Но сейчас, с трудом вытаскивая из разомлевшей земли тяжелые от налипшей на них грязи сапоги, он мучился от другого: он думал, что, если бы смог тогда уговорить мать переехать в город, она бы, пожалуй, и еще протянула, а то ведь что у нее за жизнь была последние годы? Все одна да одна, словом не с кем перемолвиться, печка, да за водой к колодцу, да кур держала, поросенка, огород-вот и загнала себя окончательно. Приезжая по осени, он, не раздумывая, нагружал машину мешками с картошкой, ящиками яблок, различным вареньем да соленьями, салом, он ни разу и не задумался, как все это доставалось матери...
   Гроб вновь подняли и понесли, Василий медленно зашагал следом, постепенно сердце начало томиться и пояиилось чувство слабости, ему, пока на них медленно надвигались с песчаного холма ракиты, окружавшие погост, опять начинало казаться, что он теперь один на всей земле, что он теперь далеко впереди, а все остальные отстали, что это его притягивают высокие, от солнца и теплого ветра за какие-то несколько часов заметно позеленевшие ракиты вокруг погоста, что это именно его они ждут, "Хоть бы скорей все кончилось", - невольно подумал он, стараясь идти все так же спокойно и ровно, чтобы никто не мог догадаться о его мыслях и о том, что в нем творилось, когда у самого погоста старухи потребовали остановиться, он был готов закричать на них. Но он сдержался и промолчал. Гроб опять опустили на табуретки, и тогда Василий понял, что старухи хотят внести покойницу на погост самолично, они деловито суетились, примеривались, прилаживались, вездесущая бабка Пелагея заправски, словно она только и занималась этим всю свою жизнь, командовала. Старухи - и бабка Пелагея, и высокая тощая бабка Анисиха, и круглая бабка Катенька, и та, что читала, в очках, и еще две или три незнакомых Василию старухи-окружили гроб. Что-то одинаковое было в их лицах, в руках, в манерах говорить, Василию стало почему-то страшно, и он поднял глаза к вершинам ракит. Эти старые, неприхотливые деревья были приятнее старых людей, в них жило что-то чистое и недосягаемое. И откровение обожгло душу Василия, пусть иногда жизнь убога и отталкивающа, но вот сейчас, здесь, на тихом клочке земли, в напряженно гудящих старых ракитах, на этом последнем прибежище человеческой жизни, все было покоем и чистотой, и это чувство выжгло все темное и ненужное в его душе и очистило ее. Перед ним сейчас словно обнажилась сама душа жизни, ее сокровенная языческая тайна, и все очистилось, и все преобразилось, в обезображенных временем лицах старух проступили мудрость и предельная завершенность, в том, как они шажок за шажком продвигались с гробом на руках, таилось скорее свершение высшего порядка, чем простое бесстрашие, это была сама жизнь, и сейчас выполнялась ее самая простая и беспощадная формула. Здесь не было ни фальшивых речей, ни венков с не менее фальшивыми надписями, ни томительного стояния в карауле, здесь все было просто и необходимо. Поголосили над открытым гробом старухи, непременно напоминая покойнице о скорой встрече и прося ее приготовить и для них там местечко получше да посуше, затем все молча постояли. Василий неловко тянул шею над окружившими гроб и могилу людьми, стараясь в последний раз увидеть лицо матери и понять то, что происходит. Лицо матери было чужим, Василий быстро отверг нулся и шагнул в сторону, он не хотел, чтобы мать запомнилась ему в последний раз такой, это ведь была не она.
   Гроб опустили, он подошел и бросил в могилу горсть сырой земли. Затем он опять отступил в сторону, и только тогда глазам его стало горячо и сердцу покойно. Он вначале не видел ракит, хотя смотрел на них, но постепенно их проснувшиеся ветви заплескались в его глазах все отчетливее. За несколько часов дождя, солнца и теплого ветра мелкая россыпь почек на них увеличилась, стала заметнее, сами ветви отяжелели от пробудившейся и томившей их силы. Под нестихавшим, как это часто бывает весной, ветром ветви были в беспрерывном движении, они изгибались в бесконечной голубизне неба, свивались в жгуты, вновь дружно устремлялись по ветру в одну сторону. Василий смотрел долго, он теперь понял, что и землю, и небо, и ракиты, и ветер, и его самого соединял в одно целое какой-то один ток, один непрерывный согласный звук.
