Трагичной судьбе революционера-студента, познавшего свободу, боровшегося за нее для других и приговоренного за это к смертной казни, но пришедшего в итоге к безверию, посвящена повесть "Рабочий Шевырев" - "кровью и мраком написанная вещь" {Познание России. 1909. э 3. С. 286.}.
   А вот "толстовец" Иван Ланде, раздающий свои последние оставшиеся после смерти отца деньги голодающим, просящий прощения у избившего и оскорбившего его ("Смерть Ланде"). "Правда в самом человеке, а не на земле", проповедует Ланде. Не понимаемый никем, он продолжает вещать: "Надо любить и жалеть прежде всего друг друга, а остальное потом все будет". Любящий всех, страдающий за всех и - всеми отвергаемый, он в конце концов бессмысленно погибает.
   "Откуда Арцыбашев берет таких странных, ненужных людей, как Анисимов, Ланде, Чиж и даже сам Санин? - возмущалась определенная часть критиков. Зачем они обществу?" Эти нападки удвоились, как только в рассказах, повестях, романах Арцыбашева усилилось его показавшееся нездоровым и безнравственным внимание к властной красоте человеческого тела, к живущей в нем и активно проявляющей себя чувственности. "Откровенность и яркая правдивость, с которой Арцыбашев изобразил могучую силу инстинкта, власть материальной природы человека, снискали ему репутацию чуть ли не порнографа и циника" {Коган П. Очерки по истории новейшей русской литературы. Современники. Арцыбашев. М., 1910. Т. 3. Вып. 1. С. 64.}, - отметил П. С. Коган.
   Словно предвидя пока еще зреющие, но готовые вот-вот вспыхнуть скандальные истории вокруг того, что и о чем он напишет в скором будущем, Арцыбашев печатает рассказ за рассказом, в которых настойчиво выражает эпатажно-неожиданную систему своих идей и образов. Впоследствии авторы двух сборников с многозначительным названием "Литературный распад" окрестят ее "санинщиной" и "арцыбашевщиной". Как легко в те годы изобретались уничижительные ярлыки, которые, многажды повторенные, затем чуть ли не пожизненно закреплялись за опальными писателями! Словно ворота, мазанные дегтем, от которого не сразу отмоешься, глумливо отвращали они русского читателя от многих имен и книг, достойных, как только теперь мы узнаем, нашего всяческого уважения.
   Эпитет "антиреволюционный" первым авторитетно приклеил к роману "Санин" М. Горький и тем предопределил на десятилетия соответствующее отношение и к его автору. Не помогло и то, что уже в конце своей жизни Горький, размышляя о будущей книге по истории русской литературы, посчитал ее неполной без таких писателей, как Арцыбашев, талантливо отразивший "суматоху эпохи". "Именуя себя самого "типичным", - писал он И. Груздеву 27 декабря 1927 года, - я титул этот отношу и к бывшим товарищам моим: Андрееву, Арцыбашеву, Бунину, Куприну и еще многим другим. Пора отметить, что во всех нас было и есть нечто общее, не идеологически, разумеется, а - эмоционально. Догадаться, что именно было, это я предоставляю критикам. Писатели, названные выше, по достоинству еще не оценены, а пора сделать это на пользу и поучение современным литераторам" {Горький и Л. Андреев // Литературное наследство. Т. 72. М., 1968. С. 463.}.
   Более того, уже после 1917 года Горький же первым предпринимает словно бы покаянную, но, к сожалению, неудавшуюся попытку переиздать "Санина", включив его в книгу "История разночинца". Тут не помогли ни авторитет Горького, ни вроде бы подходящие мотивы для такого рода издания: "...эта печальная история революционной немощи и одновременно история мучительных а порою смешных шатаний молодого человека около жизни, мне кажется, будет чрезвычайно поучительна для современной молодежи, равно и для начинающих литераторов" {Горький и русская журналистика начала XX века // Литературное наследство. М., 1990. Т. 95. С. 181.}. Но - магия ярлыка "антиреволюционный" оказалась всесильной и долговечной: она морочила головы всем вплоть до наших дней, когда "Санин" наконец-то снова вышел в свет, да еще сразу в трех советских издательствах. И мир не перевернулся!
