— Значит, вы желали бы сказать примерно следующее. Постойте-ка… — Мистер Ладлоу на секунду задумался. — “Вслед за блестящим и неподражаемым дебютом мисс Вильерс и… э-э…”
   Журналисту уже приходилось слышать нечто подобное.
   — “И по особой просьбе многих достойнейших наших покровителей искусств”, — подсказал он.
   — Вот именно. Запишите. Теперь дальше… э-э… “Мистер Ладлоу объявляет большое представление в бенефис мисс Вильерс в пятницу, девятого. Бенефициантка явится пред публикой в одной из своих любимейших ролей — в роли Виолы в “Двенадцатой ночи”, вместе с самим мистером Ладлоу в роли Мальволио и мистером Джулианом Напье в роли Герцога. В заключение представлен будет новейший уморительный фарс под названием “Взять их живыми”.
   — А-га! — воскликнул хозяин чрезвычайно многозначительно.
   — Еще по стаканчику, Джордж.
   — А-га! — На сей раз смысл восклицания был иной, хозяин занялся приготовлением напитков.
   — “С любезного разрешения полковника Баффера и так далее, — диктовал мистер Ладлоу, — оркестр Пятнадцатого драгунского полка будет исполнять в антрактах популярную музыку. Контрамарки не выдаются…”
   — Записано, — сказал журналист, делая у себя заметки. — “Дворяне и джентри…”
   — Разумеется. “Дворяне и джентри уже абонировали большое число мест, и публике рекомендуется заказывать билеты, не теряя времени”. Ну, вы знаете, как обычно.
   — Да, само собой. Цены повышенные?
   — Разумеется. “Идя навстречу настойчивым и многочисленным требованиям, и дабы город имел случаи воздать щедрую дань благодарности молодой даровитой актрисе…” Ну, вы сами знаете. Валяйте, не стесняйтесь. — Он поднял свои стакан.
   — С большим удовольствием, — ответил журналист. — Ваше здоровье, мистер Ладлоу.
   — Ваше здоровье. Могу сказать, и без всякого преувеличения, лучшей актрисы у меня не было не помню сколько лет. К тому же усердна и в рот не берет хмельного. — Он отвернулся от собеседника, потому что к нему подошел посыльный с большим конвертом. Распечатав конверт, мистер Ладлоу присвистнул. — Послушайте-ка, друг мой, — сказал он. — Тут для вас найдутся кое-какие новости. — И он прочел то, что было написано на визитной карточке, вынутой им из конверта: — “Огастас Понсонби свидетельствует свое почтение мистеру Ладлоу и от имени Шекспировского общества города Бартон-Спа имеет честь пригласить мисс Вильерс, мистера и миссис Ладлоу, мистера Джулиана Напье и всех участников труппы на прием к ужин в гостинице “Белый олень” по окончании большого представления в бенефис мисс Вильерс в пятницу, девятого”. — Мистер Ладлоу раздулся от восторга и гордости. — Прочтите сами. Я об этом не знал. Очень любезно с их стороны.
   — А-га! — сказал хозяин опять с новой интонацией и оперся о стойку бара. Кажется, здесь он вполне мог объясняться вообще без помощи слов.
   Мистер Ладлоу проглотил то, что еще оставалось на дне стакана.
   — Вот вам и отличная колонка для вашей “Бартоншир Кроникл”. А теперь, — прибавил он с удовольствием, — теперь за работу. — Он повернул прямо на Чиверела и тут же растворился в воздухе. Бар еще миг сверкал и мерцал, по затем исчез и он.


