Горяев отвернул во всю длину голенище левого торбаса, выбрал остроконечную щепку, проткнул ею отрезанную полоску оленьей кожи и поднес к огню. Шерсть вспыхнула мгновенно, и в ноздри ударил едкий запах паленой шерстя и жира, Горяев опалил кожу до чистоты, соскоблил ножом, снял с нее гарь, затем еще несколько минут подержал на огне. Кожа вздулась, стала толще, и от нее теперь шел совершенно уже раздражающий вкусный запах. Горяев резал ее горячую на мелкие куски и ел, и, когда полоска кончилась, чувство голода лишь усилилось, но он твердо решил, что на сегодня хватит, поправил костер. Кстати, и рукавицы успели высохнуть, и было совершенно тепло, он свернулся у огонька и, не думая больше ни о чем, попытался уснуть, какие-то судороги в желудке мешали, и Горяев, поворочавшись, приподнялся, напился с камня и опять сжался на сучьях, нужно еще было просушить носки, но он решил, что успеет, закрыл глаза, от пережитых волнений в теле стояла слабость, и мысли были рваными, беспомощными.
   Он неожиданно вспомнил давнее, институтское, полузабытое - сверкающий в вечерних огнях город, мокрый асфальт, свою первую и последнюю привязанность к женщине, оказавшейся иного рода, чем он привык считать. Вначале ей нравилась его собачья привязанность, они столкнулись у входа в театр в первый раз, и тотчас, едва взглянув в ее широко распахнувшиеся, безжалостные глаза, он понял, что погиб, и от этого непривычного, удивительного чувства предвидения собственной беды у него закружилась голова, хотя он продолжал беспомощно улыбаться.
   Он был молод и, несмотря на заурядную внешность, заносчив и хотел было пройти мимо, по его против воли остановило, как от сильного встречного удара, женщина все с тем же торжествующе отсутствующим выражением обошла его (он хотел и не мог посторониться) и исчезла среди колонн, а он все стоял, и какой-то странный слепящий свет постепенно наполнял его. Он уже знал, что она хоть однажды будет принадлежать ему, и готов был заплатить за это любой ценой, он был согласен на все. И он не ошибся, но и сейчас, оказавшись заброшенным на другой конец страны, в совершенно иные условия, ни разу не пожалел и не пожалеет, то, что с ним случилось, было великой радостью и великим счастьем. С тех пор как он уехал сюда, на край ёемли, прошло уже больше десяти лет, он не писал и не получал писем и не знал, что с ней, да и не хотел знать...
   Вот и прошла жизнь, неожиданно подумал Горяев с коротким смешком, от которого он еще больше стал противен себе, ни детей в мир не пустил, ни памяти о себе не оставил. "Прошла? - тут же спросил он и возмутился: - Ну это мы еще посмотрим, прошла или нет, час подводить черту еще не наступил".
   5
   Они уже встречались больше месяца, и он медленно привыкал к ее странному характеру, а она к его заурядному облику ординарности, как она любила говоритьособь мужского пола, ничем не отличающаяся от других, но это было неправдой, иначе она бы оставила его тут же, среди колонн, в безжалостном, желтом свете догорающего дня, в нем чувствовался тот скрытый, бушующий огонь, что обязательно когда-нибудь прорвется, и ей хотелось дождаться этого. Горяев знал, что он не один у нее и ему она уделяет как раз самые крохи своего времени, жалкие остатки от других или другого, когда ей становилось плохо и когда можно было всласть натешиться своей безграничной властью над ним. Он принимал эти отношения с внешней покорностью и терпением, ничем не выдавая бушующего а нем огня, он ждал, в надежде взять реванш, она догадывалась и умело поддразнивала его, не подпуская близко.
