Эта энергическая аргументация оказала соответствующее воздействие на пана Клеменса, который выпрямился, как солдат на часах, и мерным шагом направился к своему дому.
   Тем временем в лачуге, едва гости успели переступить порог сеней, разыгралась следующая сцена:
   — Батюшка, — говорила Констанция, — у нас уже ничего нет в доме. Может, попросить у этих господ?
   — Нет, нет, не смею, — ответил Гофф.
   — Ну, тогда я попрошу, — решительно сказала женщина и двинулась к дверям.
   Но минутная смелость тут же покинула ее.
   — Не могу! — шепнула она. — Тут Элюня больная…
   — А! Ничего не поделаешь… Пойду за ними! — прервал ее старик и вышел.
   Несколько минут дочь с биением сердца ожидала результата; наконец пошла вслед за отцом, который, как оказалось, стоял в сенях, опершись о косяк, и смотрел на улицу.
   — Ну, что же? — спросила она.
   — Один хочет вернуться…
   — Вернуться?..
   — Да. Вот теперь они остановились и что-то говорят.
   — Что-то говорят?
   — Уходят!
   — Уходят!.. — простонала дочь.
   Несчастные переглянулись и вернулись в комнаты, задумавшись каждый о своем. Гофф стал осматривать токарный станок, а Констанция швейную машину. Наступила тишина, среди которой слышно было только неровное дыхание больного ребенка, жужжание запутавшейся в паутине мухи и тиканье часов, которые без спешки, но и без запоздания выбивали свое: так! так! так! так!


Глава шестая,

в которой рассказ некой пани Мацеевой оказывается более интересным, чем наблюдения некоего пана Теофраста


   Пан Теофраст Яжджевский уже семь лет как вышел на пенсию, и вследствие этого досуга у него было вдоволь, а так как он презирал лень, то и выдумал себе два честных и безобидных занятия. Первое из них заключалось в том, чтобы насвистывать и смотреть в окно, второе же — в том, чтобы учить свистать своего дрозда и опять-таки смотреть в окно.
   Эти наблюдения чрезвычайно обогатили бедный по природе ум пана Теофраста. После нескольких лет наблюдения этот добрый человек знал уже всех извозчиков, живущих на его улице, научился угадывать, когда будут заново красить соседние дома и когда чинить мостовую, на которую он непрестанно смотрел. Кроме того, пан Теофраст догадывался, что кто-то из жильцов дома разводит голубей, и заметил, что количество вышеупомянутых птиц все увеличивается в степени прямо-таки угрожающей общественному благосостоянию.
   Однако наиболее интересные материалы для наблюдений доставлял пану Теофрасту небольшой каменный дом напротив. Этот скромный домик ежедневно, не исключая праздников и воскресений, словно какое-то чудотворное место, посещало множество лиц. Люди различного пола, возраста, вероисповеданий, пешком, в повозках, на извозчиках, даже в собственных колясках, наперегонки устремлялись сюда.
   С высоты своего окна пан Яжджевский заметил, что почти всякий из этих паломников вступал в узкие грязные сени смущенный, почти всякий колебался и раздумывал и что решительно всякий, кто туда входил, оставался там недолго и возвращался в гораздо лучшем настроении.
   Это сборище таинственных посетителей было настоящей находкой для пана Теофраста, которому нечем было занять себя и который в простоте сердечной полагал, что, бормоча такие фразы, как, например: «И за каким чертом эти люди туда ходят!» — или: «Вот странность!» — он тем самым совершает один из сложнейших умственных процессов.
   Однако этими восклицаниями и ограничивался интерес, который этот странный дом возбуждал в еще более странно устроенном уме пана Теофраста. Наш пенсионер обладал слишком кисельным темпераментом, чтобы лично исследовать причину этого паломничества, а так как он полагал, что другие разделяют его взгляды, то никого и не расспрашивал, удовлетворяясь этой невыясненной тайной.
