвечивало желтое пламя. — Вот тут накопилось. Нагляделся на беженцев, на раненых, на женщин… И на детишек. Вот детишки, страдающие от войны, это пострашнее всего.
   Андрей будто что-то пытался разглядеть в мерцающем огоньке.
   — У меня есть святое право карать за это. Бить их…
   — Андрюша, а где ваши вещи? — спросила тетя Маня. — Где ваше оружие… Шинель? Ведь вы тогда были при снаряжении, правда?
   — Правда.
   — Как сейчас помню, ваша винтовка стояла в том углу. А я обходила ее стороной, боялась, что она упадет и выстрелит.
   — Будет у меня все, — ответил он. — Завтра Первое мая, я начинаю жить по-новому… Тетя Маня, вы помните стихи из Робина Гуда? Там, в самом начале?
   — Как же, как же, — произнесла она. — «Двенадцать месяцев в году, двенадцать, так и знай…» — «…Но веселее всех в году веселый месяц май!..» — А дальше? — спросила тетя Маня. — Есть же слова дальше. Вы их знаете?
   — Нет.
   Тетя Маня прочитала:
   «Из лесу вышел Робин Гуд, деревнею идет и видит: старая вдова рыдает у ворот. Что слышно нового, вдова, — сказал ей Робин Гуд. — Трех сыновей моих на казнь сегодня поведут…»
   Пришла Муся с шипящей сковородкой, ловко поставила посреди стола на черепицу.
   — Угощайтесь, — произнесла довольно. — Если гость не привереда, я могу оказать, как это называется.
   — По-моему, вкусно, — сказал Андрей.
   Муся засмеялась.
   — Тошнотики — слышал? Старая картошка да очистки проворачиваются, да еще что-нибудь, что есть не станешь. И не так уж плохо, да? Есть частушка даже:
   Тошнотики, тошнотики, военные блины…»
   Муся обратилась к тете Мане; — Вам тоже нужно есть. Андрей, ну скажи ей, война еще не кончилась. Мы должны беречь силы для победы.
   — Поешьте, — попросил он и тронул плечо. Тетя Маня наклонилась, прижалась щекой к его руке, неслышно заплакала. Встала, пошла в свою комнату.
   На пороге оглянулась, произнесла в нос:
   — Простите… Вы ужинайте, а я отдохну.


— 22 —


   Андрей и Муся молча доскребали сковородку.
   Заведомо знали они, что останутся вдвоем и будут говорить. Но о чем?
   В то странное утро их неожиданного сближения вовсе ничего сказано не было. И прекрасно, что не было лишних слов. Но это могло быть однажды и не годилось для продолжения, о котором тогда они не загадывали.
   Сейчас оказались необходимыми какие-то слова, объяснения, причем с обеих сторон. Оба это понимали и не были готовы начать такой разговор.
   Муся унесла сковородку, поставила чай.
   Андрей машинально тасовал карты.
   Так сидели они друг против друга, чего-то ожидая.
   Муся протянула руку и погладила, провела по его щеке. Он молча взял ее руку в свои и стал целовать ладонь и каждый отдельно палец, а потом все косточки и ямки, по которым его когда-то учили считать длинные и недлинные месяцы.
   — Милый, что случилось? — спросила она неслышно. Он понял вопрос по движению губ.
   — Ничего не случилось.
   — Но я же знаю, чувствую, милый.
   — Все у меня нормально, — сказал он.
   — Где твои вещи? Почему задержался?
   — Я уезжаю завтра.
   Муся поверх коптилки смотрела в его лицо, чужое, повзрослевшее за несколько дней. Все обострилось в нем, облеклось в жесткие законченные черты.
   Исчез простодушный мальчик, открытый, не умевший прятать своих чувств. На его месте сидел мужчина, прикрытый, как броней, бедою непостижимой и всем, что она в нем натворила.
   Тут же поняла она и другое.
   Своей жалостью, словами и руками, растопив в нем лед отчужденности, вызвав ответные чувства, сделала она невозможной совсем встречную откровенность. Скорей откроется он случайному человеку.
   Андрей, прижав ладони к вискам, глядел через коптилку на нее, на бледное лицо в голубых бликах, в ореоле светлых разбросанных волос. Он тоже думал о том, что не в силах открыться этой женщине.