   Было у "Санина" и второе устрашающее клеймо - "порнографический роман". Если его "антиреволюционность" (под сей весьма неопределенный приговор при желании можно было подвести большую часть русской литературы начала века) возмутила "левую", радикально настроенную часть интеллигенции, то посчитавшаяся чрезмерной, граничащей с натурализмом смелость писателя в изображении любви вызвала гневливый протест "правых", а с ними всех ханжей и снобов, каких всегда было в избытке на святой Руси. Вскоре и те и другие, и "левые" и "правые", вроде бы непримиримые враги, очутились неожиданно для самих себя в одном лагере: их "объединил" роман "Санин", точнее - борьба с ним, дошедшая в своем кипении до высших градусов, когда начались его судебные преследования.
   "Может ли изящное искусство, не погрешая против самой своей сущности, погружаться в болото "полового вопроса"?" {Ачкасов Алексей. Арцыбашевский Санин и около полового вопроса. М. Б. г. С. 34} - вот проблема, странная для нас, но вполне серьезно дебатировавшаяся современниками Арцыбашева и вызвавшая нелепые судебные иски к автору. Один из участников спора - А. Ачкасов - отнес "к крупным художественным (!) недостаткам" "Санина" не что иное, как "ту чересчур амурную атмосферу, которою он насыщен". По его мнению, поддержанному, увы, многими, недопустим "основной замысел автора трактовать в беллетристической форме половой вопрос", что является, как посчитал критик, "глубоко неэстетичным, - нужды нет, что чтим делом заняты столько поэтов".
   Интересно здесь отметить, что хотя и не осудивший Арцыбашева, но в хоре других не принявший его "Санина" И. А. Бунин в конце своей жизни тоже пришел к исследованию темы любви в ее естественном, безореольном проявлении ("Темные аллеи") и услышал упреки, почти дословно повторившие те, что адресовались Арцыбашеву, - голословные, надуманные, ханжеско-аскетические обвинения в порнографии, эротомании, безнравственности.
   Удивительными кажутся эти упреки современному читателю книг Арцыбашева, А. Каменского, Зиновьевой-Аннибал, Кузмина и других, которые с откровенностью на грани допустимого обнажили мир интимных чувствований человека.
   "Мера дарований этих писателей не особенно велика, - вмешался в спор Д. В. Философов, - в сравнении с Достоевским или Толстым - ничтожна. Но скорбь их самая подлинная и живая. Они поняли, что скорбь пола так же ужасна, как и скорбь общественности. Пол для них - великое страдание, а не благополучная похоть. Молодой критик Чуковский обрушился как-то на Арцыбашева, доказывая, что пол у него не жизненный, а чисто мозговой. Не в том несчастье Арцыбашева, что он мозговик, а в том, что у него слишком много сознания, чтобы не ощущать трагедии пола, и слишком его мало, чтобы эту трагедию преодолевать. Но самое ощущение трагедии - уже первый шаг к победе. У "пессимистов пола" такое ощущение есть, и они реально существуют, и страдания их не пропадут даром: эти люди, обращенные к будущему... "Оптимисты" же обращены к прошлому: они не преодолели трагедии, а просто отвернулись от нее" {Философов Д. В. Слова и жизнь. Литературные споры новейшего времени (1901-1908 гг.). Спб., 1909. С. 29-30.}.
   Скандальные распри вокруг "санинщины" и "арцыбашевщины" вскоре прорвали даже имперские границы и перекинулись в Европу, где переведенный на несколько языков "крамольный" роман тотчас, как и в России, попал сперва под суд догматиков и моралистов, а затем тех, кто творил расправу над книгой уже в настоящих прокурорских мантиях, - они объявили роман конфискованным "за пропаганду порнографии", а автора подлежащим аресту и примерному наказанию {См. об этом в кн.: Судьба "Санина" в Германии. Постановление суда касательно конфискации и снятия ареста с романа "Санин". Спб., 1909.}. Роман был в Берлине спасен благодаря настойчивому вмешательству писательской общественности. Выступивший в ходе судебного разбирательства официальным экспертом немецкий прозаик Людвиг Гангхофер назвал роман "высокохудожественным творением", которое, по его глубокому убеждению, "займет свое почетное место наряду с классическими сочинениями Гоголя, Тургенева, Достоевского и Гончарова" {Судьба "Санина" в Германии. С. 54-55.}.