   Между тем более любопытный человек на месте нашего друга мог бы при случае узнать весьма интересные вещи. Он заметил бы прежде всего, что с незапамятных времен каждые несколько дней в этот дом в девять часов утра входил некий низенький желтый человек в синих очках и уходил оттуда около девяти часов вечера. Далее он заметил бы, что посещающие дом паломники весьма часто приносили маленькие, а то и большие узлы и свертки, возвращались же с пустыми руками. Наконец, он заметил бы, что наиболее частым, наиболее смелым паломником в эти места был средних лет еврей с хитрой физиономией, единственный, кто вбегал в сени, напевая, а возвращался, пересчитывая на лестнице банковые билеты.
   Если бы такой любопытный человек нынче вечером решился последовать за вышеописанным евреем, он мог бы увидеть следующую сцену.
   Еврей минует сени и вступает на обветшалую лестницу, по которой поднимается на третий этаж. Здесь он останавливается перед низкой дверью, мгновение подслушивает, а затем, нажав на дверную ручку, проникает в комнату, где у зарешеченного окна сидит старая женщина в очках и вяжет чулок.
   — Добрый вечер, пани Мацеёва, — заговорил еврей.
   Старушка подняла глаза.
   — А, пан Юдка!.. Добрый вечер.
   — А хозяин тут? — понизив голос, спросил посетитель.
   — Ну конечно.
   — А гости какие-нибудь есть?
   — Гофф тут… Плохи, должно быть, его дела, очень уж часто он сюда наведывается.
   — Ну! Ну! — улыбнулся еврей. — Сюда и не такие, как он, наведываются.
   Старушка опустила на колени чулок и ответила:
   — А все-таки это ему лишнее; есть у него деньги, а раз есть, так сидел бы лучше за печкой да благодарил бога, а не лез на глаза нашему барину…
   — Вы его знаете? — спросил Юдка.
   — Как не знать! Лет двадцать пять, наверно, будет, как я служила у него.
   — Ну, тогда вы его не знаете. Он теперь обеднел.
   — Обеднел и ходит к нашему барину? У… гу!
   — Что значит у… гу?.. Приходит, потому что берет взаймы деньги, ну и землю свою продает.
   — Нашему барину продает землю? Вот он — суд божий! — шепнула, словно про себя, старушка.
   Лицо Юдки оживилось.
   — Чему же вы так удивляетесь, пани Мацеёва? — спросил он.
   — Э! — ответила женщина, — кабы вы знали то, что я знаю…
   — А почему мне не знать? Я много знаю, а чего не знаю, так вы мне доскажете.
   Старушка подняла палец и указала на дверь соседней комнаты.
   — Разговаривают, — шепнул еврей.
   — Вы знаете, Юдка, как Гоффы обидели нашего барина?
   — Слышал, но уже не помню, — ответил еврей с видом прекрасно осведомленного человека.
   Мацеёва наклонилась к его уху.
   — Вы знаете, Юдка, что я служила у Гоффа?
   — Ну! Ну!
   — Говорю вам, лет уж двадцать пять тому назад, Гофф как раз справлял крестины… Родилась у него тогда эта… как же ее? Костуся!
   — Ну, я ее знаю, у нее теперь ребенок.
   — Вышла замуж?
   — За Голембёвского.
   — Господи Иисусе! — шепнула в ужасе женщина. — За того, что наш барин засадил в тюрьму?
   — Ну, об этом лучше молчите. Он уже опять гуляет по городу.
   Это известие, видимо, взволновало старуху, которая лишь после нескольких минут молчания вернулась к своему рассказу.
   — На крестинах, говорю вам, гостей — уйма! А мороз на дворе был такой, что стекла лопались! И уж ели, ели, а пили-то!
   — Теперь им нечего и в рот положить, — вставил Юдка.
