— Ага, видно, от этих пирушек у тебя и остались жирные пятна на одежде, — буркнул в ответ лодочник.
   Женщина, выплакавшись, снова заговорила:
   — А сегодня пришел этот писец со своими людьми и говорит мужу: «Если нет у тебя пшеницы, отдай нам двух твоих сынишек; тогда достойный Дагон не только снимет с тебя эти недоимки, но еще будет выплачивать за каждого мальчишку ежегодно по драхме…»
   — Горе мне с тобой! — прикрикнул на нее муж, которого только что окунали в воду. — Сгубишь ты нас всех своей болтовней… Не слушай ее, добрый господин, — обратился он к Рамсесу. — Корова думает, что она хвостом отпугнет мух, а бабе кажется, что языком отгонит сборщиков податей. Не знают ни та, ни другая, что они дуры.
   — Сам ты дурак, — оборвала его женщина. — Пресветлый господин наш… И вид-то у тебя как у царевича…
   — Будьте свидетелями, — шепнул сборщик своим людям, — эта женщина кощунствует…
   — Цветок душистый! Голос твой — что звук флейты… Выслушай меня, — молила женщина Рамсеса. — Так вот, муж мой и говорит этому чиновнику: «Я бы вам скорее отдал пару быков, если б они у меня были, чем своих мальчуганов, хоть бы вы мне платили за каждого по четыре драхмы в год. Уйдет ребенок из дому служить — никто его уж больше не увидит».
   — Удавиться бы мне! Лучше бы уж рыбы клевали тело мое на дне Нила! — стонал муж. — Ты всех погубишь своими жалобами, баба…
   Сборщик, видя поддержку с наиболее заинтересованной стороны, выступил вперед и опять заговорил, гнусавя:
   — С тех пор как солнце восходит из-за царского дворца и заходит за пирамидами, творились в этой стране разные чудеса… При фараоне Семемпсесе[58] происходили чудесные явления у пирамид Кахуна[59], и чума посетила Египет. При Боетосе[60] разверзлась земля под Бубастом и поглотила множество людей… В царствование Неферхеса[61] воды Нила в продолжение одиннадцати дней были сладки, как мед. Случались и не такие еще чудеса, о которых я знаю, ибо я преисполнен мудрости. Но никогда никто не видел, чтоб из воды вышел какой-то неизвестный человек и во владениях достойнейшего наследника стал препятствовать сбору налогов.
   — Молчать! — крикнул Рамсес. — И убирайся вон отсюда. Никто не отберет у вас детей, — прибавил он, обращаясь к женщине.
   — Мне нетрудно убраться, — ответил сборщик, — потому что в моем распоряжении легкая лодка и пять гребцов. Но дайте асе мне, ваша честь, какой-нибудь знак для господина моего Дагона.
   — Сними парик и покажи Дагону знак на твоей башке и скажи ему, что такие же знаки я распишу по всему его телу.
   — Вы слышите, какое оскорбление! — прошептал сборщик своим людям, пятясь к берегу с низкими поклонами. Он сел в лодку, и, когда его помощники отчалили и отплыли на несколько десятков шагов, он погрозил в сторону берега кулаком и крикнул:
   — Чтоб вам все внутренности скрутило, бунтовщики! Святотатцы! Я отправлюсь отсюда прямо к наследнику и расскажу ему, что творится в его владениях.
   Потом взял дубинку и стал тузить своих людей за то, что они не заступились за него.
   — Так будет и с тобой!.. — кричал он, угрожая Рамсесу.
   Царевич вскочил в свою лодку и, взбешенный, велел лодочнику плыть вдогонку за дерзким служащим ростовщика. Но человек в бараньем парике бросил дубинку и сам сел на весла, а люди его помогали ему так усердно, что погоня ни к чему не привела.
   — Скорее сова догонит ласточку, чем мы их, прекрасный мой господин, — сказал, смеясь, лодочник Рамсесу. — А вы небось не инженер, следящий за подъемом воды, а офицер, и, пожалуй, из самой гвардии фараона? Сразу — бац по голове! Мне это дело знакомо: я и сам пять лет прослужил в армии и колотил по макушке да по пузу, и неплохо жилось мне на свете. А если меня, бывало, кто сшибет, — я сразу смекаю, что это кто-нибудь из важных… У нас в Египте — да не покинут его никогда боги! — страшно тесно: город на городе, дом на доме, человек на человеке. И кто хочет как-нибудь повернуться в этой гуще, должен лупить по голове.