10


   Теперь усталость чувствовалась гораздо меньше. Энергия и живой интерес хлынули из какого-то неведомого источника, химического или психического, а может быть, из обоих сразу. Чиверел сделал несколько кругов по комнате, переходя то из света в тень, то из тени на свет. Им владело особое возбуждение, подобного которому он не испытывал уже много лет, и предчувствие великого события. Пробыв несколько минут в этом нетерпеливом возбуждении, он вдруг понял, что заразился настроением самого театра и всех людей, находящихся в нем. Но какого театра, каких людей? Вопрос уже заключал в себе ответ. Его снова унесло назад. Он чувствовал то, что чувствовали все они в тот вечер тысяча восемьсот сорок шестого года. Да, это был Большой Бенефис. И сильнее всего ему передавались чувства самой Дженни. Но где же она?
   Он увидел ее как бы в конце короткого коридора, сбегавшего наклонно к ее уборной. Она сидела, закутавшись в плед, и рассматривала свой грим в освещенном зеркале. Среди цветов на столе он успел заметить зеленую с алым перчатку. Откуда-то, словно сквозь несколько дверей, доносились знакомые звуки, какие можно услышать за кулисами, возгласы в коридорах и далекая музыка. Он знал, что она дрожит от волнения.
   Вошел Джулиан, уже в костюме Герцога, с букетом красных роз. Их голоса, долетавшие до него, звучали совершенно отчетливо, хотя и слабо.
   — Джулиан, милый, спасибо тебе. Я мечтала об этом, но потом подумала, что ты, наверно, слишком занят и не вспомнишь. Милый мой!
   — Я ни на миг не перестаю думать о тебе, Дженни. Я люблю тебя.
   — Я тоже люблю тебя, — серьезно сказала она. Он поцеловал ее, но она мягко отстранилась. — Нет, пожалуйста, милый. Не теперь. Нас скоро позовут. Пожелай мне удачи в мой великий вечер!
   — Я все время только это и делаю. И чувствую, что это будет и мой успех. Я не стану ревновать тебя к нему.
   Она была настолько простодушна, что даже удивилась.
   — Ну, конечно, не станешь. Я знала. Милый, остались считанные минуты.
   — Тогда слушай. — Он заговорил торопливым шепотом: — Ты сегодня тоже ночуешь в гостинице. Какая у тебя комната?
   — Сорок вторая… Но…
   — Постой, любимая, послушай меня. Ты должна разрешить мне прийти к тебе после того, как все эти дураки наговорятся. У нас нет другой возможности побыть вдвоем. А я так безумно тебя хочу, любовь моя. Я не могу спать. Я не могу думать. Иногда мне кажется, что я теряю рассудок…
   — Прости меня, Джулиан…
   — Нет, конечно, я не упрекаю тебя. Но пусть эта ночь будет наконец нашей ночью. Комната сорок два. Моя комната рядом. Никто не узнает.
   Она была в нерешительности.
   — Не о том речь, милый… Это… Я не знаю, что сказать…
   — Ну, разумеется, я не хочу торопить тебя. Но сделай мне знак, когда мы будем ужинать с этими олухами в гостинице. Знаешь что: если ты дашь мне одну из этих роз, я буду знать, что все хорошо. Пожалуйста, милая!
   Она засмеялась.
   — Какой ты ребенок! Ну хорошо.
   Раздался крик:
   — Увертюра! Участники первого акта, пожалуйте на сцену! Участники первого акта, на сцену!
   — Нас зовут, — сказала она. — Мне нужно поторопиться.
   — Не забудь, — напомнил он ей. — Одна красная роза — и ты сделаешь меня счастливым.
   Чиверел увидел, как она кивнула, улыбнулась и снова взглянула в зеркало, но уже их образы расплывались и исчезали, словно он смотрел в глубь воды, на которую надвигалась тень. Послышались далекие звуки музыки и вслед за тем аплодисменты. Потом пропало все. Он просто стоял в притихшей темной Зеленой Комнате, заточенный в Теперь. Может быть, он больше ничего не увидит и не услышит. Призраки покинули его. Может быть, колея времени отказалась искривляться ради него и осталась прямой и жесткой, а в таком случае безразлично, когда это происходило — сто лет или сто веков назад.