   — Однажды, — продолжала старуха, — было, может, часов девять вечера, смотрю, входят в сени каких-то двое с ребенком на руках. А это и был наш барин с сестрой и ее мальчиком на руках. Оборванные, озябшие… страсть, говорю вам!.. Наш барин и говорит… вот как сейчас слышу: «Люди добрые, дайте нам что-нибудь перекусить и где обогреться, а то у меня сестра с ребенком кончаются…» А пьяные гости давай смеяться, давай водкой их поить, а нет того, чтобы поесть дать… Ну, что вам сказать, и получаса не прошло, как женщина бух на землю! и ни рукой, ни ногой…
   — Ай-ва!.. — шепнул еврей.
   — Жалко мне их стало, я, значит, взяла да и отвела их обоих в коровник. Надоила тайком немного молока и напоила мальчика; женщина-то уже не могла пить, а барин не хотел ничего и в рот взять. На другой день прихожу я в коровник, а они спят. Бужу его… он едва на ноги встал; будим ее, глядим, а она уж мертвая… Умерла!
   Еврей внимательно слушал.
   — Как увидел это барин, как начал он плакать, так, говорю вам, прямо как зверь ревел, и все сестру целовал… Сбежались Гоффы, подмастерья ихние, ученики, а он давай их проклинать, давай жаловаться, что они у него сестру убили. А они на него! И давай кричать, что он сам ее убил, а на них сваливает. Кончилось тем, что собрался суд, покойницу похоронили, а наш барин с мальчиком пошли дальше куда глаза глядят.
   — Ну, а как же он вас потом встретил, Мацеёва? — спросил Юдка.
   — Искал меня, вот и встретил; прости ему, господи, все горе человеческое. Встретились мы что-то уж лет шесть спустя. Он меня сразу же узнал, а жил-то он уже здесь, вот и взял меня к себе, и еще такие слова мне сказал: «Ты дала моему мальчику ночлег в коровнике на одну ночь, а, я тебе дам приют на всю жизнь. Ты дала ему ложку молока, а я тебе дам кусок хлеба до самой смерти». Ну вот, с тех пор и живу у него; оно бы и хорошо мне было, — прибавила она еще тише, — кабы не эти слезы людские…
   — Да, беда теперь Гоффу, — вставил Юдка и, помолчав, спросил: — А молодого барина видели?
   — Как же не видела, только давно уже, он все за границей сидит.
   — Вернулся, вот уж с неделю, как вернулся.
   — Вернулся?
   — И теперь господин будет на Гоффовой земле для него дворец ставить.
   — Что ж! — сказала женщина. — Мальчик стоит дворца: и тебе добрый, и умный, и красивый. Хоть бы из него толк вышел!
   — Старик его очень любит; это он для него все копит деньги, хоть и не говорит ему.
   — Что деньги! За него он в куски изрубить себя дал бы…
   Она не кончила, потому что в это мгновение двери соседней комнаты приоткрылись, и из них вышел Гофф. Волосы его были в беспорядке, безумные глаза неподвижно смотрели в одну точку.
   Теребя в руках шапку, он быстро прошел через комнату. Еврей и старуха с ужасом, словно на привидение, смотрели на него, потом прислушались к звуку его шагов на лестнице и, наконец, движимые одним и тем же чувством, бросились к окну, чтобы еще раз взглянуть вслед уходящему.
   — Без шапки идет! — шепнула Мацеёва.
   — Пришел там Юдка? — раздался сухой голос из другой комнаты.
   Еврей вздрогнул:
   — Я здесь, хозяин!
   И, согнувшись в три погибели, он переступил порог, чтобы предстать перед человеком, который после рассказа Мацеёвой стал в его глазах еще могущественнее и страшнее, чем до сих пор.


Глава седьмая

Паук и муха


   В комнате, куда вошел Юдка, кроме нескольких крепко сбитых шкафов, маленького столика и нескольких стульев, ничего не было, и — что еще удивительней — никого не было. Несмотря на это, еврей поклонился стене напротив двери и остановился в ожидании.
   — Ну, что там слышно? — спросил вдруг прежний голос. Он донесся из маленького оконца в стене, в котором тут же появилось пожелтевшее лицо и синие очки.
   — Я принес деньги за керосин, — ответил Юдка.
   — Все?