   — Ты женат? — спросил наследник.
   — Хм! Когда есть баба и место на полтора человека, тогда женат, а вообще — холостой. Я ведь служил в армии и знаю, что баба хороша один раз в день — и то не всегда. Мешает.
   — А не пойдешь ли ко мне на службу? Не пожалеешь…
   — Прошу прощения, но я сразу увидел, что вы могли бы полком командовать, даром что так молоды. Только на службу я ни к кому не пойду, я — вольный рыбак. Дед мой был, прошу прощения, пастухом в Нижнем Египте, а род наш от гиксосов. Правда, донимает нас глупое египетское мужичье, но меня только смех берет. Мужик и гиксос, скажу прямо, как вол и бык. Мужик может ходить и за плугом, и перед плугом, а гиксос никому не станет служить. Разве что в армии его святейшества царя — на то она и армия!
   Веселый лодочник продолжал разглагольствовать, но наследник больше не слушал. В душе его все громче звучали мучительнейшие вопросы, совершенно для него новые. Так, значит, эти островки, мимо которых он плыл, принадлежат ему. Странно, что он совсем не знал, где находятся и каковы его владения. И, значит, от его имени Дагон обложил крестьян новыми поборами, а то необычайное оживление, которое он наблюдал, плывя вдоль берегов, и было сбором податей. Крестьянину, которого били на берегу, очевидно, нечем было платить. Дети, горько плакавшие в лодке, были проданы по драхме за голову на целый год. А женщина, которая, стоя по пояс в воде, проклинала увозивших, — это их мать…
   «Очень беспокойный народ эти женщины, — говорил себе царевич. — Одна только Сарра кротка и молчалива, а все другие только и знают, что болтать, плакать и кричать…»
   Ему вспомнился крестьянин, уговаривавший свою сердитую жену: его топили, а он не возмущался; с ней же ничего не делали, а она орала.
   «Да, женщины беспокойный народ!.. — повторял он мысленно. — Даже моя почтенная матушка… Какая разница между ней и отцом! Царь не хочет и знать о том, что я забыл о походе ради девушки, а вот царице есть дело даже до того, что я взял в дом еврейку. Сарра — самая спокойная женщина, какую я знаю. Зато Тафет тараторит, плачет, орет за четверых…»
   Потом Рамсесу вспомнились слова жены крестьянина о том, что они уже месяц не едят хлеба, а только семена и корешки лотоса. Семена эти, как мак, а корни — без всякого вкуса. Он не стал бы их есть и три дня подряд. Ведь даже жрецы, занимающиеся лечением, рекомендуют менять пищу. Еще в школе его учили, что надо мясо чередовать с рыбой, пшеничный хлеб с финиками, ячменные лепешки с фигами. Но целый месяц питаться семенами лотоса!.. Да, а как же лошадь, корова?.. Лошади и коровы любят сено, а ячменные клецки приходится насильно пихать им в глотку. Возможно, и крестьяне предпочитают питаться семенами лотоса, а пшеничные и ячменные лепешки, рыбу и мясо едят без удовольствия. Впрочем, особенно благочестивые жрецы, чудотворцы, никогда не прикасаются ни к мясу, ни к рыбе. Очевидно, вельможи и сыновья фараона нуждаются в мясной пище, как львы и орлы, а крестьянам достаточно травы, как волу…
   А что мужика окунали в воду за недоимки, так разве сам он, купаясь с товарищами, не толкал их в воду и сам не нырял? Сколько было при этом смеха! Нырять — это развлечение. Что же касается палки, то мало ли его били в школе?.. Это больно, но, должно быть, не всем. Собака, когда ее бьют, визжит и кусается, а вол далее не оглянется. Так и тут: человеку знатному больно, когда его бьют, а мужик кричит только для того, чтобы подрать глотку. Да и не все кричат. Солдаты или офицеры — те даже поют под палками…
   Эти мудрые соображения не могли, однако, заглушить едва уловимого, но неотвязного беспокойства в душе наследника. Его арендатор Дагон требует с крестьян уплаты незаконных податей, чего они уже не в силах сделать!