   - Эй, Васйль Герасимович! - позвал его кто-то. - Все готово. Пора.
   - Идите, идите, я догоню, - не поворачиваясь, глухо отозвался Василий и еще долго стоял недалеко от свежего, собственноручно выструганного креста, среди высоких и беспокойных ракит, после полудня и особенно к вечеру их беспокойство начинало усиливаться, теперь ветер частыми порывами чувствовался даже в самом небе, взявшемся в высокой голубизне зеленоватыми ветровыми полосами,
   Обед закончился быстро, выпили раз, другой, заели хлебом с селедкой, мочеными яблоками, огурцами, все больше в молчании. Утомившиеся за эти два дня старухи тоже не засиживались, и скоро за пустым длинным столом осталось человек пять с центральной усадьбы, все любители выпить и поговорить, но перед самым заходом солнца и они угомонились, и когда Петр-тракторист приехал на тракторе с прицепной тележкой за отцом, все они, торопливо опрокинув по последней, заторопились уезжать.
   Только сам Андрей, несколько захмелевший, никак не поддавался уговорам сына, и тот, румяный, молодой, начинал сердиться.
   - Ну, хватит, батя, - решительно заявил он. - Будешь дурачиться, уеду, а там добирайся как знаешь... У меня тоже дела!
   - Знаем мы твои дела, девка ждет, - хотел накоротке отмахнуться Андрей, но тут же засуетился, усиленно заморгал и для придачи весу своим словам щедро наполнил стакан из стоявшей на столе бутылки.
   - А хотя бы и девка, так что? - Глаза у Петра холодно сузились. - Ты что, в мои годы без девки обходился, батя?
   - Да ты поезжай, поезжай, - с тихой и даже несколько робкой усмешкой заторопился Андрей. - Я и тут переночую, а коли надо будет, доберусь. - Он вытянул, словно напоказ, ноги в новых резиновых сапогах и кивнул в сторону Василия: - Когда еще с ним повидаемся, а мы вместе, считай, с бесштанной поры росли... Поезжай, Петр Андреевич, ты меня сегодня не дожидайся! А матери скажи, как есть.
   Петр еще потоптался у порога, хмуро поглядывая то на отца, то на Василия, и затем как-то незаметно вышел, и Василий с Андреем остались вдвоем в ярко освещенном и совершенно пустом доме.
   - Слышишь, Вась, - предложил Андрей, поднимая голову. - Хочешь, я выскочу, крикну... Поедем ко мне ночевать, а?
   - Не надо.
   - Ну, не надо так не надо, - тотчас согласился Андрей. - А то подумаешь чего...
   - Ничего я не подумаю, а ты сам зря остался, - сказал Василий, прислушиваясь не то к странной и гулкой тишине пустого дома, не то к себе, к тому, что где-то рядом с сердцем то исчезала, то вновь разгоралась тихая и как бы притупленная боль, стараясь заглушить это неприятное ощущение, он подвинул к себе стакан, плеснув в него из бутылки, кивнул Андрею, и они молча, понимающе выпили. Молча посидели и опять слегка приложились, сейчас они оба чувствовали все более укреплявшуюся внутреннюю связь, и, хотя они были совершенно разные, связь эта все более усиливалась. Что-то почти забытое, темное, дремучее просыпалось в душе у Василия, и он, не обращая внимания на Андрея, казалось чутко сторожившего каждое движение хозяина, огляделся. Уже опустилась глубокая ночь, и небольшие окна сияли блестящими, бездонно черными провалами. "Это ночь, ночь, - с лихорадочной внутренней дрожью подумал Василии. - Это все она! Она! Что-то нехорошо..."
   Он встал, намеренно не спеша начал было задергивать старенькие ситцевые занавески на окнах, но чей-то, показалось - посторонний, голое остановил его.