   Невозможно переваливать беды, хватит у нее своих собственных, скрытых и явных, которые он знал. Он способен был сейчас в одиночку тащить бремя своих невзгод, не травмируя больше никого из ближних, ни тетю Маню, ни Ваську, ни эту в мгновение ставшую родной женщину.
   Почти весело он произнес:
   — О чем ты спрашиваешь, если перед тобою карты. Они ведь все знают?
   Муся со вздохом сказала:
   — Не смейся. Все женщины в тылу гадают.
   — И верят?
   — Да, представь себе. Когда трудно, человеку нужно во что-то верить.
   — Ладно, поверю, гадай. Только учти, у меня все хорошо.
   — Раз хорошо, то и выйдет хорошо, — произнесла она, тасуя и разбрасывая карты. — Ты у нас крестовый король?
   — Может, король, а может, валет… Без топорика своего.
   Подперев кулачком щеку, рассматривала Муся пеструю мозаику на столе. Провела ладонью по картинкам, не поднимая глаз.
   А когда взглянула на Андрея, были в ее взгляде такая боль, такое отчаяние, что он, державший на языке очередную шутку, растерялся и сник.
   Во взгляде, но не в голосе ее. Голос прозвучал ровно.
   — Карты говорят, дружочек, что пережил ты большой удар и не скоро оправишься. Виновник твоих злоключений темный король, вы должны с ним встретиться…
   — Скорей бы, — вырвалось у Андрея.
   — Что? — спросила Муся. — Вот, у вас скорое свидание при большой дороге. Есть у тебя и близкий друг, он имеет отношение к твоим бедам. Но он верный друг, ты его не бросай… Видишь, он выходит все время рядом с тобой. Нет, нет, не женщина. Это молодой бубновый король. Женщины тут есть, но не они сейчас главное в твоей жизни…
   — Черт! — произнес Андрей, отчего-то пугаясь и вставая. Он с силой сдвинул карты, и несколько из них полетело на пол. — Ты что? Это? Серьезно?
   — Ох, Андрей, — протянула Муся. И опять он увидел взгляд, наполненный дикой тоской, не имеющей выхода, как бывает у раненых животных.
   Она стала собирать оброненные карты и, разгибаясь, оказалась перед ним.
   — Так почему же не главное, — произнес он. — Именно главное, я ведь тебя люблю.
   Сильно обнял ее, так что хрустнуло, промычал едва понятно, зарываясь в ее мягкие волосы:
   — Не думай, у меня никого не будет… Если ты захочешь ждать… Потому что… Люблю! Люблю!
   Она тихо, будто не дыша вовсе, прильнула к нему. Молча затаилась, как бы прислушиваясь к его нутру.
   Он руками провел, перебирая ее волосы, ее хрупкое плечо под теплым ватником, узкую податливую спину… Вмиг подхватил ее, подкосив рукой под колено, и так, держа на весу, стал целовать бездумно и бестолково, попадая губами в подбородок, в шею, в живот, ощущая через распахнувшийся халат женскую угарную духоту, от которой он еще больше распалялся и терял над собой власть.
   С одной ноги ее соскочил валенок, обнажив белую коленку. Он стал целовать эту коленку. Пронес через комнату Мусю, положил на кровать. Медленно, бережно, как спящего ребенка.
   Но она тотчас же приподнялась и села. Стала торопливо поправлять волосы, запахнула халат. Будто опомнилась от обморока, от гипноза.
   — Нельзя, милый… Сейчас нельзя!
   — Можно! Можно! — бормотал он, наклоняясь, желая силой склонить и ее. Он не вдумывался в смысл ее и своих слов, почитая их необязательным сопровождением главного. Главное же была любовь.
   Она поцеловала его в губы, коротко и легко. Со вздохом сказала:
   — Да как же, в доме покойник… Несчастье в доме. А мы как безумные… Нет, нет!
   Медленно приходил он в себя.
   Понимал, как не понимать, что так оно и есть, несчастье, смерть и скорбящая за стеной женщина. Но было еще и другое: последний день встречи перед фронтом. Он должен был, он хотел любить и хотел, чтобы его любили.
   Насколько сильным было его желание, настолько оказалось большим горе перед невозможностью это желание осуществить.
   Все, все она чувствовала.
   — Ах, господи, — прошептала в отчаянии, торопливо целуя его замершее, неподвижное лицо. — Не серчай, милый! Ну кто виноват, что так вышло… Мы ведь люди живые, а не скоты какие-то… Мы не можем делать плохо, правда же? Пожалуйста, не серчай!