   Возмущенный, он вернулся к креслу, взял в руки книжечку — все, что у него теперь оставалось, — и медленно прочел: “Никогда те из нас, кому посчастливилось присутствовать и в театре “Ройял” и затем в “Белом олене”, не забудут этого вечера. Публика, в том числе почти все дворяне и окрестные джентри, заполнила театр от партера до галерки и громкими рукоплесканиями поощряла блестящую молодую актрису при каждом ее появлении и уходе. Более восхитительной Виолы никому никогда не приходилось видеть — впрочем, об этом ниже. После спектакля состоялся прием, устроенный Шекспировским обществом в гостинице “Белый олень”, где автор имел честь произнести первую речь, обращенную к главной гостье, чье сияющее лицо тогда еще не омрачила тень близкого рокового конца. Мисс Вильерс, сказал автор…”
   Но свет, падавший на страницу, померк, и мягкое золотистое сияние, более яркое, чем прежде, наполнило комнату. Но что это была за комната? Не Зеленая Комната, хотя ее темные, обшитые деревом стены были почти такие же. Там стоял длинный стол, богатый и красивый, уставленный цветами и вазами с фруктами, графинами и бутылками, темными — с портвейном и светло мерцающими — с шампанским. На ближней стороне стола было несколько свободных мест, и сквозь эту брешь в середине он увидел сияющую Дженни с ее красными розами, чету Ладлоу и Джулиана Напье. Справа и слева от них сидели терявшиеся в тени дворяне, джентри и члены Шекспировского общества в чудовищных вечерних туалетах сороковых годов прошлого века. Маленький Огастас Понсонби, слегка подвыпивший и розовый, в накрахмаленной гофрированной манишке, стоял, лучезарно улыбаясь, и явно собирался использовать представившуюся ему возможность наилучшим образом.
   — Мисс Вильерс, позвольте мне от имени Шекспировского общества Бартон-Спа принести вам — и мистеру, и миссис Ладлоу, и всей труппе мистера Ладлоу — нашу чувствительнейшую благодарность за то высокое наслаждение, восторг, пищу для ума и духа, что вы доставляли нам на протяжении этого сезона, каковой озарен ослепительной гирляндой ваших спектаклей и есть, без сомнения, самый достопамятный сезон Бартон-Спа за многие, многие годы.
   Раздались одобрительные возгласы и аплодисменты, которые Дженни выслушала вполне серьезно, хотя Чиверел сразу понял, что она прекрасно видит, как комичен этот маленький человечек с его пышным красноречием.
   — Снова и снова, — продолжал Огастас Понсонби, воодушевляясь все больше, — пленяя взоры своим гением, вы представали нам в совершенных образах удивительных созданий плодовитой фантазии нашего Бессмертного Барда. Вы явили нам самый облик и подлинно чарующее одушевление Офелии, Розалинды, Виолы. Трудно поверить, чтобы гений, обрученный с такою молодостью и красотой, и дальше будет довольствоваться пребыванием в стороне от… э-э… глаз столичной публики…
   — Ну, ну, — остановил его мистер Ладлоу, — не внушайте ей таких мыслей, мистер Понсонби.
   — Помилуйте, что вы, мистер Ладлоу, — заторопился Понсонби. Затем он продолжал с прежней важностью: — Я лишь хотел заметить… э-э… что мы, члены Шекспировского общества, прекрасно сознаем, как благосклонна к нам фортуна, и потому пользуемся этим случаем, чтобы выразить мисс Вильерс свое уважение и чувствительнейшую благодарность. А теперь я прошу сэра Ромфорда Тивертона предложить тост.
   Раздались шумные аплодисменты, и Чиверел заметил, как тревожно сверкнули глаза Дженни, когда она посмотрела на Джулиана Напье. Затем встал с бокалом в руке сэр Ромфорд Тивертон, невообразимый старый щеголь, украшенный бакенбардами и словно сошедший со страниц одного из мелких теккереевских бурлесков.