   — Все. Триста пятнадцать рублей.
   — С трехсот рублей — шесть рублей, с пятнадцати рублей — тридцать копеек, это тебе, — бормотал голос. — Значит, мне следует триста восемь рублей семьдесят копеек. Дальше?
   — Лавочница с Сольца уже умерла, — шепнул еврей.
   — Царствие небесное!.. Надо на ее место посадить эту Веронику с Врублей улицы.
   — После той осталось двое детей…
   — Я сказал, что надо посадить Веронику… Торговля стоять не может… Дальше?
   — Дело с волами покончено.
   — Заработали мы что-нибудь?
   — Немного: шестьдесят три рубля.
   — С пятидесяти рублей — рубль, с тринадцати рублей — двадцать шесть копеек… это тебе. Мне следует шестьдесят один рубль, семьдесят четыре копейки. Дальше?
   — Еще процентов принес девять рублей пятнадцать копеек.
   — Должно быть пятнадцать рублей.
   — Не отдают.
   — Будешь сам платить… Да! А с этой кладовщицей кончено?
   — Был судебный пристав, но, видно, получил хабар и ничего не сделал.
   — У кого он занимает? — продолжал допрашивать голос в оконце.
   — У Абрамки, у Миллерихи…
   — Скажи им, что если судебный пристав не покончит с кладовщицей, то они мне заплатят убытки. Понимаешь?
   — Как не понять? — отвечал еврей, почесывая затылок.
   — Ах да! Сходишь в полицию с этими золотыми часами, которые заложил вчера старик. Это краденые часы… Нужно дать знать.
   — Зачем давать знать? — закричал в ужасе Юдка. — Только потеряете пятьдесят рублей… Лучше я перекуплю у вас и дам вам сорок, все равно вы еще заработаете…
   — Сходишь в полицию…
   — Как это можно такое дело из рук выпускать? — пробормотал еврей.
   — Кто не может устоять перед соблазном, падет и будет отвержен богом. Сходи в полицию.
   В это мгновение в дверь постучали.
   — Выйди, Юдка, к Мацеёвой и подожди там. Кто-то идет…
   Спустя минуту место Юдки в дверях заняла какая-то бедно одетая женщина с узлом в руках.
   — Слава Иисусу Христу…
   — Во веки веков, аминь! — ответил человек в оконце, набожно склонив голову. — Что вам угодно?
   — Пришла просить у вашей милости три рубля, — ответила, кланяясь, женщина.
   — А что это за узелок?
   — Салоп, ваша милость. Заплатили мы за него, вот два года будет, одиннадцать рублей и полкварты водки…
   — Покажите!
   Женщина приблизилась. Человек в синих очках тотчас исчез из оконца вместе с салопом.
   — Гм! Гм! Недурное дельце, нечего сказать… Мех съеден молью, верх изношен… Вы что ж думаете, у меня склад старья?
   Женщина молчала.
   — Дам вам два рубля, а через месяц вернете два рубля шестьдесят копеек, а не то продам салоп. Это лохмотья, дольше их держать нельзя… Согласны?
   — Да ведь как не согласиться, ничего не поделаешь.
   — Ваше имя, фамилия и номер дома.
   Женщина продиктовала свой адрес и вскоре покинула комнату, унося два рубля.
   — Юдка! — крикнул человек из оконца.
   Дверь скрипнула, но вместо Юдки на пороге появился элегантно одетый юноша.
   — Ах, это вы, сударь! Предчувствовала моя душа, предугадывала ваше посещение…
   — А приготовила ваша душа мои двести рублей? — с улыбкой спросил денди.
   — А вы, сударь, расписочку принесли? — тем же тоном ответил владелец синих очков.
   Юноша смутился.
   — Видите ли… Принести-то я принес, но без… подписи отца, которого я… вот честное слово, с утра не могу…
   Оконце опустело, и мгновение спустя юноша услышал:
   — «Сколь набожно чтится память благословенного Прандоты, столь же с незапамятных времен были в большом почете у верующих и изображения его. Мы читали…»
   — Вы издеваетесь надо мной! — закричал возмущенный щеголь.