   Ей подсознательно нравилось чувствовать себя могущественной в отношении этого неотвязчивого, тихого парня со светлыми глазами, в которых плясала иногда тысяча чертей, и пусть он заканчивал всего лишь какой-то там примитивный финансово-экономический и будет, самое большее, прозябать где-нибудь главбухом, он ей в чеы-то становился необходим. Горяев ждал своего часа, и он наступил, однажды она пришла к нему чем-то расстроенная и обозленная, он вышел на кухню сварить, как обычно, кофе, в огромной коммунальной кухне (на пятом курсе он позволил себе роскошь снять комнату) судачили, как обычно, несколько соседок, они обшарили его любопытными глазами и понимающе переглянулись, когда он вернулся. Лида плакала, опустив голову на стол, он осторожно без стука поставил чайник и два стакана и все это время смотрел на ее затылок, волосы у нее здесь были мягкие, шелковистые, не съеденные краской. Да, сегодня мой день, подумал он а не почувствовал радости.
   - Да брось, Лида, - он слегка притронулся к ее волосам, чтобы почувствовать их мягкость, и тотчас отдернул руку, словно от удара. Брось, не плачь.
   - Я не плачу, - сказала она, поднимая голову, и он увидел ее сияющие ненавистью золотистые глаза.
   - Вот и отлично, всё ведь, ты знаешь, трын-тра&а, - сфальшивил он, потому что именно в этот момент думал как раз обратное и нетерпение его становилось опасным.
   - Не надо, - коротко остановила она его руки, достала из сумочки тяжелую серебряную с чернью пудреницу.
   Он ничего ей не сказал и тут же забыл о ее словах, он с самого ее появления сегодня знал другое: будет так, как он захочет, игра и поддразнивание кончились, сегодня oн нужен ей и был полон чувством того, что должно произойти и произойдет непременно. Он, как всегда, аккуратно резал колбасу складным ножом, наливал в стаканы какой-то скверный портвейн (на большее у него не было денег) и по тому, как Лида пила, видел, что пьет она редко, она опьянела почти сразу и сделалась милее и проще, по-детски смеясь над своей беспомощностью.
   - Пьяна, - сказала она, - совсем пьяна. Вася, Вася, точно тебя толкают из стороны в сторону. - Она засмеялась, взглянула на Горяева и с внезапно затвердевающим лицом попросила поцеловать ее.
   Горяев осторожно обошел ее и открыл окно, с улицы ворвался теплый ветер и захлопал шторой, Горяев долго не мог справиться с ней.
   - Ты не хочешь меня поцеловать? - Глаза Лиды удивленно раскрылись. - Но это же чудесно, тогда я сама тебя п&целую!
   Она поцеловала его сильно, почти по-мужски больно и, не отпуская от себя, показала глазами на свет, хотя теперь даже снег или вода уже не остановили бы их, Лида почти сразу же заснула, а Горяев все никак не мог оторваться от ее длинного, мучительно прекрасного тела, он целовал ее спящую, и ему казалось, что он сходит с ума от усилившегося желания, она принадлежала теперь ему, и раз, и другой, и третий, но желание лишь усиливалось, он почти не помнил себя и того, что делал.
   Ближе к утру он на полчаса словно провалился в сон, открыв глаза опять, Горяев испуганно приподнялся и тотчас откинулся назад, засмеялся, она была рядом и попрежнему спала, он чувствовал ее ровное, бесшумное дыхание своим телом, слегка отодвинувшись, он встал, прошел к столу, небо только занималось, и слабо посвистывала какая-то пичуга, это были лучшие часы его жизни, он это знал, и теперь безразлично, что будет дальше. А дальше было все то же, и много хуже, потому что привязанность к нему со стороны Лиды после этой ночи уступила место неприязни и скоро перешла в откровенное страдание, ей нравилось и хотелось с ним спать, но она считала его слишком ничтожным, чтобы сойтись на всю жизнь, она даже не скрывала своего презрения к себе за то, что привязалась к нему физически, в свою очередь он мстил ей ночами, мучил своей ревностью, своей ненасытностью, заставляя приходить в неистовство, в эти минуты он был ее господином, ее богом, и она выполнила бы все, что он захочет, этих минут ему было достаточно для ущемленного самолюбия, а наутро все начиналось сначала.
