Все происшедшее с ним находилось в таком противоречии с предыдущей жизнью, со всеми его убеждениями, вкусами и привязанностями, что ему нужно было время, чтобы прийти в себя или, скажем, вернуться к себе. В самом деле, он, торгаш и вор, человек, на которого заведено уголовное дело, и, судя по всему, дело успешно завершится судом и приговором, он пишет донос на городского прокурора" участвует в облаве, облава оказывается успешной и всемогущего Анцыферова в наручниках у него на глазах уводят из кабинета. А уголовное дело, то самое, которое пробирало его до дрожи, вручается ему в качестве сувенира — на долгую и добрую память...
   Нет, ко всему этому надо привыкнуть, со всем этим надо смириться и нащупать какие-то новые способы выживания, новую систему ценностей, потому что прежний опыт, прежние привычки оказались в новых условиях не просто бесполезными, а даже опасными.
   Ведь не только уголовное дело висело на нем, получил Халандовский и несколько серьезных предупреждений от неизвестных благожелателей. Впрочем, эти предупреждения вполне можно было назвать н дружескими советами, и откровенной издевкой. Да" мысль человеческая в этом направлении за последние годы сделала такой громадный скачок, что действительно добрый дружеский совет стало невозможно отличить от злобной угрозы. И только ты сам, пораскинув умишком да выпив не одну поллитровку водки, сможешь в конце концов понять — совет ли это был друга или угроза убийцы. Халандовский был человеком опытным и поднаторевшим во всевозможных криминальных проявлениях человеческой деятельности, поэтому ему понадобилось гораздо меньше поллитровки, чтобы понять — офлажковали его намертво. Но он сознательно пренебрегал мелкими предосторожностями, проявляя тем самым мудрость, потому что вызывая на себя несильный, несмертельный огонь, получал своевременное предупреждение об опасности серьезной, смертельной. Он словно бы поддразнивал обстоятельства, чтобы вызвать их слабое недовольство и быть готовым к пакостим, которые прочив него только готовились, созревали.
   Но и эта хитрость была в прошлом. Он уже никого не поддразнивал, всего опасался и даже мал смотреть в дверной глазок прежде чем открыть дверь — раньше этого никогда не делил. Выпустив Пафнутьева, выглянув на площадку и убедившись, что там псе в порядке, что кроме уснувшего бродяги возле батарей, из-под которого вытекала трогательная струйка мочи, никого нет, чем не менее тщательно запер дверь.
   — Разденься, Паша, — сказал Халандовский с привычной печалью. — Располагайся, будем предаваться бескорыстному дружескому общению.
   — А почему бескорыстному? — с некоторой обидой спросил Пафнутьев. — Я и от корыстливого общения не откажусь, я, честно говоря, именно на такое общение и рассчитывал, — проговорил Пафнутьев, снимая размокшие туфли и надевая стоптанные домашние тапочки.
   — Обсудим, — уклончиво ответил Халандовский.
   Что невесел? Что буйну голову повесил? — спросил Пафнутьев, опускаясь в низкое кресло.
   — Жизнь, — неопределенно ответил Халандовский, делая раздумчивый жест рукой перед лицом. Он поводил растопыренной ладонью в воздухе, словно показывая Пафнутьеву безрадостные картины, которые простирались перед его очами. И начал безутешно накрывать маленький журнальный столик, перед которым успел усесться Пафнутьев. Постепенно появлялись сгонки, тарелочки, словно сама но себе возникла плоская бутылка «смирновской» водки..
   — А все-таки жизнь прекрасна! — не мог не воскликнуть Пафнутьев, глядя на преображенный столик.
   Один очень умный человек, который затеял строительство дома, собственного дома, — неспешно заговорил Халандовский, — как-то сказал мне... Аркаша, говорит он, — ты знаешь, что такое строительство дома? Нет, отвечает, ты этого не знаешь. Это не стройка, которая закончится через год, пять лет или десять лет... Строительство дома — это образ жизни, характер, это судьба, Аркаша, — сказал он. И пояснил свою мысль... Строительство дома — это еще и убеждения, жизненная позиция, отношение к самому себе, к женщинам, детям, государству... Да-да, Паша, это еще и отношение к государству, — повторил Халандовский, заметив, что Пафнутьев хочет что-то возразить. — Этот человек навсегда, до и конца своих дней будет провожать жаждущим взглядом любой задрипанный грузовик, из кузова которого торчат доски, он всегда будет останавливаться перед кучей щебня, где бы он на псе не наткнулся. Он не сможет пройти мимо хозяйственного магазина, чтобы не спросить сколько стоят гвозди, петли, уголки, шпингалеты... Он будет щупать рубероид, мять в руках линолеум, приценяться к обоям и клеенке через годы после того, как все чти вещи ему станут не нужны. Этот строитель будет постоянно, всю жизнь менять выключатели, присматриваться к светильникам, отводить и подводить воду, завозить чернозем, сажать молодые деревья и выкапывать неудачные с его точки зрения деревья..