   — Нет, сударь! Я лишь читаю житие благословенного Прандоты.
   — Но мне немедленно нужны деньги!
   — А мне подпись вашего отца… «Мы читали в вышеприведенном описании посещения епископа Задзика, что архидиакон Кретковский…»
   — Где же я вам возьму ее? — раздраженно спросил юноша.
   — Где?.. Откуда я знаю! Может, у вас в кармане есть другой вексель с подписью уважаемого папы. Откуда мне знать?
   Юноша раз-другой прошелся по комнате.
   — Там лежит перо, — говорил голос из-за стены. — Я ничего не вижу, ничего не слышу!.. «Что архидиакон Кретковский пожертвовал новый образ благословенного Прандоты, однако оного в указанном месте, над алтарем святых апостолов Петра и Павла, уже нет…»
   Между тем франт подошел к столу и, быстро подписав вексель, сказал сдавленным голосом:
   — Вот! Я сам его подписал… Полагаю, это достаточная гарантия?
   Набожный старец приблизился к оконцу и взял бумагу.
   — Прекрасно, прекрасно! Пятьсот рублей серебром к первому января… Прекрасно! Мелкими угодно получить, сударь, или…
   — Все равно какими — лишь бы поскорей!..
   — Лишь бы поскорей! Ах, эта молодежь, как она нетерпелива! Пожалуйста!.. Сто я двести… Не забудьте… К новому году!
   — Всего хорошего, ростовщик! — буркнул щеголь, схватив две сторублевые бумажки.
   — До свиданья, червонный валет! — спокойно ответил желтый человечек, пряча вексель.
   Между тем юношу сменил Юдка.
   — Да, что это я хотел тебе сказать? — начал ростовщик. — Ага! Так вот тебе, Юдка, эти часы и сегодня же иди в полицию.
   — Не раздумали, хозяин? — ответил еврей, взвешивая на руке действительно превосходные часы. — Так и быть, я уж дам за них все пятьдесят.
   — Довольно!.. Считай деньги. Мне следует триста семьдесят девять рублей без трех копеек.
   Начались расчеты, закончив которые, ростовщик сказал:
   — Можешь идти. Завтра будь здесь к восьми часам утра, я не смогу быть несколько дней. Да, вот еще что: предупреди там, чтобы не смели ничего покупать у Гоффа, пусть хоть за полцены отдает.
   — А если купят?
   — А если купят, так я посчитаюсь с тобой и с Давидкой. Спокойной ночи.
   В эту минуту из первой комнаты донеслись отголоски разговора.
   — Кто это там? — крикнул капиталист.
   Дверь приоткрылась, и вошла женщина в черном.
   — Иди, Юдка! Уважаемая пани Голембёвская, мое почтение, сударыня!
   Констанция упала на стул.
   — Как я устала! — шепнула она.
   — Да, тяжко бремя жизни, но мы должны безропотно нести его, — ответил ростовщик. — Вам, вероятно, нужны деньги?
   — Если бы можно… за мою швейную машину…
   — Я не занимаюсь портновским ремеслом, дорогая моя пани Голембёвская!
   — Она мне обошлась в восемьдесят рублей, сейчас я отдам ее за двадцать… У нас уже совсем ничего нет!..
   — Землю я куплю, — ответил ростовщик, — то есть, собственно, доплачу за нее, но швейную машину…
   — Пан Лаврентий, вы же знаете, что отец и слышать об этом не хочет.
   — А чем я виноват? — спросил палач, высовываясь в оконце.
   — О, если бы вы знали, как мы бедны, сударь! Вот уже третий день, как мы едим один хлеб да сырые огурцы.
   — Когда я был в вашем возрасте, сударыня, я и сам ел не лучше.
   — Отцу все хуже, он совсем теряет рассудок…
   — И в этом я неповинен.
   — Элюня моя на глазах тает…
   — Продайте землю, найдутся деньги и на врача.