   - Что? - повернулся он на этот неприятный голос и увидел в расширившихся глазах Андрея странное выражение, так смотрят, неожиданно застав кого-нибудь за чемто таким, чего другие никогда не должны видеть.
   - Нельзя, говорю, - повторил Андрей, не отводя и не опуская глаз. Говорят, душа только на третий день с домом расстается... Вон, видишь? Он кивнул на передний угол, где бабка Пелагея под тускло горевшей перед сумрачным ликом иконы Ивана-воина лампадой, еле-еле заметно покачивающейся, уходя, заботливо поставила воды в стакане и рядом положила кусочек хлеба. - Оно ясно, старухи чего не наговорят, у них ночи долгие, пока все кости не перемоют, чего за ночь в голову не придет...
   Василий ничего не сказал, но тотчас раздвинул занавески, опять открывая черные, бездонные провалы весенней ночи, он помедлил, стараясь хоть что-нибудь различить в этой непроницаемой и все-таки рождающей ощущение враждебности никому не подвластной жизни, но ничего различить было нельзя. И всплеск этой тьмы проник в душу Василия и обжег ее, он, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, вернулся и сел к столу.
   - Все в жизни чудно, - тихо сказал он. - Человек, он такой, ему надо поверить и тому, чего и нет. Мы-то с тобой, - Андрюш, по десять классов закончили.
   - Это ты десятилетку одолел, - тотчас поправил его Андрей. - А я восемь, больше не вытянул.
   - Верно, - вспомнил Василий. - Это все мать-покойница хотела, чтобы я в ученые пробился. А оно вон как получается, не того поля ягода.
   - Да что тебе, живешь, что ль, плохо? - неожиданно горячо обиделся за него Андрей, потому что своими последними словами Василий как бы присоединил и его, Андрея, к своей судьбе и безжалостно подчеркнул, что оба они, в общем-то, ростом не вышли для чего-нибудь более лучшего в жизни, с самого рождения поставившей на каждом из них свою особую отметку. - Тут еще с какого боку глянуть...
   - Ас какого ни глянь, - опять спокойно и равнодушно остановил его Василий. - Ты думаешь, если я в город уехал, так и все тебе? Э-э, на вот, выкуси! - Василий сложил пальцы в увесистую дулю и сунул ею в сторону двери. - Это так тем кажется, у кого мозгов мало. Я вон и в институт пробовал поступать, даже одно время заочно и прошел, год попыхтел и бросил. Не тот коленкор! Мог запросто хороший техникум одолеть, да не захотел, хотел на самой высоте покуражиться. Может, и зря. А, ладно!
   Что теперь рассуждать... И Иван мой после десяти-то классов пыхал-пыхал-и в армию! Не смог проскочить, у него еще дух деревенский, а там у них, у интеллигентов, машина давно отлажена-он тебе еще пеленки марает, а к нему уже всякие профессора ходят. Английский тебе, математика... Что хочешь.
   - Да ну? - удивился Андрей.
   - Вот тебе и да ну! Он тебе еще... а место в жизни уже за ним. Он тебе вот такой, - Василий отмерил ладонью с аршин от пола, - золотушный, а поди его возьми, за ним вон какая толща из пап да мам да бабок с дедами.
   Русскому мужику эта наука еще долго будет поперек горла, не скоро он ее одолеет... А все равно одолеет! - Василий внезапно тяжело и угрожающе качнулся в сторону Андрея, и тот, внимательно и заинтересованно слушавший его, обалдело отшатнулся.
   - Ты чего шумишь? - усиленно заморгал он. - Ты, Вась, знаешь, зря на каждого не кидайся. Если у самого кишка тонка, кто тебе виноват? Чего тебя тогда в город повлекло? Сидел бы себе на месте, сосал лапу. Тоже придумал, город ему виноват. Вон у нас какой населенный пункт-Вырубки-то наши. И прыщом-то его не возвеличаешь, еще меньше. А погляди - Гришка Залетаев ныне Григорий Павлович Залетаев-генерал! А-а? Генерал!