   — Господин пведседатель, двузья, — сказал сэр Ромфорд, — я с огвомным удовольствием пведлагаю выпить здововье нашей пвелестной и талантливой почетной гостьи мисс Дженни Вильевс, а вместе с ней и наших ставых двузей мистева и миссис Ладлоу…
   — Мисс Вильерс! — Теперь все, кроме Дженни и четы Ладлоу, поднялись и аплодировали стоя. Но производимый ими звук казался Чиверелу много тусклее и много дальше от него, чем их зримые оболочки, и напоминал ему какое-то кукольное ликование, отчего вся сцена приобретала привкус печальной иронии.
   — Речь, речь, мисс Вильерс! — кричали все.
   Дженни была обескуражена.
   — О-о, разве я должна?
   — Разумеется, должны, — ответил Понсонби чуть ли не сурово.
   — Давайте, дорогая моя, — сказал Ладлоу. — Что-нибудь покороче и полюбезнее.
   — Леди и джентльмены, — сказала Дженни, — я не умею произносить речей, если, конечно, кто-то не напишет их для меня и я не выучу их наизусть. Но я очень признательна всем вам за помощь, благодаря которой мой бенефис прошел с таким успехом, и за этот замечательный прием, устроенный нам здесь. Я никогда не была счастливее в Театре, чем здесь, в Бартон-Спа. Театр — я уверена, вы все знаете, — это не только блеск, веселье и аплодисменты. Это тяжелый, надрывающий душу труд. И никогда мы не бываем так хороши, как нам хотелось бы. Театр — это сама жизнь, заключенная в маленький золотой ларчик, и, как жизнь, он часто пугает, часто внушает ужас, но он всегда удивителен. Все, что я могу сказать, кроме слов благодарности, — это то, что я лишь одна из многих в труппе, в очень хорошей труппе, и что я бесконечно обязана, больше, чем я могу выразить, мистеру и миссис Ладлоу. — Все зааплодировали, но она продолжала стоять. — …И нашему блестящему премьеру мистеру Джулиану Напье. — И под звуки новых аплодисментов она бросила Напье одну из своих красных роз, которую он подхватил и поцеловал.
   И тогда с Чиверелом случилось третье, самое потрясающее чудо. Он по-прежнему ясно видел Дженни, живую, как и секунду назад, но все прочие словно вдруг превратились в фигуры на старой пожелтевшей фотографии. Они не двигались, не произносили ни звука. Давно минувшее мгновение внезапно замерло, время резко остановилось; только сама Дженни была высвобождена из этого мгновения, этого времени, и словно могла существовать в каком-то другом, таинственном измерении. Она рассеянно поглядела в сторону Чиверела и промолвила, обращаясь прямо к нему, но тихо и доверчиво:
   — Вот видите ли, я должна была бросить ему розу. Бедняжка Джулиан! У него был такой удрученный, такой тоскливый вид. Вокруг меня подняли столько шума, а про него совсем забыли. А мне хотелось, чтобы он тоже был счастлив. Ведь вы же понимаете?
   — Это вы со мной говорите? — спросил Чиверел.
   — Я говорю с кем-то, кто сейчас находится здесь и хочет понять меня, но кого и не было, когда все это произошло в первый раз.
   — Что значит в первый раз?
   — Ведь это все время повторяется. И всегда может возвратиться, если очень захотеть, хотя в точности не повторяется никогда…
   Но тут все вздрогнуло, вновь задвигалось и зазвучало, и Дженни заканчивала свою благодарственную речь:
   — Итак, леди и джентльмены из Шекспировского общества, от имени всей труппы театра “Ройял” я еще раз благодарю вас. “Милостивые мои государи, вы позаботились о том, чтобы актеров хорошо устроили”[9].
   Она сделала легкий реверанс и села под долгие аплодисменты, остановленные в конце концов Огастасом Понсонби, который приказал мистеру Ладлоу обратиться к присутствующим с речью.