   Халандовский уходил на кухню, не прекращая своею рассказа, возвращался не спрашивая у Пафнутьева все ли тот услышал. За это время на столике появились несколько кружочков домашней колбасы, маринованные огурчики, каждый из которых был размером с мизинец Халандовского, баночка с хреном и холодное мясо.
   — Так что же сказал этот умный человек напоследок? — Пафнутьев сделал неуклюжую попытку сократить рассказ Халандовского и свести его к заключительным словам.
   — Отвечаю, — произнес Халандовский и неспешно удалился на кухню. Что он там говорил, неизвестно, но когда появился в комнате с двумя бутылками боржоми, Пафнутьев услышал заключительные слова. — Да, это уже копченый человек... Возможно, он счастлив и своих бесконечных заботах, может быть. Но для людей, для друзей и подруг, для прежней жизни он потерян. Навсегда. Он перешел в другой мир и выманить его оттуда уже невозможно. Он строит дом. И сколько бы он не прожил, а люди строящие дома, обычно живут долго, так вот, сколько бы он не прожил, он всегда будет строить дом, — с этими словами Халандовский, уже сидя в кресле, с хрустом свинтил крышку с бутылки.
   — И что же из этого следует? — спросил Пафнутьев, укладывая на своей тарелке щедрый ломоть семги, настолько пылающе красной, что казалось обжигала взгляд и пробуждала в организме благотворные процессы, вызывающие страшный аппетит и меняющие характер в сторону доброты и всепрощения.
   — Из этого следует, — Халандовский поднял стопку, посмотрел на нее с такой грустью, будто прощался с ней навсегда, — из этого следует, Паша, что нам надо выпить, — и он выпил, большими, спокойными глотками. Отставив стопку, прислушался к себе, а убедившись, что водка дошла по назначению, бросил в рот огурчик и с хрустом разжевал его.
   — Ничего рыбка, — обронил и Пафнутьев.
   — Подарю, — кивнул Халандовский. — Килограммчик.
   — Слушай, Аркаша, так же нельзя! Сейчас я водку похвалю и ты тоже подаришь?!
   — Уже приготовил, — невозмутимо ответил Халандовский. — Так вот, ты спрашиваешь, что из этого следует... А из этого следует, что я, Паша, уже никогда не буду прежним.
   — Кем же ты будешь?
   — Теперь я до конца своих дней останусь человеком, который посадил городского прокурора.
   — Ты себя переоцениваешь, — заметил Пафнутьев. — У тебя, Аркаша, хорошая закуска, и водка у тебя прекрасная, несмотря на эту вычурную этикетку... Но что касается Анцыферова, то если его и посадят, благодарить за это надо Невродова. С моей подачи. И с великодушного согласия Сысцова. И где-то в конце списка отважных гвардейцев мелькнет и твоя, длинноватая, честно говоря, фамилия.
   — Это ты так думаешь, профессиональный сажатель. А я... — Халандовский горестно налил по второй стопке, — а я теперь человек, который строит дом. И всю оставшуюся жизнь буду присматриваться к уголовному кодексу, читать его на ночь, буду интересоваться наручниками, условиями содержания под стражей и правами заключенных.,. Вот мой мир, мои интересы. Это печально.
   — Вопрос стоял так... Или мы его, или он нас.
   — Знаю, — кивнул Халандовский. — Знаю, Паша... К тому шло... Но могу я отдаться своим мыслям, своим горестным, безрадостным раздумьям?
   — Это не раздумья. Это причитания. Это пройдет. Ты в шоке и будешь в шоке еще пару недель. Потом это пройдет и ты со своими девочками в гастрономе как-нибудь останетесь после закрытия магазина и отпразднуете победу.
   — Думаешь, пройдет? — с надеждой спросил Халандовский.
   — И очень скоро, — твердо ответил Пафнутьев.
   — Тогда выпьем, Паша.
   — Не возражаю. Тебе, Аркаша, надо хорошо встряхнуть свои застоявшиеся мозги.