   А ты помнишь, у него под носом краснуха от соплей не сходила? А Федька Кудрявкин? Федор Елисеевич Кудрявкин, директор вон какого завода, депутат! Во-о! Значит, дадена им свыше мозга большая, вот тебе и весь оборот. А-а, что ты молчишь? - стал с нехорошей жадностью допытываться Андрей, и Василий, почувствовав эту его незабытую, темную, мохнатую ревность в отношении своей жизни, молчал. Другого ничего нельзя было доказать, это Василий знал давно. А впрочем, что ему Андрей? Так, смех один, все старается какую-нибудь болячку нащупать да позанозистей ковырнуть, ишь, бедняга, старается, даже про водку забыл, и в глазах-то просветление. Вот ведь порода, чем другому больней, тем самым себе выше, уж вроде ты и орел, воронам на страх. Ишь как у него все ходуном заходило, для этого и остался, не забыл Валентинуто, да и многого другого не забыл, сейчас все утвердить себя повыше ладится... А может, он и прав, этот сельсоветский дьяк, может, его правда помельче, да в жизни в чести-круто и неожиданно для себя повернул Василий. Что на него дуться? Как ему роднее, так и чешет себе, а поди разберись, у кого оно, это бремя, тяжелее...
   Кого, в самом деле, винить, если сам не осилил?
   Василий хотел успокоиться, но получилось наоборот, неожиданно для себя он тяжело, даже с ненавистью глянул в глаза Андрею, и тот, уловив эту непонятную ненависть, выпрямился, заморгал.
   - Ну дерет тебя, ну дерет, а? - изумился он. - Ну, чего?
   - А я все равно кулаком еще по столу бухну, - заявил Василий, по-прежнему ненавидяще не отпускал глаз Андрея, и тот до мутной дрожи где-то под сердцем обрадовался, он даже заерзал от этой расслабляющей радости.
   - Не-е, - заявил он с готовностью, - не-е, Вась, не бухнешь, не-е... И я не бухну, и ты не бухнешь.
   - Бухну!
   - Не-е, не-е, - от упоения и чувства противоречия Андрей зажмурился. Не-е, наша с тобой витаминная мука кончилась...
   - Что? - ошалело вскинулся было Василий, но тут же опал, посидел, раздумывая под лихорадочно блестевшим взглядом Андрея, затем молча и сосредоточенно налил водки в оба стакана, придвинул один Андрею. Тот так же молча взял, выпил.
   - Знаешь, если ночевать здесь, надо протопить, - сказал Андрей, посмотрел на печь в горнице, сложенную, по обычаю, продолговатым столбом во всю высоту помещения. - За зиму отсырело, у меня так ломота по спине и шастает. А то завтра не разогнешься. Пойду-ка я дровишек принесу.
   Василий не стал удерживать его, и скоро Андрей раз"
   жег в печи огонь, принес дров про запас и, сидя у огня, протягивал к нему руки, долго, наслаждаясь, молчал.
   - Опять дождик пробрызгивает, - сказал он наконец. - А такая тьма, вроде раньше такого сроду не было.
   - Иди, давай выпьем, - предложил Василий. - Что-то в душе, эх, крутит, крутит...
   - Да чего там, - попытался как-то притушить остроту момента Андрей. Что теперь рассуждать: то да се, гадай теперь, как оно могло быть. А дело оно простоеживешь и живи себе...
   - Выпьем...
   - Давай. - Андрей прихватил стакан короткими, сильньши пальцами, поднял его. - Хорошая водка... вон как синью отдает. Чистая. У нас все больше по самогону ударяют. Хоть и деньжата пошли немалые, а все привычка, не очень-то на это дело бросать привыкли... Ну...
   Они взглянули друг на друга, отхлебнули. Василий откусил бок от моченого яблока, Андрей подумал, поглядел на селедку и закурил.
   - Знаешь, тебе надо завтра в сельсовет заглянуть, - сказал он.
   - Зачем?
   - Как же... Надо вот дом на тебя переписать.
   - Кому он нужен, этот дом, теперь... Вон их сколько в поселке, стоят доживают...
   - Ну, это другое дело, - Андрей пошел, поправил дрова в печи, опять, задумчиво щурясь, долго смотрел в огонь, затейливо и дико игравший у него на лице. - Это уж другое дело, а закон есть закон... Нужно тебе, нет, а порядок должен быть...