   В России главную книгу Арцыбашева одним из первых взял под свою высокую защиту Александр Блок. Размышляя над литературными итогами 1907 года, он написал: "Санин" Арцыбашева, который печатался в "Современном мире" и теперь вышел отдельной книгой, кажется мне самым замечательным произведением этого писателя. Арцыбашев разделяет судьбу многих современных писателей, достойных всякого внимания: у него нет искусства и нет своего языка. Но здесь есть настоящий талант, приложенный к какой-то большой черной работе, и эта работа реальна: заметно, как отделяются какие-то большие глыбы земли и пробивается в расщелины солнце. Роман "Санин" заслужил больше всего упреков, когда он только начинался печатанием. Теперь, когда книга вышла целиком, ясно, что писатель нащупал какую-то твердую почву и вышел в путь. И это утреннее чувство заражает писателя. Вот в Санине, первом "герое" Арцыбашева, ощутился настоящий человек, с непреклонной волей, сдержанно улыбающийся, к чему-то готовый, молодой, крепкий, свободный. И думаешь - то ли еще будет? А может быть, пропадет и такой человек, потеряется в поле, куда он соскочил с мчащегося поезда, - и ничего не будет?" {Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М. - Л., 1962. Т. 5. С. 228.}
   Весьма своеобразно, но без тени сомнений счел нужным защитить Арцыбашева и Горький, назвавший его книгу при первом чтении "реакционным романом". Обратившемуся к нему за советом адвокату О. О. Грузенбергу он написал: "Удивили Вы меня Вашим вопросом - защищать ли Арцыбашева? Мне кажется, что в данном случае - нет вопроса: на мой взгляд, дело не в том, что некто написал апологию животного начала в человеке, а в том, что глупцы, командующие нами, считают себя вправе судить человека за его мнения, насиловать свободу его мысли, наказывать его - за что?
   Процесс против Арцыбашева - пошл и нагл, как все эти так называемые "литературные процессы" {Литературное наследство. Т. 95. С. 1001.}.
   Но споры вокруг "Санина" и его автора не утихали еще долго, вплоть до тех дней, когда на них обоих был наложен категоричный запрет, оказавшийся долговечней и суровей любых ханжеских анафематствований.
   "Живые под конвоем мертвых"
   На вершинном взлете своей писательской славы, когда еще в полный голос гремели литавры похвал и раздавались проклятия, адресованные его конфискованному (во втором издании) "Санину", Арцыбашев пишет роман "У последней черты". В нем отразились отчаяние, надломленность, разочарованность людей в идеалах борьбы, их жажда умиротворенности, душевного просияния и тишины после только что кроваво прошумевшего урагана первой русской революции. Охватившая общество усталостная настроенность выражалась наряду с арцыбашевской прозой также в мистико-поэтических, надмирных рассказах и повестях Бориса Зайцева, религиозно-мечтательных романах Ивана Новикова и Зинаиды Гиппиус, исповедально-пророческой поэзии Александра Блока и Андрея Белого.
   В эти годы литераторские ряды размежевались, по крайней мере, на две когорты: одни по-прежнему стояли лицом к жизни, воспевая в ней только светлое, прославляя человека-героя, буревестника; другие же с гневом отвратили свой лик от обманчиво-иллюзорных радостей бытия, пытаясь разглядеть, что там, за порогом жизни. Но была меж ними и прослойка третьих, отдававших дань и оптимистам, и пессимистам. По словам В. Львова-Рогачевского, "мрачное понимание жизни чудесным образом совмещалось в них с радостно-светлым отношением к ней". Среди "третьих" критики и разместили Арцыбашева, написавшего книгу о годах сладострастного самоуслаждения и - отчаянных самоубийств. На многих ее страницах не могло не запечатлеться растущее в писателе ощущение болезненности, человеческой своей хрупкости, недолговечности. Как и его чахоточный студент Семенов из "Санина", со слезами умиления, а подчас и жалости к самому себе глядит гордый духом, но хилый телом Арцыбашев на мир, словно в последний раз, и наглядеться не может, стремясь "одним взглядом охватить все и страдая, что не может до мельчайших подробностей удержать в памяти весь мир, с его небом, любовью, зеленью и синеющими воздушными далями".