   — Да ничего я, — произнес он отрывисто, не сумев скрыть в голосе разочарования.
   Сел на постель рядом с ней, уставившись окаменевшим взглядом прямо перед собой, в темную стену, за которой за тонкой перегородкой одиноко страдала тетя Маня, вслушиваясь в свое горе.
   Но не могла она не слышать всего, что происходило в комнате, их шепота и поцелуев. Вот какие странности этого мира: война, похоронки, несчастье, а люди продолжают есть, любить, целоваться…
   Ничто кругом не изменилось от того, что самые молодые, самые лучшие и прекрасные безвременно уходят из жизни. Никто не рвет на себе волосы, не стенает, не исходит на улице от горя. Все отдано женщинам и матерям, в одинокой ночи.
   — Пойду, — сказал Андрей.
   Муся ничего не говорила, но и не удерживала его.
   — Пойду, — повторил он и теперь встал.
   Она продолжала молча и как бы бездумно сидеть. Слышала ли она его?
   Он обернулся, чтобы сказать прощальные слова. Вдруг почувствовал, что ужасно было бы ему оставаться, но еще ужасней уйти, оставив эту женщину на пустой постели, в пустой комнате.
   Так, стоя на расстоянии, вглядываясь в ее фигуру, опавшую, горестно оцепенелую, сказал он то, что не думал, не помышлял говорить:
   — Давай поженимся! Я вернусь, честное слово.
   Я выживу, выстою для тебя, для нас с тобой… У нас будут дети. Я всегда, всегда стану тебя любить…
   Произнесено было неловко, грубовато. Но так отчаянно, так неумолимо, что она одним движением, как по воздуху, стала рядом с ним, прикрыв губами его слова.
   Странно засмеялась, склоняясь к его груди, пока он не понял, что не смеется она, плачет.
   О чем она плакала?
   О себе, наверное, о бабьей доле, о судьбе, которая могла стать иной, будь она хоть чуточку хуже, легкомысленней, что ли. Воистину люди говорят, что судьба — это характер.
   Не желая врать или притворяться в такой откровенный час, единственный в ее жизни, заговорила она, смахивая ладонями бегущие слезы. Заговорила о том, что она бы тоже любила его, самого лучшего, ненаглядного ей человека, лучшего из всех, кого она знала.
   — Но ведь я женщина, русская баба, — доносился до него торопливый грудной голос. — А ты, Андрюшенька, родной мой, не понял, что русская баба не бросает мужа калеченого да несчастного посреди ужасной страшной войны… Мы жалеть умеем, Андрюшенька, а наша жалость, она и есть наша любовь. Знаю, знаю, ты думал, переспала, вот уже и моя. Но я и была твоя и вспоминать буду тыщу раз посреди ночи, до самого края жизни не забуду ничего. И не так, как мужик вспоминает, а изводиться по твоим ласкам буду, подушку омывать слезами
   — так вспоминать… Но его не брошу. Он меня, Андрюшенька, тоже жалеет по-своему, как родитель старший все равно. Он обо мне печется, любит меня. А баба, ох, что баба… Она за ласковую душу отдаст все, и терпеть калеченого будет, и любить будет. Да, тем сильней, может, ты не понял, Андрюшенька, чем больше он несчастный…
   Андрей будто застыл, похолодел весь от неожиданного горя.
   Она знала, что может в нем сейчас твориться. Льнула к нему, целовала, плакала и убивала своими словами.
   — Я у тебя только первая женщина. Это вовсе не то, что первая жена. У тебя, милый, родной мой, все будет. Жена твоя, Андрюшенька, счастливица будущая, может, только в школу ходит… Не отчаивайся… Я буду тебя помнить, всегда, всегда.


— 23 —


   Андрей шагнул на улицу, наткнулся на Ваську, сидящего на ступеньке.
   — Ты? Василий? — спросил пораженно. — Что тут делаешь?
   — Ни-ни…чего, — ответил тот, съежившись, обхватив плечи руками.
   — С тех пор?
   — С каких… Ну, ты же сказал, что ненадолго. Я решил подождать.
   — Вот шальная голова. А если бы надолго? На всю ночь?
   Васька подул на руки.
   — Сколько б терпения хватило.
   — А постучаться ты не мог?
   — Да ну, — отмахнулся Васька, — А кто здесь живет?