   Василий промолчал, время близилось, пожалуй, к полуночи, но спать по-прежнему не хотелось, из окон глядела тьма, и, хотя от этого не исчезало ощущение, что тебя кто-то безжалостный и насмешливый неотступно разглядывает, Василий старался не обращать на это внимания. Он не представлял, что будет дальше и как скоротать время до утра.
   - А тебе чего? - сказал, опять возвращаясь к столу, Андрей. - Будет у тебя этот дом вместо дачи, внуки пойдут, будешь привозить на природу... Грибы тут, ягоды, воздух... Ну, а не хочешь дачу, на дрова любой возьмет. - Андрей, словно вновь стараясь нащупать место неуязвимее, помедлил. Много, конечно, не дадут, а сотни полторы-две любой даст. Дрова сухие, близко, трактором зацепил и волоки.
   - Может, ты и сам возьмешь? - слегка потирая пальцами словно в одночасье взявшиеся густой и сильной щетиной щеки, спросил Василий, его глаза приобрели какуюто звериную, обволакивающую глубину, но Андрей ничего не заметил.
   - А я что? - пожал он плечами. - Мне тоже топить надо. Газ по плану еще через два года подвести обещают.
   Да ведь обещать легко, у нас, сам знаешь, каждый, кому не лень, куда как на посулы здоров! Наловчились, хлебом не корми! А двести рублей тоже деньги, ты за них месяц горбишь.
   Он хотел еще что-то сказать, но Василий сунул ему стакан с водкой, и они опять выпили, и, странное дело, и тот и другой словно пили не сорокаградусную московскую водку, а воду, лишь у Андрея слегка начинал лосниться разлапистый кончик утиного носа, отчего его лицо всегда имело несколько ехидное и заносчивое вьщажение, а теперь и того больше. Нос его как бы сам по себе, отдельно от выражения глаз и всего остального лица, задорно и откровенно улыбался. Андрей внутренне был уверен, что именно сам он жил и живет правильно, но только его бывший друг и соперник Васька Крайнев, уехавший в город в свое время по гордости своего характера, не хочет из-за собственной занозистости этого признать, пожалуй, он точно определил, что за бесценок, попросту говоря, за шиш с маком, отдавать большой благоустроенный дом обидно, да ведь здесь именно так и обстоит дело. Никому эти добротные, строившиеся в надежде на детей и внуков дома в мертвом поселке и задаром не нужны, так уж распорядилась жизнь, такую дулю в этом повороте выставила.
   - А дом хороший, сколько труда сюда вбухано, - тихо, почти неслышно вздохнул Василий.
   - Много, - согласился Андрей и, вздрогнув, поднял голову к потолку, казалось, какая-то тоскливая нота родилась, окрепла и с мучительным грохотом оборвалась.
   - Ветер, - сказал Василий, чувствуя, как неуютно и тяжело становится ему в этом обреченном доме.
   - Видать, где-то крыша прохудилась, - сказал и Андрей, хотя подумал совершенно о другом, о том, что старухи упорно твердят о домовом, о хозяине и что он все предчувствует и знает наперед. И вслед за тем он нервно оглянулся, он бы мог сто раз побожиться, что в доме вместе с ними был кто-то третий, и этот третий сейчас упорно глядел на него из темного угла. Тихий, но пронзительный холодок сладко тронул ему затылок.
   - Вась, Вась...
   - Чего тебе?
   - Слушай, может, нам того... спать пора? - спросил Андрей.
   - Спать? Ну иди ложись, вон на диван, как раз спиной к печке, тепло.
   - А ты?
   - Посижу, какой там сон...
   - Ну, так и я еще посижу, - обрадовался Андрей. - Вот, говорят, ученые до всего дошли, могут этот мир хоть надвое, хоть на восемь частей расколоть... так?
   - Не знаю.
   - Говорят! - Андреи упрямо повел носом. - А вот что такое в человеке подчас сидит, ни один самый головастый академик не знает. Вот отчего стало мне страшно? Глянул я вон в тот темный угол, а оттуда на меня какие-то глазищи, да так, прямо в душу, а? Кто это знает?