   Роман о "клубе самоубийц", как сразу же окрестили новую книгу Арцыбашева "У последней черты", печатался частями в 1910-1912 годах в трех сборниках "Земля" и сразу же приковал к себе внимание читательской и писательской аудитории, полярно размежевав ее на две активно, а порой просто враждебно противоборствующие группировки. Представители одной сразу же почувствовали искреннюю обеспокоенность писателя и поверили ему, потому что поняли, какая искренняя правда заключена в его романе. Сторонники другой точки зрения ожесточенно, как и в пору преследования "Санина", набросились и на этот роман ("черный", по определению Горького), и - особенно - на его автора. Им померещилось ни много ни мало, как то, что неспроста Арцыбашев с такой симпатией обрисовал носителей и популяризаторов действительно страшной идеи самоуничтожения, что он, но их мнению, и сам гробокопатель и ярый проповедник смерти. При этом в ход пошли сильнейшие выражения, лишь бы унизить, очернить, бесцеремонно развенчать, уколоть оскорбительным наветом: "наэлектризованные трупы", "карнавал покойников", "рабы плоти", "живые под конвоем мертвых", "духовные босяки"...
   Увы, к такому тону, сопровождавшему Арцыбашева всю его творческую жизнь, критики сумели приучить настолько, что он в конце концов перестал отбиваться и даже настораживался, если улавливал чересчур ласкательное к себе отношение. Может быть, это и слабость чисто человеческая, но славу он любил и трогательно о ней заботился, не позволяя забывать о себе ни на день. Как только им обнаруживалось надвигающееся затишье вокруг своего имени и своих книг, незамедлительно следовали соответствующие контрмеры: то учинит скандал в ресторане, да такой, что о нем непременно оповестят и столичные, и губернские газеты, то затеется очередной суд над "Саниным" с привлечением к ответу автора, то сам он предстанет в роли третейского судьи, примиряющего поссорившихся крепко, порой до драки своих друзей-литераторов (например, Л. Андреева и А. Куприна), то заведет новую литературную полемику - такую, какая разбушевалась, в частности, вокруг его романа "У последней черты".
   Нам, читающим эту книгу через восемьдесят лет после первого появления ее в печати, нам, взирающим спокойно и, может быть, даже совсем бесстрастно и безразлично на такие далекие уже противоборства сторонников и противников Арцыбашева, теперь нам легко и просто усмотреть то, чего в пылу споров не пожелали замечать некоторые из современников писателя. Разве обязательно, чтобы его антигерои, носители даже самых безнравственных, самых бесчеловечных идей показывались художником уродливыми монстрами, "духовными босяками"? Разве не могут они представать перед нами славными, привлекательными людьми, что только удесятеряло их опасность? Такими как раз и вывел Арцыбашев персонажей своего романа, решительно отказавшись от диктуемой ему и назойливо лезшей под его перо архипростецкой схемы: хорошие люди говорят хорошие слова и сотворяют хорошие поступки, у плохих же все плохо - и слова, и дела, и сами они на редкость омерзительны.
   "Санин родился из Гололобова", - заметил В. Львов-Рогачевский. Но в еще большем родстве с подпрапорщиком-самоубийцей находятся, как мы убедились, и многие из персонажей романа "У последней черты". Если в рассказе - вспомните - не удалось Гололобову распропагандировать доктора Владимира Ивановича и ему в одиночестве пришлось отправляться на тот свет, то в романе его двойник Наумов, сминая и оптимиста Чижа, одерживает своими черными проповедями одну блистательную победу за другой: ни много ни мало четырнадцать горемык расстаются с жизнью. Есть над чем поразмыслить автору! И это еще не вечер, ибо демонический златоуст Наумов продолжает ораторствовать, мечется по страницам романа в поисках все новых и новых слушателей-жертв.
   Не будем придирчивы к писателю и попытаемся просто понять, зачем ему понадобилось выводить в романе такую череду сводящих счеты с жизнью.
   Казалось бы, причина у всех одна: усталое одиночество привело к краху, к потере смысла дальнейшего существования. Но это поверхностный взгляд, считает Арцыбашев, ради которого не следовало затевать большой роман. "Убогая, ощипанная жизнь выступала кругом" - вот что сильнее всего угнетало души, вытравляло из них светлое, лишало их надежд и веры в большие грядущие перемены, к коим звал, срывая голос, маленький Чиж. Эти опустошенные души кончали тем, что долго развлекали себя разгадкой проблемы: "А потеют ли куры?", а затем один за другим стрелялись, вешались, топились...
   Давайте всмотримся вместе с автором в скорбные лики хотя бы некоторых из тех, кто не пожелал жить, послушаем их тягостно-истошные микроисповеди.