   Андрей посмотрел на мальчика, на дом с темными окнами.
   — Как тебе объяснить. Одна, в общем, хорошая женщина.
   — Любишь ее? — спросил Васька.
   — Что?
   — Что, что… Не хочешь, не говори. Сам не маленький, догадаюсь.
   — Ох, Василий, — только выдохнул солдат. — Не только ты, а я маленький в сравнении с ней.
   — Ага. Значит, не любит, — заключил Васька. — Да ну их! Все они одинаковые!
   — Смотри, а у тебя, брат, опыт.
   — А чего я, слепой, что ли! Они в лесу около детдома на траве с солдатами лежат… Да и в песне не зря поют: «Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь…» — И так бывает. По-разному бывает, Василий.
   — Конечно, по-разному, — сказал Васька. — Ведь говорят же: до лейтенанта жена получает только удовольствие… До полковника — удовольствие и продовольствие. А после полковника только продовольствие…
   — Пойдем, Василий, побыстрей. Вправду похолодало, — предложил солдат. — А женщин ругать нельзя. На них, сам видишь, весь тыл держится.
   — Вижу. Только жениться бы я все равно не стал. Противно это.
   — Что тебе противно-то?
   — Да все. Целоваться противно. Я, конечно, сам не целовался, но видел. Лично мне не понравилось. А ты целовался, дядя Андрей?
   — В общем… Да.
   — Тогда скажи, когда взрослые целуются, им не стыдно в глаза друг дружке смотреть?
   Андрей усмехнулся, прибавил шагу. Васька рысцой поспевал за ним.
   — Когда люди любят друг друга, ничего стыдного не может быть. Понял?
   — А как узнать? — спросил Васька. — Мы в детдоме много об этом спорим, ребята говорят, что любви не бывает. А вот учительница рассказала историю… Знаешь, жил дворянин один, а в него влюбилась девушка. Она ему даже письмо написала в стихах… Ну, такое письмо, ахнешь! А он ей, значит, говорит… Ты молода еще, поживи с мое, тогда поймешь, почем фунт изюма… И стал ухаживать за ее сестрой. А сестра эта была прости господи, такая, ну… С одним, значит, с другим, да еще жениху голову морочила. А жених был приятель этого дворянина. Он возьми да вызови дворянина на дуэль. Это раньше так было
   — из-за баб вызывали на дуэль. А дворянин его и кокнул. И уехал на фронт добровольцем… А потом приезжает с фронта, а девушка его уже замуж вышла, да не за лейтенанта, а за генерала, что ли… Он ей по аттестату и деньги, и продукты, она и пошла за него. А дворянин увидел и влюбился. Генерал на передовой, понимаешь, немчуру бьет, а этот к ней каждый день домой ходит. Еще письмо написал, они раньше так делали… Вроде и встречаются, и письма еще пишут. И он, значит, в стихах как ей катанет на целую тетрадь. Написал, что он зазря не оценил ее, что был груб, а теперь, мол, любит. А она ему при встрече и говорит. Я, говорит, тебя любила и сейчас люблю. Но генерал меня обеспечивает, и я ему изменить не могу. С тем и прощай, дорогой! А в это время генерал в командировку приехал. Как увидел он их вдвоем, достал гранату, как ахнет!
   — Не бреши, Василий, — сказал солдат. — Не было гранаты.
   — Ну, не было, — сознался Васька. — А ты откуда знаешь?
   — Слышал.
   Шагалось по холодку легко.
   Ночь не казалась уже темной. Дачная улица была пустынной, молчаливые ряды домов с потухшими стеклами.
   Чтобы сократить дорогу, свернули они в редкий сосняк, на тропинку. Откуда-то сбоку вынырнули две фигуры, пошли наперерез. Один остался сзади, а другой приблизился вплотную, попросил прикурить.
   Васька сообразил моментально: урки, раздевать начнут.
   Покрылся липким потом, а руки и ноги ослабели от страха. И голос пропал. Но испугался не за себя, за солдата, который, ничего не подозревая, полез в карман за спичками.
   — Дядя Андрей… — прошептал Васька, но кончить не успел.
   Человек выкинул вперед нож, держа на уровне пояса, снизу вверх, хрипло приказал:
   — Часы, деньги — быстро! Будешь кричать — прикончу! Живей! Живей!