   "Все-таки водки много выпили", - подумал Василий, тоже отчасти проникаясь словами и сомнениями Андрея и чувствуя, что в доме действительно кроме них двоих есть кто-то третий, кто с самого начала неотступно следит за ними. Василий был не робкого характера, но сейчас и он посмотрел в дальний угол. Разумеется, ничего и никого там не было, лишь от тепла проступило на стене размытое продолговатое пятно сырости, удивительно похожее на человеческую фигуру.
   - Вот и говори, что старухи басни рассказывают, - нервно сказал Андрей. - А я думаю, что не только у живой твари есть душа, она и у дерева есть, и у дома...
   - Конечно, есть, - с каким-то странным, скрытым волнением, с непонятной готовностью подтвердил Василий.
   - А-а, значит, и ты веришь? - в недоумении уставился на него Андрей, но Василий не отрываясь все смотрел и смотрел в угол. И в это время у него было какое-то злое лицо, Андрей даже отодвинулся подальше, и Василий, уловив это его движение, повернулся к нему, их глаза встретились.
   - Ты чего? - первым не выдержал Андрей.
   - Ничего, думаю, в самом деле пора прилечь, - сказал Василий. - Черт знает, разное лезет в голову...
   Они никак не могли оторваться друг от друга, словно были чем-то нерушимым связаны, и тогда что-то произошло, что-то глухо стукнуло. Перегоревшее в самой середине тяжелое полено ударило одним концом изнутри печи о дверцу, и дверца приоткрылась, из нее выскочило несколько малиново-огненных угольев, они весело стрельнули прямо в лежавшую кучей у печи растопку, в измятую бумагу, в сухую бересту, стоявшую в корзине и заготовленную еще покойницей Евдокией.
   Делая невероятное усилие, Андрей попытался встать на занемевшие ноги, но незнакомый, какой-то далекий и гулкий голос Василия придавил его к месту:
   - Сиди, сиди...
   И тогда Андрей в один миг все понял, он попытался независимо усмехнуться, но у него ничего не получилось.
   И он лишь негодующим, прерывающимся шепотом спросил:
   - Ты что? Того, с катушек съехал?
   - Сиди, не твое дело, - все так же, казалось, спокойно сказал Василий. И что-то в его голосе было такое, что привставший было Андрей с готовностью опустился на свое место, ему сильно захотелось пить, и он пожевал вмиг пересохшими губами. Из корзины с берестой вначале упругой и темной струйкой тянул дымок, затем неожиданно показался язычок пламени, и почти сразу же вся корзина словно превратилась в живой и ядовито-мохнатый цветок, струйки огня, тоненькие вначале и упрямые, поползли по крашеному полу и легко, словно невзначай, перекинулись на ситцевую занавеску и уже стали лепиться к потолку, тоже покрытому желтоватой слоновой краской, здесь в свое время сам Василий трудился надо всем добротно и не спеша. В том, как огонь неслышно и в то же время с невероятной быстротой распространялся вокруг, было что-то завораживающее, ни Василий, ни Андрей не могли отвести от него глаз, и, казалось, ни один, ни другой даже не понимали, что происходит.
   - Псих! - внезапно, словно очнувшись, тоненько закричал Андрей. - Псих! Ты ответишь! Ты...
   Тяжелая и властная рука Василия придавила его к лавке, и Андрей, перепуганно кося, увидел жадный плеск огня в темных, замерших глазах Василия.
   - Сиди, тоже законник, - беззлобно сказал Василий. - Да кто тебе поверит? А может, ты сам и поджег?
   - Я? Я?! - опять почти взвизгнул Андрей. - А-ах ты бандюга! А-ах ты...
   Оборвав на полуслове, Андрей попятился, Василий, выкатывая блестевшие белки глаз, с непонятным утробным наслаждением хохотал, и его крупные и плотные зубы тоже влажно поблескивали.
   Дым начинал душить, и огонь, охвативший потолок, вроде бы ослабел, тускло пробивался по всему потолку сквозь густую, сизую волну дыма.