   — Я их встряхиваю, как осевшую на дно микстуру. Каждый раз перед употреблением.
   — Выпей, встряхни мозги, а потом я назову тебе одну фамилию.
   — Неужели я должен еще кого-то посадить? — в ужасе спросил Халандовский и, видимо, это предположение произвело на него такое гнетущее впечатление, что он тут же опрокинул в себя стопку. И на этот раз рука его, опять потянулась к огурчику. А потом он положил в тарелку кружок домашней колбасы, от которой сумасшедше пахло настоящим мясом и чесноком.
   — Да, Аркаша. Да. У тебя это здорово получается.
   — Называй его... Я готов, — и Халандовский печально посмотрел на своего гостя.
   — Байрамов.
   — Я ничего не слышал, — тут же ответил Халандовский. — Прекрасная стоит осень, не правда ли? В прошлом году, помню, в это время шли такие дожди... Просто ужас. Попробуй колбаски, Паша. Тебе понравится. У нее, правда, есть один недостаток — она обесценивает водку. Сколько ни пьешь — никакого результата. И тогда приходится открывать еще одну, — Халандовский убрал со стола пустую бутылку и на се место поставил точно такую же, достав ее откуда-то из-за спины.
   — Аркаша, как его взять?
   — Никак. Это невозможно. Как колбаска?
   — Прекрасная. Как его взять, Аркаша? Халандовский помолчал, пережевывая колбасу и лишь когда рот его освободился для слов, поднял глаза на Пафнутьева.
   — Мы уже говорили о нем, Паша... Тлетворная атмосфера нашего государства способствовала тому, что среди нас выросли чудовищные мутанты. С виду это люди. Нормальные люди, руки-ноги, голова, в верхней части головы волосяная растительность, между ног тоже растительность... Но это не люди. Это нечто другое, невиданное. Ни одна космическая тварь не сравнится с ними в алчности, изобретательности, жестокости... Впрочем, нет, они не жестоки. Они просто не знают, что такое жестокость. Они поступают целесообразно. И все. Мутант. Он лишен какой бы то ни было нравственности, морали... Этого нет. И взять его невозможно. Нет таких способов в нашей стране, на нашей планете, в солнечной системе. Над твоими законами он смеется. Твоих соратников, если не купит, то перестреляет. Если не перестреляет, то они исчезнут сами по себе. У тебя никто не исчез за последнее время?
   — Было, — сказал Пафнутьев.
   — И еще будет... А через несколько месяцев, когда сойдут снега, ты будешь находить в весенних ручьях, среди ландышей и подснежников, то женскую Ладошку, то мужской член...
   — Аркаша, ты думаешь, что пугаешь меня? Ты дразнишь и подзадориваешь. Как-никак, но я все-таки представляю закон, а закон позволяет мне...
   — Ни фига он тебе не позволяет, — махнул рукой Халандовский. — Законы меняются и превращаются в нечто противоположное там, где прошел Байрамов. За его спиной идет завихрение времени и пространства, завихрения из статей уголовного кодекса и статей конституции. Ко мне приходят его люди и предлагают деньги за магазин. Хорошие деньги. Если откажешься, говорят, мы возьмем магазин даром. Это как? — спрашиваю. А вот так, — отвечают. — Как бесхозное имущество. Хозяина нет, вроде сбежал куда-то от ответственности, может быть, даже за границу и там сгинул... Ты понимаешь, что стоит за таким предположением?
   — Как его взять? — в который раз повторил Пафнутьев.
   Халандовский замедленно разлил водку по стопкам, но не для того, чтобы тут же ее; выпить, нет, он не мог переносить, чтобы на столе стояли пустые стопки. Пусть лучше стоят полные, это создает некое ощущение наполненности жизни. Потом взгляд его остановился на экране маленького цветного телевизора, на котором бесновались потные, полуголые мужики, потрясая патлами и гитарами, черные упитанные девки трясли сиськами и призывно вертели ягодицами. Все это происходило в полной тишине — Халандовский, как обычно, выключил звук. Лишь отблески цветовых пятен с экрана, разноцветные сполохи проносились по его лицу, будто он присутствовал на каком-то празднике, будто небо полыхало вспышками фейерверка. Но глаза его оставались грустно-осуждающими...
   — Вот видишь, Паша, какие бабы на свете бывают, — наконец, проговорил он, не отрывая взгляда от экрана.
   — Таких баб не бывает, — серьезно ответил Пафнутьев.
   — Как? А это? Искусственные, что ли?