   Констанция вскочила с места.
   — У вас нет сердца.
   — Зато деньги на покупку земли у меня найдутся.
   Глаза женщины заискрились.
   — Сударь! Вот что я вам скажу! Я знаю, что людей вам бояться нечего, но помните, что бог справедлив, и он покарает вас!
   И она пошла к дверям.
   — Вас он уже покарал! — крикнул вслед уходящей ростовщик и отступил в глубь своей таинственной комнаты.
   Прошло полчаса, прежде чем он успокоился и, выглянув снова, позвал служанку. Когда она вошла, он спросил:
   — Мацей вернулся?
   — Вернулся, сударь, — ответила старуха.
   — Меня несколько дней не будет дома. Юдка меня заменит! Помните о дверях.
   — Слушаю, сударь.
   — А теперь спокойной ночи!
   Старушка приблизилась к оконцу.
   — Что тебе, Мацеёва?
   — Сударь!.. Правда, что наш панич вернулся?
   — Вернулся, вернулся! — ответил ростовщик с оттенком довольства в голосе. — И велел повысить вам жалование…
   — Покорнейше благодарим, сударь, — говорила Мацеёва, целуя руку ростовщика, — но…
   — Что еще?
   — Нельзя ли: мне увидеть панича? Ведь уже лет восемь…
   — Не теперь. У женщин слишком длинные языки.
   — Ничего не скажу, сударь, золотой мой, чтоб мне сквозь землю провалиться… только бы мне его увидеть! Он такой добрый, гостинцы нам присылал, передавал поклоны, пусть же мои глаза его еще хоть раз увидят перед смертью…
   Минуту царило молчание, потом ростовщик изменившимся голосом сказал:
   — Иди, старуха!
   И он приоткрыл замаскированную в стене дверь в свое таинственное убежище. Это была огромная мрачная комната, заставленная множеством шкафов, сундуков и ящиков.
   Старуха боязливо озиралась кругом.
   — Взгляни сюда! — сказал ростовщик, показывая на стену против окон.
   Здесь висел превосходный портрет юноши лет двадцати трех-четырех, с голубыми глазами и светлыми вьющимися волосами. Лицо, казалось, жило и улыбалось.
   — Смотри, старуха, это он! Сам себя написал! Что, узнала бы ты его?
   — Как живой! — ответила женщина, молитвенно складывая руки.
   — Правда, изменился, а?.. Когда ты его впервые увидела, он был более жалок, чем пес, у которого есть своя конура, а сейчас… сейчас он большой барин, у него сотни тысяч, у него будет дворец… Ему нечего было есть, а сейчас около него кормятся люди… Да какие! Правда, старуха, изменился мой мальчик?.. А?
   Глаза ростовщика, когда он говорил это, горели, руки дрожали, вся фигура выражала упоение. То не было излияние чувства, то был взрыв страсти.
   Вдруг всю комнату словно потоками крови залило. В крови купался недобрый хозяин этого дома и его страшные шкафы, в той самой крови, которая залила и дивно прекрасное лицо юноши.
   — Господи Иисусе! — вскричала старуха.
   Ростовщик затрясся.
   — Чего ты орешь?! — прикрикнул он.
   — Я не виновата, сударь! Это солнце так заходит! — ответила перепуганная женщина.
   — Глупое солнце, да и ты глупая, суеверная баба! — пробормотал ростовщик и вытолкнул ее вон.
   Вскоре на все опустился ночной мрак.


Глава восьмая,

из которой явствует, что и у счастливых людей есть свои огорчения


   Случилось так, что уже на следующий день после вторничной сессии Вольский нанес Пёлуновичу торжественный визит, во время которого намекнул, что если «уважаемый хозяин» и его внучка не имеют ничего против, то в таком случае он готов немедленно приступить к обещанным портретам.
   — И как это вы, милейший мой пан Густав, помнили о такой малости? — удивлялся старый гимнаст.
   — Я люблю держать слово, — объяснил Вольский.