   Вот штаб-ротмистр Тренев: "Возвращаясь домой, он никогда не знал, как встретит его жена, и мучительно боялся увидеть ее холодное, злое лицо с прозрачными, затаившими нудную женскую месть глазами..." Одна из их семейных сцен завершилась трагедией - бритвой по горлу ударил себя штаб-ротмистр, и несчастного Тренева не стало, на одну страдающую душу мир уменьшился.
   Молчаливый корнет Краузе с презрительным лицом Мефистофеля "очень страдал от жизни и решил, что все страдания от слишком чувствительных человеческих сердец..." И тогда решил добиваться того, чтобы у него стала, как он выразился, "большая голова и маленькое сердце". Наумов смотрел на откровения, как ему показалось, прирожденного самоубийцы "заинтересованными, блестящими и уже жадными глазами". И вот финал: "А вы когда-нибудь и в самом деле застрелитесь, Краузе", - предрек, как в воду глядел, Наумов "с хищным выражением".
   Нельзя без волнения читать о трагедии, постигшей только еще вступавшую в жизнь Елизавету Трегулову: "Все то, что могуче и стихийно росло вместе с ее молодым, сильным телом, чтобы распуститься в нежности, ласке и любви, было смято, брошено и втоптано в грязь. Ей казалось, что весь мир с его лунными ночами, когда так сладко и больно мечталось, с его яркими солнечными днями, когда так красиво и радостно было бегать по саду и чувствовать тепло солнца на едва прикрытых плечах и свежей груди, со всеми его цветами, садами и облаками, вдруг скомкан, словно грязная тряпка. Все рушилось, страшная пустота была кругом и внутри".
   А вот совсем иная покаянная женская исповедь умирающей актрисы Марии Павловны Раздольской: "Кто меня больше любил, того я больше всех и мучила!.. Что я такая была за особенная, чтобы для меня все переделались?.. Ведь если кто-нибудь тебя любит, надо благодарить за это, а я смотрела на это, как на какое-то свое право!.. А ведь сколько радости погибло из-за этого, сколько мучений пережила я сама!.. Зачем все это, когда можно было жить так хорошо, ласково, любовно? Знаете, когда теперь мне уж так мало осталось жить, как мне больно за каждую минуту, потерянную так глупо!"
   В романе один только маленький студент Кирилл Чиж знает большие слова о том, для чего надо жить. "Пусть уходят только трусы и человеконенавистники, - восклицает он, - а гордый, сильный человек будет до конца стоять на своем посту". Вот только беда, что и он не знает, где эти гордые, сильные, по крайней мере в романе их нет, но студент продолжает упоенно витийствовать в духе газетных передовиц уже послереволюционных годов: "Будущее недалеко!.. Оно принадлежит народу, и победа несомненна! Радостно и осмысленно жить только для будущего, для торжества грядущих светлых дней и золотого будущего человечества". Пылко, убежденно пророчествует Чиж перед единственным своим слушателем - онемевшим от изумления казначейским чиновником Александром Рысковым. Однако, крича на всю улицу, Чиж в эту минуту видел перед собой "несметные полчища народа-победителя и развевающиеся красные знамена". Но лишь еще большее уныние навевали на бедного чиновника туманные слова Чижа "будущее", "народ", "человечество".
   Отгремели впустую высокие слова студента-проповедника; примолк и он сам, огляделся, остывая от пламенной речи. "А кругом были серые заборы, мещанские домики, огороды, пустыри, заросшие жесткой крапивой и пышно разросшимся чертополохом. По самой середине улицы, крутя хвостиком, шла ко всему равнодушная свинья". Словно пробудившись от охватившего его романтического порыва, непонятый Чиж "свернул в первый попавшийся переулок и пошел с тяжелым, досадным чувством в душе, маленький и одинокий человек, вдоль бесконечных заборов".
   В конце концов и этот маленький и одинокий человек, знающий правильные слова о жизни, не находит в себе сил противостоять смерти, завершившей его тягостные, безрадостные дни. Всеобщий упадок духа взял в полон и этого пророчествующего агитатора "с светлым выражением лица, на котором упрямый восторг фанатика боролся с отчаянием".
   Арцыбашев писал свой роман увлеченно, с любовью, не скрываемой к своим "антигероям", независимо от того, какая каждому из них была уготована роль в повествовании. Да и какой писатель, скажите, не любит тех, о ком нам рассказывает, какой не страдает, когда их хоронит, какой не отчаивается, когда видит, что свершают они дурное, какой не восторгается их счастьем и любовью... Правда жизни водит пером истинного художника, у которого талант писательский обязательно совпадает с талантом человеческим. Мастерство само по себе качество-свойство холодное и неживое, оно согревается, распаляется, наполняется пламенем жизни только сердцем - нашим самым чувствительным и отзывчивым инструментом.