   - Боже мой, как я тебя ненавижу! - сказала она как-то в минуту откровенности. - Ну почему, почему именно ты?
   Горяев во время этих вспышек молчал, стараясь чемнибудь занять руки, он мог ее ударить, да, он знал, что им недолго осталось быть вместе и скоро все это кончится, но так же точно он знал, что всю свою жизнь она его незабудет, и со всегдашней своей тихой улыбкой смотрел на нее, точно на ребенка.
   - Ну почему ты молчишь, скажи что-нибудь, не молчи!
   - А что говорить, Лидок, все же сказано, я воинствующая серость, ты ждешь принца с алыми парусами, остается лишь узнать, когда мы встретимся. Как обычно, в пятницу.
   - Никогда, - хотелось ей крикнуть-никогда я больше не приду", но сил уже не было, эти объятия изматывали их обоих, и она ведь столько раз давала себе слово не при
   И все же наступило время, когда она перестала приходить, и Горяев, хотя был готов к этому и приучил себя к этой мысли, потерял голову, часами простаивал у ее дома, почти преследовал ее. Он понимал, что этим ничего не исправишь, и не мог остановить себя, он чувствовал, что у него появился соперник, и во что бы то ни стало стремился увидеть его, но Лида избегала его, и ей удавалось ускользнуть от него, и ожесточение его нарастало, он должен Оыл знать, на кого его променяли, и в этом своем стремлении был злобен и жалок.
   Горяев задремал незаметно и, как ему показалось, тот час открыл глаза, костер ровно горел, и темнота уже сгустилась, дальних стен провала не было видно. Горяев вскочил на ноги и в следующую минуту почувствовал судорожную длинную боль в сердце.
   - Эй, послушай! - донеслось сверху. - Там есть ктонибудь живой?
   Переждав, дав сердцу немного успокоиться, Горяев, стараясь не выдать волнения, отозвался:
   - Слышу. Есть, провалился ненароком.
   - У тебя все в порядке? - высоким криком спросили сверху, и было странно слышать живой человеческий голос.
   - Кажется, все.
   - Сейчас веревку спущу. Черт, запуталась, ничего, у меня крепкая, капрон.
   Горяев почувствовал, насколько взволнован человек наверху, испугался за какую-нибудь неловкость с его стороны.
   - К провалу не подходи близко! - предупредил он криком. - За какой-нибудь камень привязывайся... Там у меня в мешке тоже веревка осталась, достань, одной, пожалуй, не хватит.
   Прошло еще минут десять, прежде чем конец тонкой капроновой веревки оказался в руках у Горяева, он обвязался под мышками, еще раз все проверил, в последний момент ему стало жалко собранных зря дров, он засмеялся и крикнул вверх начинать подъем и, услышав утвердительный ответ, почувствовал натянувшуюся веревку и стал карабкаться на стену. Рукавицы он снял и засунул за пазуху, он уже не думал о том, что тот, чужой, может отпустить веревку где-то у самого верха, но на всякий случай лез так, чтобы в случае чего можно было грохнуться в глубокий снег, веревка то натягивалась, то ослабевала, цепляясь за малейшие неровности и выступы, Горяев время от времени отдыхал и давал отдохнуть Рогачеву. Примерно на полпути ему попался выступ, и он, предупредив Рогачева, отдыхал минуты две, все время чувствуя под собой пустоту и придерживавшую его сверху веревку, ноги подрагивали, и было жарко, даже изодранные о камень руки были горячими, вторая половина подъема оказалась легче, стена теперь не обрывалась отвесно, а шла кверху с нсбольшим уклоном, и подниматься стало проще, минут через двадцать Горяев отполз от края провала и долго лежал, приходя в себя, Рогачев, не теряя времени, стал рядом раскладывать костер, о чем-то спрашивал, но Горяев молчал, ему не хотелось говорить. Рогачев стал варить мясо, и в небе уже горели холодные, частые звезды, Горяев подошел к костру и сел, протянул к теплу руки, он никак не мог заставить себя взглянуть на Рогачева, но, когда мясо сварилось, Горяев, потирая руки, поднял голову.