   — Но так вдруг! Вы только что вернулись из-за границы, еще не осмотрелись в городе…
   — Ах, о чем толковать! — ответил Густав. — Я привык к работе, и если говорить правду, то признаюсь, что почту себя счастливым…
   Пёлунович прервал его рукопожатием, Вандзя — поклоном, и гармония была восстановлена. В тот же день, как по мановению волшебной палочки, в гостиной пана Клеменса появились краски, мольберты и полотна; в пятницу с полудня начались и сеансы, продолжавшиеся до заката, а иной раз и после заката солнца и прерываемые совместными обедами, полдниками, прогулками и ужинами.
   В первый день, вернее в первые несколько часов первого дня, дедушка вел себя степенно, как и полагается человеку, который в течение целою вечера был председателем научно-филантропического общества. Но после обеда старичок сдал. Сперва он вспомнил, что плачевное состояние его здоровья требует движения — и тут же сделал несколько сальто. Затем он решился принять одну дозу душа, затем влез в шлафрок и шапочку с кисточкой и, наконец, уже перед самым чаем (не снимая, кстати сказать, шлафрока) показал, как в его времена танцевали оберек; Вольского он стал называть «милый Гуцек», а «милого Гуцека» вместе с Вандзей «дорогими детками».
   Словом, уже в пятницу эта троица познакомилась и полюбила друг друга, ибо оказалось, что как Вольскому, так и Пёлуновичу приходилось в жизни очень туго, что как у Густава, так и у Вандзи золотые сердца, и что все трое охотники повеселиться.
   Так было до восьми часов утра понедельника, когда страшно озабоченный дед, как бомба, ворвался в комнату одевающейся Вандзи.
   — Вот горе! — закричал он. — Начисто забыл!.. А ведь это надо было сделать уже года два назад…
   — Что случилось, дедушка? — спросила встревоженная Вандзя.
   — Как что? Ты разве не знаешь, недобрая девочка, что скоро тебе будет пятнадцать лет и ты станешь взрослой барышней?..
   — Ага! Вот хорошо-то!
   — Совсем не хорошо, потому что я забыл найти тебе компаньонку.
   — Но зачем, дедушка? Ведь мне дают уроки учителя?
   — Что учителя?! Девушка должна воспитываться под присмотром женщины, а не то что, как волк какой, среди одних мужчин!
   С этими словами пан Клеменс выбежал из Вандзиной комнаты, выбранил в зале подскакивающего Азорку, опрокинул кресло и приказал Янеку подать себе все номера «Листка», какие только были в доме. Когда этот приказ был выполнен, он заперся в своей комнате и до полудня читал, а потом уехал в город, откуда вернулся только вечером.
   Так как во вторник пан Пёлунович снова с самого утра читал объявления, а в полдень снова уехал, то Густав и Вандзя уже второй день были предоставлены самим себе.
   Как же они проводят время? Посмотрим.
   — Панна Ванда! — говорил Густав. — Я уже третий раз прошу вас сесть в кресло и сидеть смирно.
   — А я уже третий раз вам отвечаю, что и не думаю трогаться с окна. Мне тут хорошо, и баста — как говорит дедушка.
   — Превосходно!.. Так вот теперь от имени дедушки рекомендую вам непременно сесть в кресло, иначе я никогда не кончу портрет.
   — Я не слышу, что вы говорите, канарейка мешает.
   — Хорошо же вы слушаетесь дедушки, нечего сказать!
   — Дедушки я слушаюсь, а вас не стану.
   — Но, панна Ванда, в настоящее время я его замещаю!
   — Но, пан Густав, я вас не стану слушаться, будь вы и в самом деле моим дедушкой.
   Отчаявшийся Густав стал укладывать в портфель свои бумаги.
   — Это что должно означать? — спросила, оглядываясь через плечо, девочка.
   — Я ухожу!.. Раз вы не хотите позировать…
   — Вправду?
   — Разумеется!
   — А я все же думаю, что вы не уйдете.
   — Уверяю вас, что уйду, — ответил Густав, всячески изображая решимость.