   Впрочем, в эту минуту наследника интересовали не столько крестьяне, сколько его мать. Ей-то, наверно, известно о хозяйничанье финикиянина. Что она скажет по этому поводу сыну, как посмотрит на него? Как лукаво улыбнется!.. Она не была бы женщиной, если б не напомнила ему при случае: «Ведь я же говорила тебе, Рамсес, что этот финикиянин разорит твои поместья!..»
   «Если б эти предатели-жрецы, — продолжал размышлять царевич, — пожертвовали мне двадцать талантов, я бы завтра же прогнал Дагона, чтобы мои крестьяне не терпели побоев и не хлебали нильской воды, а мать не подсмеивалась надо мной… Десятая… сотая часть тех богатств, что лежат в храмах, радуя лишь ненасытную алчность жрецов, на целые годы освободила бы меня от финикиян…»
   И тут Рамсес пришел к неожиданному для себя заключению, что между крестьянами и жрецами существует глубокий антагонизм.
   «Это из-за Херихора повесился тот крестьянин на границе пустыни. Это для того, чтобы содержать жрецов и храмы, тяжко трудятся около двух миллионов египтян… Если бы поместья жрецов принадлежали казне фараона, мне не пришлось бы занимать пятнадцать талантов и мои крестьяне не подвергались бы таким бесчеловечным притеснениям. Вот где источник бед Египта и слабости его владык!»
   Царевич сознавал, что крестьяне терпят жестокую несправедливость, и, решив, что виновники зла — жрецы, обрадовался. Ему не приходило в голову, что его суждения могут быть ошибочны и несправедливы.
   Впрочем, он не судил, а только возмущался. Но возмущение человека никогда не обращается против него самого, подобно тому как голодная пантера не ест самое себя, а, виляя хвостом и прижимая к голове уши, высматривает вокруг себя жертву.


13


   Прогулки наследника престола с целью разыскать жреца, который спас Сарру, а ему дал дельный совет, привели к неожиданному результату. Жреца так и не удалось найти, зато среди египетских крестьян стали распространяться легенды о царевиче. Какой-то человек разъезжал по ночам в небольшом челноке из деревни в деревню и рассказывал крестьянам, что наследник престола освободил людей, которым за нападение на его дом грозила работа в каменоломнях; кроме того, царевич избил служащего, вымогавшего у крестьян незаконные налоги: «Царевич Рамсес находится под особым покровительством Амона — бога Западной пустыни, — который является его отцом», — добавлял незнакомец в заключение.
   Простой народ жадно слушал эти рассказы и охотно верил им, во-первых, потому, что они совпадали с фактами, во-вторых, потому, что рассказывавший сам появлялся, как дух; приплывал неизвестно откуда и исчезал.
   Рамсес совсем не говорил с Дагоном о своих крестьянах и даже не вызвал его к себе; ему было неудобно ссориться с финикиянином, от которого он получил деньги и к которому, пожалуй, еще не раз вынужден будет обращаться.
   Однако спустя несколько дней после столкновения Рамсеса с писцом Дагона банкир сам явился к наследнику престола с каким-то завязанным в белый платок предметом. Войдя в комнату, он опустился на колени, развязал платок и вынул из него чудесный золотой кубок, богато украшенный разноцветными каменьями и резьбой. На подставке был изображен сбор винограда, а на чаше — пиршество.
   — Прими этот кубок, достойный господин, от раба твоего, — сказал банкир, — и пусть он служит тебе сто… тысячу лет… до скончания веков.
   Рамсес, однако, догадался, чего добивается финикиянин. Поэтому, не прикасаясь к драгоценному подарку, он сказал, строго взглянув на Дагона:
   — Ты видишь, Дагон, багряный отлив внутри кубка?
   — Конечно, — ответил банкир, — как же мне не заметить этого багрянца, по которому видно, что кубок из чистейшего золота.
   — А я тебе скажу, что это кровь детей, отнятых от родителей! — грозно ответил наследник престола и ушел, оставив Дагона одного.
   — О Ашторет! — простонал финикиянин.
   Губы у него посинели и руки стали дрожать так, что он с трудом снова завернул свой кубок.
   Несколько дней спустя Дагон отправился с этим кубком к Сарре. Он нарядился в дорогое платье, тканное золотом; в густой бороде у него был спрятан стеклянный шарик, из которого струились благовония, в волосы он воткнул два пера.