   - Вот такие дела, - скупо уронил он и сразу же увидел дико блеснувшие в свете костра глаза Рогачева.
   - Они, дела, всегда такие, - непонятно отозвался Рогачев, раздумывая, что же ему делать дальше, после целого дня почти беспрерывной ходьбы зверски хотелось есть.
   Рогачев осторожно снял котелок с огня, достал мясо и заметил, как Горяев отвернулся.
   - Послушан, ты, - сказал Рогачев с усмешкой в голосе. - Давай, что ли, знакомиться. Меня Иваном звать, по фамилии- Рогачев. Тот самый, которого ты на днях чуть на тот свет не отправил.
   - Ерунду не мели, - услышал Рогачев простуженный, низкий голос. Никого я на тот свет не отправлял... Ну, а с тобой как-то странно вышло, и лица не успел различить.
   - А на тот свет всегда странно отправляют. - Рогачев присвистнул, деля мясо на две части. - У тебя кружка есть?
   - Была. Меня Василием звать. Горяев.
   - Может, и так.
   Рогачев поел, но успокоиться не мог, над ним теперь было в льдистых искрах звезд небо, был свободный простор, иди куда хочешь, и в ужасающей тишине темнели в небе старые вершины гольцов, привычный и все-таки какой-то новый, по-другому воспринимаемый мир, провал в пятидесяти метрах от него все время чувствовался, и казалось, что из него порывами тянуло пронизывающим сквозняком.
   - А ты бы меня ведь бросил там, случись наоборот, - Рогачев говорил убежденно, с каким-то детским обиженным удивлением, словно сейчас только уверился в этом, увидев собственными глазами Горяева. Он с любопытством, подробно и без стеснения рассматривал его и видел, что Горяев еще не пришел в себя и не знает, как ему держаться. - Подлец ты невероятный, Горяев, - сказал он озадаченно и даже весело. - Я вот тебя кормлю, пою, а ты меня чуть на тот свет не отправил. Вот тут ты мне и растолкуй...
   - Не отправил же, что об этом поминать...
   - Значит, не поминать, ишь ты, мягкозубый какой выпекался! - удивился еще больше Рогачев, присматриваясь внимательней к своему неожиданному собеседнику.
   - Напрасно привязываешься, случайно вышло, от неожиданности, закачалась на снегу большая, резкая тень Горяева. - Кто же думал в такой пустоте наткнуться? Один шанс из тысячи, - Горяев все так же прямо глядел на Рогачева, стараясь не выпустить его глаз. - Один раз не попал, а вторично, когда выпало, не смог, видишь. Слушай, ты прости меня, я сам не понимаю, что это со мной стряслось. Прости, ну вот прости, слышишь, я ведь только человек, не бог, ничего лишнего не хотел.
   - Лишнего не хотел? Стряслось? - переспросил Рогачев и крикнул: Хватит! Сядь ты по-людски. Что ты качаешься, как гидра? И без того в глазах рябит. Думаешь, кто-нибудь тебе поверит? Ты с меня дурачка не строй, мозги не завинчивай, высветился до самого донышка.
   Горяев сел на место, взял рукавицы и спрятал в них замерзающие руки, сделал он это машинально и сидел, похожий на крючок, пригнув голову к коленям, он понимал, чувствовал, что ему важнее всего сейчас заставить понять именно этого человека, в которого он стрелял, который случайно оказался на его пути и был не виноват в этом.
   - Ты действительно не виноват, Иван Рогачев, - машинально говорил он вслух свою мысль. - В чужую шкуру не влезешь. Ты вот сидишь судишь меня, а по какому праву?
   Что ты обо мне знаешь?
   - Чего? Чего? Я сужу? - запоздало изумился Рогачев. - Ты, часом, не псих? Может, случайно не в ту дверь выпустили?