   Мистер Ладлоу, чье лицо цветом напоминало королевский пурпур, тяжело поднялся с видом благороднейшего из римлян. Он, по-видимому, был пьян, но его манеры и слог прекрасно сочетались со спиртными напитками.
   — Друзья мои, — начал он, слегка покачиваясь, — от глубины души я благодарю вас. Вы, продолжая цитату из “Гамлета”, позаботились о нас не только здесь, в этот славный час пышного празднества, но и в самом театре. Я вижу вокруг себя множество знакомых лиц, и хоть я знаю, что вы мои повелители, а я ваш покорный слуга, вы позволите мне обратиться к вам как к своим друзьям. — Шекспировское общество зааплодировало, а миссис Ладлоу разразилась рыданиями, напоминающими извержение вулкана.
   — Я много лет провел с вами, — продолжал мистер Ладлоу, — и как актер и как директор, и теперь, когда я оглядываюсь назад из этого быстротечного тысяча восемьсот сорок шестого года…
   Но тут до Чиверела донесся какой-то странный звук — звук в высшей степени неуместный, нелепый и все же повелительный и настойчивый.
   — …Бурного года, отмеченного многими раздорами дома и беспорядками за границей, — увлеченно говорил Ладлоу, — года, когда можно подумать, что театр перестанет владеть вниманием публики, поглощенной и обеспокоенной хлебными законами, чартистами, голодом в Ирландии, войнами в Мексике и Индии…
   Это был телефон, и он звонил и звонил не переставая. Еще мгновение Ладлоу оставался на месте, шевеля губами и жестикулируя, но он был уже не более чем тающий на глазах призрак; в следующий миг он исчез, а вместе с ним исчезли и Дженни, и весь банкет, все актеры, и члены Шекспировского общества, и осталась только Зеленая Комната с телефоном, который разрывался на столе. Чиверел уставился на него в недоумении.


11


   Отли заглянул в комнату, и свет, брызнувший в открытую дверь, был непривычно ярким и резким.
   — Звонят из Лондона, мистер Чиверел.
   — Да, — ответил Чиверел с некоторым смущением. — Я думал… то есть я слышал звонок.
   — Хорошо. — И резкий свет исчез вместе с ним.
   Чиверел сиял трубку осторожно, словно она только что была изобретена.
   — Да, говорит лично мистер Чиверел. — И разумеется, его попросили подождать, как обычно бывает в таких случаях. Должно быть, телефону не понравилось, что он говорит лично. Пока он стоял, дожидаясь ответа, редкие клочки и обрывки сцены в гостинице “Белый олень” все еще мелькали в его сознании. И Дженни, конечно. Но сейчас не было времени думать о ней.
   Отли, славный, услужливый малый, только, пожалуй, чересчур усердный, заглянул снова:
   — Уже поговорили, мистер Чиверел?
   — Они нашли меня, — проворчал он, — но потеряли тех.
   — Моя секретарша может дождаться звонка…
   — Нет, спасибо. Теперь уж лучше я сам дождусь. — Он провел свободной рукой по глазам жестом измученного и недоумевающего человека. Убрав руку, он увидел, что Отли, подойдя ближе, с любопытством смотрит на него.
   — Не хочу быть назойливым, мистер Чиверел, но вы действительно здоровы? У него было искушение ответить: “Дорогой Отли, я только что имел в высшей степени волнующую и интимную беседу с молодой женщиной, умершей сто лет назад”. Но он сказал только:
   — Не уверен.
   — Я могу вам чем-нибудь помочь?
   Да, мой славный, услужливый Отли, ты можешь объяснить мне тайны Времени, Бессмертия, Души, Снов, Галлюцинаций и Видений, Творческого Разума, Личного и Коллективного Подсознательного. Но он просто ответил:
   — Нет, благодарю вас, мистер Отли; я не думаю, что тут кто-нибудь чем-нибудь может помочь.
   — Может быть, послать за лектором Кейвом? Он сказал мне, где он будет, — это тут рядом.