   — Прекрасная Сарра, — начал он, — да низольет Яхве столько благословений на твою семью, сколько сейчас воды в Ниле. Ведь мы, финикияне, и вы, евреи, — соседи и братья. Я сам пылаю к тебе такой пламенной любовью, что если б ты не принадлежала достойнейшему господину нашему, я дал бы Гедеону, — да здравствует он благополучно! — десять талантов и сделал бы тебя своей законной женой. Такая у меня страстная натура!
   — Упаси меня бог, — ответила Сарра, — не нужно мне другого господина, кроме моего. Но с чего это, почтенный Дагон, пришла тебе охота навестить сегодня прислужницу царевича?
   — Скажу тебе правду, как если бы ты была Фамарью, женой моей, которая, хоть она и знатная дочь Сидона и принесла мне большое приданое, стара уже и недостойна снимать сандалии с твоих ног…
   — Сладкий мед, что течет из твоих уст, отдает полынью, — заметила Сарра.
   — Сладость его, — продолжал Дагон, присаживаясь, — пусть будет для тебя, а горечь пусть отравляет мое сердце. У господина нашего, Рамсеса, — да живет он вечно! — львиные уста и ястребиная зоркость. Он соизволил сдать мне в аренду свои поместья, что наполнило радостью чрево мое. Но, увы, он не доверяет мне, и я ночи не сплю от огорчения, а только вздыхаю и обливаю слезами свое ложе, где лучше бы ты возлежала со мною, Сарра, вместо моей старухи, которая не в силах уже пробудить во мне страсть…
   — Вы хотели говорить о чем-то другом… — перебила его Сарра, покраснев.
   — Я уж и сам не знаю, о чем хотел говорить, с тех пор, как увидел тебя, и с тех пор, как наш господин, проверяя, как я хозяйничаю в его владениях, избил дубинкой моего писца, собиравшего подати с крестьян, так что тот лишился здоровья. Ведь эти подати не для меня, Сарра, а для нашего господина… Не я буду есть фиги и пшеничный хлеб из этих поместий, а ты, Сарра, и наш господин… Я дал господину деньги, а тебе драгоценности. Почему же подлое египетское мужичье должно разорять нашего господина и тебя, Сарра?.. А чтобы ты поняла, как волнуешь ты мою кровь своей красотой, и чтобы знала, что от этих поместий я не ищу никакой прибыли, а все отдаю вам, возьми, Сарра, вот этот кубок из чистого золота, разукрашенный каменьями и резьбой, которая привела бы в восторг самих богов…
   С этими словами Дагон вынул из белого платка кубок, не принятый царевичем.
   — Я не настаиваю, Сарра, чтоб этот золотой кубок хранился у тебя в доме и чтобы ты давала из него пить нашему господину. Отдай его твоему отцу Гедеону, которого я люблю, как брата, и скажи ему такие слова: «Дагон, твой брат-близнец, злополучный арендатор поместий наследника престола, разорен. Пей, отец мой, из этого кубка, думай о брате-близнеце Дагоне и проси Яхве, чтобы господин наш, царевич Рамсес, не избивал его писцов и не подстрекал своих крестьян, которые и без того не хотят платить подати». А ты, Сарра, знай, что если б ты допустила меня когда-нибудь к себе, я бы дал тебе два таланта, а твоему отцу талант, и еще стыдился бы, что даю так мало, ибо ты достойна, чтобы тебя ласкал сам фараон, и наследник престола, и благороднейший министр Херихор, и доблестный Нитагор, и самые богатые финикийские банкиры. Ты так прекрасна, что, когда я вижу тебя, теряю голову, а когда не вижу, закрываю глаза и облизываюсь. Ты слаще фиг, душистее роз… Я дал бы тебе пять талантов… Возьми же кубок, Сарра…
   Сарра, опустив глаза, отодвинулась.
   — Я не возьму кубка, — ответила она, — мой господин запретил мне принимать от кого-либо подарки.
   Дагон уставился на нее удивленными глазами.
   — Ты, вероятно, не представляешь себе, Сарра, как дорого стоит эта вещь?.. К тому же я дарю ее твоему отцу, моему брату…
   — Я не могу принять… — тихо повторила Сарра.
   — О боги!.. — вскричал Дагон. — Ну хорошо, Сарра, ты заплатишь мне как-нибудь, только не говори своему господину… Такая красавица, как ты, не может обходиться без золота и драгоценностей, без своего банкира, который доставал бы для нее деньги, когда ей захочется, а не только тогда, когда пожелает ее господин!..