   - Подожди, Рогачев, успокойся. Не псих, на учете не состою и ниоткуда не сбежал, - остановил его Горячев с возбуждением, у него все росло желание переломить сидя-- щего рядом, пусть совершенно чужого и ненужного ему человека. - Ты послушай, это нам только внушили, что все вершины доступны, что жизнь как линейка... Как встал на дорожку-и на другом конце свои почетные похороны видишь, с оркестром, речами и орденами на подушках. Собачья чушь это, Рогачев, в жизни не так...
   - Зря митинг открыл, - остановил его начинавший утихать Рогачев. - Да у тебя что, с собою склад с продтоварами? У меня нет, мне каждый час дорог...
   - Час ничего не изменит, Рогачев. Уж в этом ты можешь быть уверен. Продуктов у меня на два дня, если их есть теперь по чайной ложке. Ты, верно, проверил и спрашиваешь.
   - Не успел, - Рогачев сощурился на костер, втягивая ноздрями запах талого от огня снега. - Тебя спасать кинулся, только вот затвор у тебя и успел вынуть. А то, думаю, второй раз не промахнется. Затвор у меня, уж не посетуй.
   - Ничего, ничего, - равнодушно сказал Горяев, все так же размеренно покачиваясь перед костром. - И подохну, ничего в мире не случится, никто не заметит. Людей слишком много развелось, они друг другу мешают, хотя нас только двое среди всего этого, - он, теперь уже с определенным выражением какого-то отчаяния и отрешенности на лице, повел головой вокруг на просторно и беспорядочно расставленные гольцы, купающиеся в жидкой жесткой голубизне, тишина, ясность и пустота были столь ощутимыми, что нельзя было не подумать о выжидающем присутствии еще кого-то всесильного, нельзя было представить себе, что эта торжественная и ужасающая картина могла организоваться сама по себе, без всякого разумного вмешательства. Низкое солнце давно уже вышло из-за гор и наполняло все пространство вокруг гольцов еще чем-то новым, оно теперь не было столь отрешенным и чистым, и все-таки по-прежнему это была особая, подавляющая мощь, разлившаяся над творением великого мастера, и чувствовалось, как глубоки и обширны пропасти вокруг, не предусмотренные и не рассчитанные для живого, но ведь и это смертно, подумал Горяев с каким-то мучительным восторгом в себе, почти в бешенстве от желания внести в этот каменный, равнодушный, замкнутый в своей гармонии мир живую краску, хотя с ним рядом был живой человек, он задыхался от одиночества.
   - Рогачев, Рогачев, - пробормотал он почти скороговоркой, но Рогачев его понял. - Послушай, давай разделим эти деньги. У меня с собой немного, там они все, в ущелье, в каменном мешке, я их хорошо запрятал. Я тебе скажу где, там много, достаточно, чтобы многих сделать счастливыми, но ведь нас только двое. Ты только не молчи, - добавил он, встретив посерьезневший, жесткий взгляд Рогачева. - Кричи или ругайся, а то я с ума сойду, слышишь, Рогачев.
   - Что? Что? - спросил Рогачев, придвинулся ближе, Так и не дождавшись окончания всей этой странной речи нсЗнакомца, видать и в самом деле свихнувшегося на своей находке. Горяев спал с неприятно открытым ртом, и лицо его во сне не смягчалось, морщины и складки словно стали суше и проступили отчетливее и резче.