   - Беги, полоумный, сгоришь! Ты душу свою палишь, корень свой в огонь кинул! Бездомен, сволота, отцову память в огонь! - в исступлении крикнул Андрей и выскочил вначале на кухню, затем в сени и на улицу, оставляя двери открытыми, дым удушливыми белесыми клубами валил следом, и тотчас, тяжело бухая ногами, вынырнул из дыма и Василий. Они еще были на крыльце, кашляя и вытирая глаза от слез, когда багрово и зловеще разгоревшиеся окна в горнице стали лопаться, Василий ахнул, застыл на мгновение, затем ринулся назад, в дом. В последний момент Андрей успел схватить его за плечи, рванул назад, и оба от неожиданности скатились с крыльца, при этом Андрей каким-то образом оказался сверху. Раскорячившись, хватаясь за подмерзшие к утру комья земли, он не давал Василию встать.
   - Пусти, убью! - хрипел Василий, лежа лицом вниз и силясь сбросить с себя оказавшегося необычайно цепким Андрея. В это время со звоном высыпалось еще несколько стекол в горнице, и, вырвавшись изнутри сразу в нескольких местах, огонь привольно и почти добродушно загудел. Андрей ползком попятился дальше. За ним откатился и Василий, стал на колени, от весело и дружно горевшей избы несло нестерпимым жаром, и на крыше, свертываясь в беспорядочные жгуты, срываясь со своего места, трещало и стонало железо. Шатаясь, Василии встал па него и, прикрывая лицо ладонями, отступил, теперь он отчетливо слышал, как кричит от боли душа дома, сработанного его собственными руками и сердцем.
   - Икону... икону, сволочь, забыл, - пробормотал он в каком-то безотчетном смятении перед яростью и беспощадностью огня, перед той бездонной пропастью, что в один момент расколола весь стройный и согласный порядок его души.
   - Что ты говоришь? - приблизил к нему свое лицо Андрей.
   - Мать наказывала Ивана-воина взять, - сказал Василий все с тем же безотчетным отчаянием постижения. - А я забыл, совсем забыл... Эх, сгорел Иван-воин! Надо же, как нехорошо получилось. Ничего не осталось, никакой памяти. Как же я.
   - Э-э, - разочарованно и обиженно удивился на эти слова Андрей. - Что память? Это тебя от удивления шибануло. Там водки вон сколько пропало! Эх ты, - не выдержал он. - Вот тебе и город... Псих! Псих! Не осталось! Одной водки на неделю... Псих!
   Василий, не в силах больше смотреть на все сметающий, ревущий огонь, уже не замечая больше ни Андрея, ни встревоженную фигуру какой-то спешившей к пожару старухи, кажется вездесущей бабки Пелагеи, повернул и, словно ослепленный после яркого огня внезапно выросшей перед ШЕМ стеной непроницаемой тьмы, шатаясь, сделал шаг, другой, третий... И чем дальше он шел, тем непроницаемее становилась тьма перед ним, и пронизывающий его существо трепет беспробудности перед тем, что случилось, все полнее охватывал его. Кто-то кричал сзади, ктото звал его, сначала в один, затем в несколько голосов, ему даже показалось, что он расслышал голоса жены и даже сына, а затем и голос Андрея, кричавшего, чтобы он вернулся и что приехали за ним Валентина и сын Иван, но от этого ему стало еще хуже, и он теперь думал только об одном, как бы подальше уйти и остаться совершенно одному, чтобы вокруг была только непроницаемая мартовская ночь и первозданная тьма, но и это не помогло ему. Теперь он услышал голос матери. Словно кто тяжелым ударом, стонуще отозвавшимся во всем его существе, остановил его и рывком заставил повернуться назад.
   И он увидел мать, она была и не была, он видел ее глаза, устремленные ему прямо в душу. Это были ее глаза, но никогда раньше она так не смотрела, она не осуждала и не прощала, она словно что-то стремилась понять, проникнуть куда-то за все известные ему пределы. Но вот и ее глаза исчезли, и осталось одно размытое в полнеба пятно угасавшего зарева. И тогда он, вздрагивая от какогото неведомого чувства открытия и прозрения, с трудом опустился на землю и услышал, как земля тяжело и жадно дышит, поглощая весеннюю влагу.