   — Нет, спасибо, не беспокойтесь. Это случай не для доктора Кейва — сейчас, по крайней мере.
   В телефоне снова что-то спросили.
   — Да, — ответил он, — это мистер Чиверел, а я думаю, что мне звонит сэр Джордж Гэвин.
   Отли вышел. Чиверел стал ждать Джорджа Гэвина и внезапно ощутил полную перемену настроения. Он опять был почти таким же, как прежде. Он снова стоял на земле. Думать ему не хотелось, но он был готов к разговору с Джорджем, несмотря на то, что теперь, пожалуй, сам не знал, какое он примет решение. Джордж Гэвин был богатый бизнесмен из Сити, плотный пожилой холостяк, непокладистый в делах, но навсегда околдованный Театром, перед которым он робел и о котором был удивительно хорошо осведомлен, не в пример большинству состоятельных англичан: те часто покровительствуют Театру, не имея о нем ни малейшего представления. Для Джорджа Гэвина Театр стал и отдушиной и способом помещения капитала, и хотя Джордж не был театральным директором по профессии, он всегда занимался Театром самозабвенно и был хорошим партнером, в чем Чиверелу не однажды случалось убеждаться. Отношения их были самыми дружескими.
   — Это ты, Джордж? Привет! Что это ты вдруг решил позвонить — стряслось что-нибудь?
   Джордж отвечал, что звонит из ресторана, и добавил, что у Чиверела какой-то странный, не его голос.
   — Очень может быть. Мне тут пришлось принять одно снадобье.
   — Слушай, старик, — озабоченно заговорил Джордж, который всегда считал, что Чиверел сделан из более тонкого и чувствительного материала, чем он сам. — Я вижу, ты расклеился. Так с этим можно и подождать пару дней.
   — Нет, нет, продолжай, Джордж.
   — К концу месяца театры будут мои, — объявил Джордж. — Дело в шляпе, старик.
   Чиверел ответил, что рад этому, и действительно был рад.
   — Спасибо, старик, — сказал Джордж, тоже совершенно искренне. — Я решил сразу сказать тебе, хоть ты там и занят. Потому что театры — вот они, и мое предложение остается в силе.
   — Это очень великодушное предложение, Джордж, я уже говорил тебе. И я страшно за него благодарен. — Он остановился.
   — Но? — подсказал Джордж.
   — Никаких “но”. Просто-напросто я не знаю, что ответить. Сегодня, совсем еще недавно, я склонен был отказаться от твоего в высшей степени великодушного предложения, Джордж, просто потому, что чувствовал: с Театром у меня все кончено. Я сказал об этом Паулине Фрэзер и совершенно взбесил ее.
   Джордж заметил, что теперь Чиверел говорит не так уверенно.
   — Ты совершенно прав, Джордж. Но нельзя сказать, чтобы я изменил решение. Я просто не сумел еще ухватить за хвост свое решение, чтобы изменить его.
   — Повтори-ка снова, старик, — попросил Джордж серьезно. И когда его просьба была исполнена, он спросил, не пьян ли Чиверел.
   — За весь день не взял в рот ни капли. Но доктор дал мне лекарство, и я, видно, принял больше, чем следовало, а потом лег и задремал здесь в Зеленой Комнате. И… — И что? Мысль его отчаянно металась в поисках объяснения, которое не было бы бессовестной ложью и все же могло бы произвести по телефону впечатление на Джорджа Гэвина. — И… должно быть, мне что-то пригрезилось. Хотя не думаю, что я спал по-настоящему…
   Джордж предположил, что это был сон наяву.
   — Со мной такое часто бывает, старик, — прибавил он, — особенно сразу после ленча.
   — Это было не сразу после ленча, — сказал Чиверел. — А для сна наяву это было слишком живо. Но что-то вроде сновидения — да, должно быть. — И едва он произнес это, как на него огромной серой глыбой обрушилось томительное ощущение пустоты и бесполезности, которое он испытывал во время разговора с Паулиной. Но теперь где-то внутри этого ощущения, как смутная боль, таилось горькое чувство утраты и раскаяния. И ему расхотелось говорить с Джорджем, и уже не имело значения, будут или не будут они вместе управлять театрами.