   Такое горячее сердце как раз и было у Михаила Петровича Арцыбашева. И еще был у него незаурядный художнический дар. Этого не могли отрицать даже самые яростные его противники. Почему же он добровольно стал в шеренгу тех, кого современники справедливо назвали "поэты ужаса жизни" {Н. Н. Фактов в ту пору готовил к изданию три книги под названием "Поэты ужаса жизни. Андреев, Куприн, Арцыбашев", но издать сумел только одну - "Молодые годы Леонида Андреева". М., 1924.}? Почему едва ли не главный персонаж его произведений смерть? Рисуя ее ужасный лик, он прибегает подчас к средствам предельно натуралистическим. Писатель словно бы устрашает этим и себя, и нас, читающих. Видения смерти преследуют его с роковой неотступностью, она ужасающей тенью стоит за его спиной и водит его пером, создавая картины одна страшнее другой. Даже солнце, венчая своим сиянием какую-либо печальную, трагическую историю, появляется чаще всего не для того, чтобы порадовать нас, утешить, вселить надежды, а для того, чтобы торжествующим сиянием своим окинуть поле жизненных бурь, человеческих метаний и контрастно, с пронзительной яркостью высветить все уродливое, отвратительное, мерзкое чтоб содрогнулся человек, чтоб задумался: если так жить, то стоит ли? Писатель словно бы целью задался показать все боли и горевания людские, возбудить в человеке отвращение к такой жизни, но забыл рассказать о жизни другой - наполненной теплом и светом. "Забыл", увы, не только Арцыбашев. Именно в эту пору Д. В. Философов встревоженно воскликнул: "Какая грусть лежит на всей современной литературе! Не верится в это разухабистое веселие, в нем - надрыв" {Философов Д. В. Слова и жизнь. Литературные споры новейшего времени (1901-1908 гг.). С. 21.}.
   Но у Арцыбашева чрезмерная расположенность к "поэзии ужасов жизни" объясняется прежде всего (а может быть, и только этим) его личной страдальческой судьбой. Как мы уже знаем, с молодых своих лет нес он тяжкий крест неизлечимой болезни, что годы и годы его были наполнены мученическим единоборством с призраком собственной смерти, в конце концов победившей его, сведшей преждевременно в могилу, не дав ему дожить и до пятидесяти. Однако многие из его современников об этом узнали, только прочитав панихидную речь Д. В. Философова, дружба с которым - уже в изгнании - скрасила последние годы жизни М. П. Арцыбашева.
   "Тяжелый недуг, - говорил на вечере памяти своего друга и соратника Философов, - ни минуты не давал ему покоя.
   Сколько раз Арцыбашев, как бы извиняясь за недостаток своей работоспособности, говорил:
   - Поймите, ведь мне все время приходится бороться со смертью!..
   Когда человек умирает, а особенно такого масштаба, как Арцыбашев, у оставшихся в живых всегда пробуждается ощущение вины перед умершим, ощущение виноватости. Ушел от нас человек, а мы не успели оценить его, не сумели помочь ему" {В кн.: Арцыбашев М. Записки писателя. Варшава, 1927. Т. 2. С. I-VI.}.
   Могла ли эта личная драма писателя не отразиться на его творчестве, не внести в него свои неровные и нервные краски - - то мрачные до отчаянной безнадежности, то празднично-солнечные, то поэтически задумчивые и мечтательные? На риторический этот вопрос ответ мы читаем во всех его книгах - а их у него много, ибо всю дарованную ему недолгую жизнь он прожил деятельным тружеником русской литературы: в ее великой истории есть и страничка, помеченная его скромным именем.
   "Последние, героические, годы..."
   Рассказ о Михаиле Петровиче Арцыбашеве будет неполным, если не сказать еще об одной важной стороне его жизни и деятельности: он был пламенным, ярким публицистом, был им потому, что в груди его билось сердце беспокойного человека, скорбеющего о чужих бедах и радующегося людскому счастью. Пять томов его "Записок писателя" вобрали в себя всю его жизнь, выразили с не меньшей силою, чем его романы, повести, рассказы, пьесы, вулканический темперамент этого внешне замкнутого, нелюдимого упрямца и неуступчивого гордеца.