   Солдат стоял будто в растерянности, медленно доставая руку из кармана. Дальше Васька не успел увидеть, что произошло. Солдат ударил ногой по руке, и нож улетел в темноту. Потом он захватил локоть бандита, так что хрустнуло, и тот грузно шмякнулся на землю. Да попал на пень ребром, заорал от боли.
   Зато второй навалился солдату со спины, опрокинул на себя.
   — Помогите! — закричал Васька, но голос, срывающийся, слабый, прозвучал как во сне. И ноги подгибались, и не было сил бежать.
   Он почти достиг дороги, упал, ударившись о какой-то булыжник. Тут только сообразил, что бросил дядю Андрея одного с бандитами. Пока Васька будет звать на помощь, они ведь убьют его.
   Заплакал Васька, потерев ушибленную коленку, нащупал злосчастный булыжник, поднял его. Прижимая к груди, поплелся обратно.
   Острым детским зрением разглядел в серой мгле, как хрипят, катаясь по земле, двое, а в стороне сидит третий и пытается встать и не может. Здорово, видать, хрястнуло его об пень.
   Васька увидел, что бандюга подмял под себя солдата, навалился грудью, стал душить. Всхлипывая, подошел к ним, положил камень у своих ног и вытер рукавом слезы, чтобы не мешали видеть. Поднял камень и с размаху опустил его на голову бандита.
   Тот мгновенно раскис, размяк, отвалился набок, издав гортанный звук.
   Солдат встал на ноги, покачиваясь сделал несколько шагов, увидел Ваську. Протянул ему руку, произнес только: «Бежим!"Они с треском летели сквозь темный лес, спотыкаясь на колдобинах, на ямах, процарапываясь через кусты. Потом замедлили бег, пошли шагом, а на подходе к детдому остановились. Сели на землю и слова не могли сказать, задохнулись. Смотрели друг на друга и тяжело дышали.
   Тут стало видно, что наступил рассвет. Верхушки деревьев все ясней очерчивались на фоне светлеющего неба. Звезды стерлись, повеяло сыростью.
   — Останемся здесь, — предложил солдат.
   — А если найдут? — шепотом спросил Васька.
   — Кто? Эти? Да нет!
   — Все равно страшно, — сознался он.
   Собрали сухую хвою, подожгли. Поднялось пламя. Стало жарко. А ночь будто потемнела. И небо и деревья — все сгустилось вокруг.
   Васька молчал, жался к огню.
   — Ты что? Заболел? — спросил солдат, приглядываясь. А у самого темный синяк разрастался под глазом и кровяная царапина поперек щеки.
   Васька шмыгнул носом, стал крутить тлеющий прутик. Спросил неуверенно:
   — Дядя Андрей… А я этого… не убил?
   — Кого? Бандюгу-то? — сказал тот. — Да что ты, оглушил малость. Переживаешь?
   — Не знаю, — вздохнул Васька. — Я когда шмякнул его по голове, сам думаю: вот и он встанет сейчас, кулачищем двинет, и брызнут мои глаза в разные стороны…
   — Уж так ты это и успел подумать?
   — Успел, после… Все равно я боялся его.
   — Но ударил?
   — А как же, — ответил негромко Васька. — А если бы тебя стукнули или ножичком пырнули? Им это что высморкаться.
   — Да-а, — протянул солдат. Засмеялся, глядя на Ваську. — Я и не понял, зачем они подошли.
   — Как же не понять? — удивился Васька. — Если двое в темноте подходят и прикурить просят, значит, грабить начнут. У женщин они сумочки берут, часики какие, брошки, кольца… А у мужчин часы и бумажник. Иногда раздеваться велят, если там каракуль какой. Говорят, одну артистку прямо около своего дома раздели, в Москве.
   — А у меня-то что брать? — спросил солдат. — Я каракуля не ношу.
   — Это они в темноте обмишурились. Они бы отпустили, наверное, если бы ты объяснил.
   — Я солдат, Василий. У меня объяснения простые. Мне бояться да отступать положение не велит. Да и тебе тоже…
   Васька ничего не сказал, пошел хворосту подсобирать. Хорошо, что не видно, как покраснел. Ведь он побежал сперва. Видел дядя Андрей или не видел, что Васька побежал?
   Вернулся, подложил в костер палок, спросил:
   — Как вы его… об пень-то!
   — А-а… Это самооборона, — пояснил солдат. — Мы в ремеслухе тренировались. Тут и силы много не требуется, одна механика.