   — Конечно, — кивнул Пафнутьев. — Это не бабы, Аркаша. Это зрелище. Идет обработка нашего с тобой сознания. Чтобы знали мы, как выглядит настоящее искусство, чтобы знали, куда следует стремиться, что ценить, на что деньги копить... Заметь, эта программа идет почти круглосуточно. Все мои клиенты в эти минуты сидят, оцепенело глядя в экран, замерев от восторга и, чуть не кончая, смотрят. Смотрят. Смотрят. Набираются мужества перед ночными делами. Посмотрев на этих баб полчаса, нетрудно, в общем-то, решиться и на изнасилование, и на убийство... Нетрудно. Ты ведь не зря звук выключаешь — чувство самосохранения срабатывает в тебе. Байрамовская работа.
   — Не понял? — Халандовский вскинул густые кустистые брови. — При чем здесь Байрамов?
   — Очень просто. Он закупил кабельное телевидение центра города и услаждает зрителей зрелищами, ранее совершенно недоступными. Мы же привыкли к тому, что запретный плод сладок... Вот и упиваемся. Все доступно. Наслаждайся, Аркаша. Смотри, как ловко задами вертят... Балдеть тебе, Аркаша, не перебалдеть.
   Халандовский помолчал, быстро взглянул на Пафнутьева и, нажав кнопку на телевизоре, выключил его.
   — Паша . Его нельзя взят!, методами, которые позволительны тебе. Ведь тебе т позволено...
   — С некоторых пор мне все позволено.
   — Ты уверен, что я правильно тебя понял? — вкрадчиво спросил Халандовский.
   — Да, — отрывисто ответил Пафнутьев и сунул в рот кусок домашней колбасы, небольшой, чуть поджаренной, с выступами настоящего мяса, чистого, белого, пропитанного всевозможными пряностями. — С тех пор, Аркаша, как я связался с тобой, мне многое стало позволено. Говорить, делать, поступать.
   — Ну, что ж... Поговорим... Так и быть. Авось, выживу.
   — Выживешь, — заверил его Пафнутьев.
   — Есть сведения, что Байрамов зарабатывает деньги не только видимым способом.
   — Знаю.
   — Да? — удивился Халандовский, — И до тебя дошли слухи?
   — С твоими знаниями мне не сравниться, — польстил хозяину Пафнутьев. — Твоя информация всегда была полнее. Поэтому я здесь. Знаю, что есть у него источник, а вот какой... — лукавый Пафнутьев замолк, вроде бы в полнейшей растерянности.
   — Угон машин, — сказал Халандовский.
   — И что он делает с ними дальше?
   — По-разному... Разборка, перекраска... Угон в соседнюю державу. У нас в последнее время появилось столько соседних держав... Бестолковых, алчных, иждивенческих держав с какими-то затаившимися многовековыми обидами, — проговорил Халандовский с неожиданной страстью. — Они счастливы, что хоть что-то пересекает границу в их направлении. Ворованный металл, угнанный скот, краденные машины... Такие вот оказались у нас непритязательные соседи. Причем, самые бандитские из них это те, кто больше всего говорит о какой-то своей независимости, о какой-то своей культуре... Шелупонь! — зло закончил Халандовский и решительно наполнил стопки.
   — Да, — границы приблизились, — осторожно заметил Пафнутьев.
   Халандовский включил телевизор и снова заметались по экрану масластые мужики и потные бабы. И опять по небритому лицу Халандовского замелькали отсветы чужой жизни. Пафнутьев тоже некоторое время смотрел на экран, потом, словно стряхнув с себя оцепенение, повернулся к Халандовскому.
   — Я хочу его взять, Аркаша. Я больше ничего так не хочу.
   — Его можно взять только методом, каким действует он сам. Его же оружием.
   — Продолжай, — кивнул Пафнутьев. — Слушаю" тебя, Аркаша.
   — Бандитизм, — Халандовский посмотрел на Пафнутьева ясным простодушным взглядом.
   — Так, — произнес Пафнутьев, словно усвоил для себя что-то важное, к чему долго шел, и теперь оно открылось перед ним во всей своей убедительной и бесспорной правоте. — Так.
   — У него есть берлога.
   — Знаю.
   — Наглый, неожиданный налет.
   — Цель?
   — Изъятие всех документов, которые только можно там обнаружить. Вплоть до новогодних открыток и телефонных счетов. Говорю это не для красного-словца — на телефонных квитанциях указывают коды городов, с которыми абонент беседовал. Поэтому даже квитанции будут полезны.