   6
   После разрыва с Лидой Горяев за несколько дней похудел, почти не ел и не спал, он знал, что нужно пересилить себя, все бросить и уехать подальше, продраться сквозь всю эту липкую вонючую паутину в другую жизнь, опомниться, повидать другие края, ведь он, в сущности, ничего не видел, учился, работал и снова учился в своем финансовом, подрабатывая летом на стройке. Родители у него умерли, и заботиться о нем было некому, но он был раздавлен и не способен шевелиться. Он пролежал несколько суток, поднимаясь лишь при последней крайности, затем встал, бледнея от головокружения, сел за стол и побрился, с жадным удивлением вглядываясь в свое изменившееся лицо. Он снял с него наросшую щетину, вымылся под ледяным душем, оделся и вышел поесть, стояло душное лето, и сокурсники разъезжались по стране, меняясь друг с другом адресами. Горяев отлично помнил сейчас, как отрешенно шел по хорошо знакомым улицам, с необычной остротой и жадностью всматриваясь во встречные лица, точно после тяжелой болезни, и ему хотелось всех остановить и всем сказать, как ему сейчас тепло и хорошо оттого, что есть этот город, вот они, эти люди, движущиеся ему навстречу, в его истончившемся лице светились теплота и радость, и на него смотрели, и ему было приятно. Лида для него теперь умерла раз и навсегда, и он думал об этом без всякой боли и злобы, все положенное свершилось и прошло, и надо было жить, и можно было жить, он шел по городу опустошенный и светлый, словно впервые в жизни видя этот мокрый глянцевитый асфальт, дымящийся от прошедшего летнего дождичка, и полощущиеся под ветром стяги на стадионе, свежую листву на деревьях. Он освободился от цепкой тягостной власти чужой, ненужной ему силы и радовался своему освобождению. Увидев афишу новой премьеры, решил непременно пойти вечером в театр, хотя тотчас понял, что принял это решение в надежде увидеть там Лиду. Вот беда, сказал он себе с веселой насмешкой, что же мне теперь, забиться в пору и сидеть безгласно? Уж это совсем ни к чему.
   Горяев пошел в этот день в театр, и, хотя он ни за Что бы не признался, его вело желание увидеть Лиду, а не новый спектакль, и увидел ее в антракте в сопровождении высокого темноволосого, надо было признать, интересного мужчины, несомненно, и этот был влюблен в Лиду без памяти, он держался с достоинством, и Горяев мгновенно почувствовал это. Ну что ж, вот и прекрасно, и увидел, и ничего страшного, и незачем было гоняться, теперь он знает наверняка, и так гораздо лучше. Лидия увидела Горяева еще издали, и тотчас лицо ее приобрело равнодушное, знакомое ему победно-жестокое выражение. Сильно побледнев, Горяев посторонился, пропуская мимо себя высокого военного.
   Скользнув по лицу Горяева, как по чему-то наскучившему, незначительному, набившему оскомину, Лида отвернулась и сказала что-то своему спутнику и отошла к витрине с фотографиями артистов.
   Сволочь, бездушная сволочь, думал Горяев, уже не в силах оставаться больше в одном здании с нею, он стянул с себя галстук, сунул его в карман и пошел к выходу. Узнать бы фамилию этого черноволосого, думал он опять в какойто горячке. Руку дам отрубить, непременно что-нибудь выгодное влиятельные родители, должность, судя по ее виду, добыча немалая, вцепится намертво, теперь уж не отпустит, а может быть, какой-нибудь жизнерадостный идиот с бицепсами.
   Дома он, не раздеваясь, свалился на кровать, кажется, все начиналось-сначала, и он от одной этой мысли сразу обессилел, нужно было что-то делать, немедленно, сейчас же уезжать вон из города, он так и заснул, не раздеваясь, не гася света, и все вздрагивал во сне, ему казалось, что лампочка под потолком лихорадочно дрожит и от нее идет отвратительный звон, и он все силился протянуть руку к выключателю и не дотягивался каких-нибудь нескольких сантиметров.
   Ошалело открыв глаза, Горяев вначале не мог понять, где он и что происходит, затем приподнялся, сбросил ноги с кровати. Непрерывно, с надсадными перебоями над дверью трещал звонок, чувствовалось, что звонят уже безнадежно давно, Горяев пригладил волосы ладонями, встал и открыл дверь, Лида тотчас разгневанно перешагнула порог, и, так как он все стоял столбом, держась за ручку открытой двери, она поморщилась и сама закрыла дверь, стараясь не щелкнуть замком, но он все равно натужно щелкнул, замок был старый, и жильцы всё рядились между собой, кому его покупать.