   — Нет, правда? — Васька даже привстал. — Вот бы научиться! У нас хмырь есть один, он всех бьет. Он старше, с ним никто не может справиться.
   — А ты пробовал?
   — Я? — хихикнул Васька. — Да обо мне и речи нет. Он самых здоровых гнет к земле. Если что ему нужно, отдай подобру, а то еще поиздевается… Вон как Грачу «велосипед» с «балалайкой»…
   Солдат подкинул сухого лапника, костер загудел, поднялся высоко, осветив кругом кусты и деревья.
   — Главное, Василий, это не сила и даже не техника, — сказал солдат. — Урки боятся смелых. Если бы ты первый ударил этого… своего…
   — Кольку Сыча, — подсказал Васька, понизив голос, и оглянулся.
   — Да-да. Если бы ты первым напал на него, я уверен, что он бы испугался.
   — Нет, — произнес Васька. — Я его никогда не ударю.
   — Боишься?
   — Боюсь. Его все боятся.
   — А Боня что ж?
   — Бонифаций? Он сильный, только он не дерется. Понимает, что с Сычом лучше не связываться. Один у нас не отдал Сычу пальто. Так Сыч его раздел ночью, вытолкал в окно голенького и не велел появляться. Убрался, даже воспитатели не узнали.
   — А что же воспитатели у вас делают?
   — Живут, — сказал Васька. — Они сами ничего не умеют. То воспитатели новые, то ребята — попробуй узнай всех. Как на вокзале…
   — Тяжело…
   — Я и не говорю, что им лучше. Мы тут к одной в комнату залезли, так у нее ни денег, ни хлеба не оказалось. Одно крошечное зеркальце. Разве это жизнь?
   — А зеркальце взяли?
   — Взяли, — сказал, вздохнув, Васька.


— 24 —


   Утром, во время завтрака, вошел в столовую директор Виктор Викторович, в темном отглаженном костюме, желтых туфлях и галстуке.
   Он громко поздравил весь коллектив детского дома с праздником трудящихся Первое мая.
   Ребята доедали овсянку. Кто-то царапал ложкой по тарелке, кто-то чавкал, а один, уже вылизавший кашу, хихикнул и надел тарелку себе на голову.
   Директор посмотрел на придурка, переждал глупый смех и добавил, что, возможно, с утра придет машина из колхоза, тогда все поедут в гости к шефам. Так что никуда не разбегаться.
   Вот теперь поднялся шум. В колхоз ездить любили.
   Забарабанили по столу, завыли, затрещали, заорали невообразимое. Ревели, мычали, визжали на разные голоса, некоторые свистели. Директор собирался сказать что-то еще, но лишь махнул рукой и ушел к себе.
   Общее возбуждение достигло вершины, когда принесли большую и блестящую, наподобие бидона, жестяную банку с американским клеймом и каждому выдали по полной ложке белой размазни, именуемой сгущенным молоком.
   В тарелку, в ложку, в бумагу, в спичечную коробку, в лопушок, в ладошку
   — каждый подставлял что мог.
   У Васьки была горбушка, приберегал для солдата. Провертел в мякише дырку, подставил, и ему налили диковинного молока. Васька не отходя языком лизнул — понравилось. Еще лизнул — еще вкусней показалось. Таяло во рту, нектаром расползалось по небу, по губам.
   Голова пошла у Васьки кругом от такой сладкой жизни.
   Стоял посреди коридора, лизал и наслаждался, зажмурившись. Представлялось ему, что, когда он подрастет, заработает деньгу, в первую очередь купит на рынке пайку хлеба и банку американского молока. Ложкой черпать будет и есть, подставляя снизу корочку, чтобы драгоценная сладость не капала мимо.
   Неужто наступит такое золотое время для Васьки?
   Кто-то, пробегая, саданул Ваську под локоть, хлеб с молоком отлетел на пол. Обмерев, бросился Васька к пайке. Но кусок упал удачно, ничто не пролилось, лишь осталось на полу бледное пятнышко. Васька лег на живот и пятнышко вылизал.
   Прикрыв хлеб двумя руками, Васька пошел на улицу.
   За сараем, привалясь к стене, спал солдат дядя Андрей, свесив набок голову.
   Мальчик присел на корточки, подробно рассмотрел его лицо. Сейчас особенно стало видно, какое оно старое, изможденное, морщины, синяк под глазом и царапина на щеке.