   — Ты так говоришь, старик, словно тебя чем-то одурманили, — сказал Джордж сочувственно. — Не волнуйся из-за наших дел. У тебя и с пьесой хватит забот. Как она, кстати?
   — Паулина и другие ворчат из-за третьего акта. — Он замолчал. — Скажи, Джордж, там, рядом с тобой, никто не плачет?
   — Что?
   — Никто там не плачет?
   — Здесь никогда никто не плачет, — сказал Джордж. — Это, наверное, у тебя.
   — Я тоже так думаю, — печально сказал Чиверел.
   — Ну вот что, старик, надо тебе последить за собой, не то мы все скоро заплачем. Но ты позвони мне насчет этого предложения, когда сможешь.
   — Спасибо, Джордж, непременно. Может быть, даже еще сегодня.
   — Я сегодня буду дома довольно рано. Или звони завтра в контору. И успокойся, не воображай, что за тобой гонятся привидения из этого старого сарая.
   — Интересно, почему ты это сказал, Джордж? — серьезно спросил Чиверел.
   — Да Паулина что-то такое говорила. Ну, всего, старик.
   Отняв трубку от уха, Чиверел удивленно на нее посмотрел и, прежде чем положить на рычаг, подержал в руке, словно взвешивая.


12


   Теперь, разумеется, не слышно было никакого плача. Да и откуда? Не будь идиотом, — сказал он себе. Единственное, что оставалось делать, это вернуться в кресло и по-настоящему отдохнуть перед репетицией. Он закрыл глаза. Он был один на темном материке страдания. Он не мог заснуть и не мог заставить себя открыть глаза и окончательно проснуться. Он возмутился бы, если б его потревожили, и в то же время ему было тошно сидеть одному. Уж лучше умереть и покончить со всем этим.
   И тут он снова услышал ее плач, на этот раз совершенно явственно.
   Еще не открыв глаз, он сразу понял, что она здесь, в комнате. Но вначале он не мог разглядеть ее — легкую тень среди мрака. Не было ни столетнего света, ни густого янтарного сияния, идущего ниоткуда. Ее сдавленные всхлипывания слышались достаточно ясно, но сама она в этой темноте было всего лишь слабо фосфоресцирующей прозрачностью, смутной игрой теней.
   — Дженни, — тихо позвал он. — Дженни Вильерс! Ты слышишь меня?
   Сейчас он готов был поклясться, что она смотрит в его сторону, и пока он вглядывался до боли в глазах, ему стало казаться, что лицо ее выражает недоумение. Он больше ничего не говорил, чувствуя, что, если он произнесет хоть слово, она может исчезнуть совсем.
   Но вот свет опять появился, и это была Зеленая Комната сто лет назад. Дженни была все в том же простом коричневом платье, и вид у нее был такой же несчастный, как и голос. Это не была сияющая Дженни с ужина в гостинице “Белый олень”. Пока он говорил с Джорджем Гэвином, несколько страниц было перевернуто, и теперь начиналась последняя глава. Времени оставалось немного; это было написано на ее исхудавшем лице; и сердце его рванулось к ней.
   Неожиданно появился Кеттл, еще более изможденный и неряшливый, чем всегда; он голодным взглядом впился в Дженни и тут же повернулся, чтобы уйти. Его поношенная черная одежда, казалось, покрыта была могильной плесенью. Словно сама смерть подкралась взглянуть на нее.
   Она увидела его.
   — Уолтер! — Ему пришлось обернуться. — Что случилось?
   — Ничего, — ответил он жестко.
   Она готова была снова заплакать.
   — Я же вижу.
   — А почему должно было что-то случиться? — спросил он, безжалостный в своей любви и отчаянии.