   — Может быть, — Пафнутьев не стал спорить.
   — Я, Паша, не очень силен в твоем деле, не знаю, какие преступления совершаются с отпечатками пальцев, какие — без, где собака может унюхать, а где ее возможности ограничены... Но я твердо знаю другое — нет преступлений, которые не оставили бы финансовых следов. За любым, даже за самым пошлым и вульгарным бытовым убийством неизбежно тянется какой-то денежный след. Кто-то накануне послал перевод или его получил, кто-то взял в долг, а кто-то вдруг все долги роздал, кто-то купил, кто-то продал... Денежные следы любой деятельности обязательно остаются, а уж следы преступления... Если совершить, налет, следы обнаружатся. Я берусь эти документы изучить и доложить тебе об истинном состоянии дел господина Байрамова.
   — Ты становишься рисковым человеком, Аркаша.
   — Я всегда им был. Только притворялся... Слабым, поганым, убогим... Так было принято. Такова была общественная мораль. Да, Паша, да. Безнравственно было заявить о себе что-то достойное, безнравственно было вообще заявить о себе. И люди притворялись худшими, чтоб только, не дай Бог, их не заподозрили в преступном самоуважении, в низменном желании купить себе новые штаны или приобрести квартирку попросторнее, чтоб не питаться в прачечной, чтоб не читать газету в туалете и не общаться с женой в детской комнате... Ладно, Паша, — Халандовский поднял стопку, посмотрел на нее с хмельной пристальностью, словно хотел на поверхности водки увидеть последствия бандитского налета на берлогу Байрамова. — Выпьем с Богом... Есть закуска, есть прекрасный и надежный собутыльник Халандовский...
   — Думаешь, будет добыча?
   — Не сомневайся, Паша. Добыча будет. Не столь уж он и хитер. Опасен — да. Но хитер... Не столь, Паша, как некоторые твои приятели, не столь! — и Халандовский, ткнувшись своей стопкой в стопку Пафнутьева, подмигнув ему черным лукавым глазом, выпил.
   И поставил пустую бутылку куда-то за спину, где было у него местечко, в котором пустые бутылки сами по себе заменялись на полные.
* * *
   Невродов сдержал слово — следствие по делу бывшего городского прокурора Анцыферова было проведено в самые сжатые сроки и тут же назначил суд. Это уголовное дело не было слишком сложным, поскольку факт получения взятки был установлен и доказан, никто из участников разоблачения Анцыферова от своих показаний не отрекся, а немногие свидетели были тверды и неумолимы.
   Наверно, и сам Леонард Леонидович не успел в полной мере привыкнуть к своему новому положению. Жизнь его менялась настолько быстро и необратимо, что единственное чувство, которое им владело все эти дни — ужас происходящего и какая-то ошарашенность, он даже не вполне понимал происходящее.
   На суд он пришел бледный, похудевший, какой-то нервно-пугливый. Оглядывался на каждое слово, произнесенное в зале, на шорох и скрип стула, вздрагивал от хлопка двери. Народу было немного, суд состоялся без посторонних, без любопытных и единственно, кого допустили от всей журналистской братии, это главного редактора Цыкина. Он сидел в сторонке, за спинами и, кажется, был занят только тем, что убеждал себя в том, что все это ему не снится. Когда суд уже начался, пришел опоздавший Фырнин. Он вежливо поздоровался с судьей, поклонился прокурору, дружески кивнул и Анцыферову. Тот узнал Фырцина, слабо улыбнулся, чуть заменю шевелил руками, словно хотел развести их в стороны, да не решился. И жест его означал примерно следующее: «Вот так-то, брат, вот так-то...».
   Собственно, можно сказать, что и суда-то настоящего не было, поскольку судья, не счел нужным заслушивать всех немногочисленных свидетелей, а искать истину, ковыряться в показаниях тоже не было никакой необходимости. Все происходило быстро, немногословно и скорбно, будто хоронили важного человека, которого все недолюбливали и петому испытывали чувство облегчения.
   Папка уголовного дела была явно тощеватой. Заявление Халандовского, акт об изъятии пяти миллионов рублей, протокол допроса обвиняемого, несколько включений экспертиз — о меченных деньгах, о светящихся пятнах на ладошках Анцыферова, об уголовном деле против Халандовского, которое было признано искусственно раздутым.
   Председательствовала на суде пожилая взвинченная женщина, полная, в тесном платье в цветочек, с тонкими, ярко накрашенными губами, едва ли не в каждом слове произнесенном кем-либо, она чувствовала не то угрозу себе, не то скрытое оскорбление и тут же вскидывалась, пронзительным голосом делала замечание, грозила лишить слова. Ее пригласили из соседней области, где она слыла жесткой и непугливой, пригласили для пущей объективности, поскольку все судьи города были хорошо знакомы с Анцыферовым и судить его объективно, естественно, не могли. Более того, они отказались судить, полагая, что все происшедшее — не конец карьеры Анцыферова, а всего лишь досадная заминка, небольшая остановка в пути.
   — Подсудимый, вы признаете свою вину в получении взятки? — тонким голосом спросила завитая, крашенная судья, не глядя на Анцыферова — она продолжала копаться в уголовном деле, выискивая там что-то чрезвычайно важное для следующего вопроса.
   — Что? — вздрогнул Анцыферов.
   — Вам задан вопрос... Признаете ли вы себя виновным в получении взятки от присутствующего здесь...
   — Нет! — вскрикнул Анцыферов. — И вам не удасться,...
   — Делаю вам замечание, подсудимый. Вы ведете себя недопустимо пренебрежительно к суду. Вы что, первый раз на скамье подсудимых? Пора привыкать, — улыбнулась судья, показав красноватые, выкрашенные помадой зубы. — Здесь не принято перебивать судью, когда задается вопрос, — посерьезнела она. — Вам понятно то, что я сказала?
   — Да, понятно, — Анцыферов опустил голову.
   — В таком случае, повторяю вопрос... Признаете ли вы свою вину в злоупотреблении служебным положением, бывшем служебном положении, — снова улыбнулась судья, — выразившемся в получении взятки за обещание закрыть уголовное дело, возбужденное против господина Халандовского?
   — Нет, не признаю! Это называется провокация!
   — Я у вас не спрашиваю, как это называется. Когда мне придет в голову такая блажь — спрошу. А пока сама знаю и помню. Это называется взяточничество. Или, как выразилась центральная газета в заметке о ваших деяниях.., коррупция.
   — Коррупция — это нечто иное, — проворчал Анцыферов почти про себя, но судья его услышала.
   — Подсудимый, я вижу, что вы никак не освоитесь со своим новым положением, судья победно осмотрела немногочисленную публику. — Пора. У вас было не очень много времени, но надеюсь, будет побольше. Здесь не место заниматься теорией, выискивать значения понятий, объяснения слов. Объяснять надо спои поступки, — судье, видимо, доставляло удовольствие потоптаться по самолюбию столь значительного в прошлом человека, причем, делать это на полном законном основании.
   — Виноват, — пробормотал Анцыферов и лицо его пошло красными пятнами.
   — Вот так-то лучше... Продолжим, — судья снова зашелестела страницами дела, если не было взятки, то чем вы объясняете появление светящихся пятен на ваших ладонях? Вы передо мной снимки, сделанные экспертами... На этих снимках ваши ладони? Хотя бы Это вы не отрицаете? Отвечайте, ладони ваши?
   — Мои.
   — Очень хорошо... Немного продвинулись. А пятна? Светящиеся пятна — это что?
   — Провокация.
   — В чем именно вы видите провокацию? Мои ладони не светятся, а ваши засветились... Куда это вы влезли своими ручонками шаловливыми? — хихикнула судья, снова показав перемазанные помадой зубы.
   — Все организовано. И взятка, и заявление, и эти миллионы... Я даже знаю, кто все это организовал.
   — Кто же? Поделитесь.
   — Могу сказать... Это Пафнутьев — начальник следственного отдела прокуратуры.
   — Забавно... — она полистала дело, вчиталась в список свидетелей. — Здесь такого нет. Вы считаете нужным его допросить? Вы настаиваете на этом?
   — Да ни на чем я не настаиваю... И допрашивать его не надо. Перебьется.
   Навалившись обильной грудью на стол, судья исподлобья долго смотрела на Анцыферова маленькими остренькими глазками, будто пытаясь что-то почти невидимое в нем рассмотреть.
   — Подсудимый! — резко обратилась она к нему. — Делаю вам замечание. Ваше поведение оскорбительно для суда. Пытаясь затянут дело, ввести суд в заблуждение, вы называете, которые не имеют к предмету нашего разбирательства никакого отношения, а когда суд, идя вам навстречу, соглашается заслушать этих людей, вы вдруг отказываетесь от своего же ходатайства. Должна заметить — вы ничего не добьетесь такими недостойными методами. Приговор будет вынесен сегодня же, могу вас в этом заверить.