   — Не могу!.. — прошептала Сарра, не скрывая своего отвращения к Дагону.
   Финикиянин сразу же переменил тон и продолжал, смеясь:
   — Прекрасно, Сарра!.. Я хотел только убедиться, верна ли ты нашему господину. Теперь я вижу, что верна, хотя глупые люди болтают…
   — Что?.. — вспыхнула девушка, бросаясь к Дагону со сжатыми кулаками.
   — Ха-ха-ха! — смеялся финикиянин. — Как жаль, что этого не слышал и не видел наш господин. Но я ему когда-нибудь расскажу, когда он будет в хорошем настроении, что ты не только верна ему, как собака, но даже отказалась взять золотой кубок, потому что он не велел тебе принимать подарки. А этот кубок, поверь мне, Сарра, соблазнил уже не одну женщину… и какие это были женщины!
   Дагон посидел еще немного, расточая похвалы добродетели и покорности Сарры, и наконец любезно распрощался с нею, сел в свою лодку с шатром и отплыл в Мемфис. Но по мере того как лодка удалялась, улыбка исчезала с лица финикиянина, сменяясь выражением гнева. Когда же дом Сарры скрылся за деревьями, Дагон встал и, воздев руки, стал причитать:
   — О Баал Сидон! О Ашторет! Отомстите за мою обиду проклятой дочери Иуды. Да сгинет ее коварная красота, как капля дождя в пустыне! Да источат болезни ее тело, безумство да обуяет ее душу! Да прогонит ее господин из дому, как паршивую свинью! Да придет время, что люди будут отталкивать ее иссохшую руку, когда она, истомленная жаждой, будет молить их, чтобы они дали ей глоток мутной воды!
   И он долго еще плевался, продолжая что-то бурчать себе под нос, пока черная туча не закрыла на минуту солнце и не забурлила вода вокруг лодки, вздымаясь пенистыми валами.
   Когда он кончил, солнце снова засияло, но река продолжала клокотать, как будто начинался новый подъем воды.
   Гребцы Дагона испугались и перестали петь, но, отделенные от своего господина завесой шатра, они не видели, что он там делал.
   С тех пор финикиянин не показывался больше на глаза наследнику престола. Однако, вернувшись как-то раз к себе в павильон, царевич застал в своей спальне прекрасную шестнадцатилетнюю финикийскую танцовщицу, весь наряд которой достоял из золотого обруча на голове и тонкого, как паутина, шарфа на плечах.
   — Кто ты? — спросил он.
   — Я — жрица и твоя прислужница. А прислал меня господин Дагон, чтобы я отвратила твой гнев от него.
   — Как же ты это сделаешь?
   — Вот так… Садись сюда, — сказала она, усаживая его в кресло. — Я стану на цыпочки, чтобы быть выше, чем твой гнев, и вот этим освященным шарфом буду отгонять от тебя злых духов. Кыш!.. Кыш!.. — зашептала она, кружась перед Рамсесом. — Пусть руки мои прогонят тучи с твоего чела… Пусть мои поцелуи вернут глазам твоим ясный взор… Пусть биение моего сердца наполнит музыкой слух твой, повелитель Египта! Кыш!.. Кыш!.. Он не ваш… он мой… Любовь требует такой тишины… что даже гнев должен смолкнуть перед ней.
   Танцуя, она играла волосами Рамсеса, обнимала его, целовала в глаза. Наконец, утомленная, присела у его ног и, положив голову к нему на колени, пытливо смотрела на него, полуоткрыв губы и прерывисто дыша.
   — Ты не гневаешься больше на твоего слугу Дагона? — шептала она, гладя лицо царевича.
   Рамсес хотел было поцеловать ее в губы, но она соскочила с его колен и убежала.
   — О нет, нельзя!
   — Почему?
   — Я — девственница, жрица великой богини Астарты. Ты должен очень любить и чтить мою покровительницу и только тогда мог бы поцеловать меня.
   — А тебе можно?..
   — Мне все можно, потому что я жрица и дала обет сохранить чистоту.
   — Зачем же ты сюда пришла?
   — Рассеять твой гнев. Я это сделала и ухожу. Прощай и будь всегда здоров и милостив!.. — прибавила она, бросив на Рамсеса неотразимый взгляд.
   — Где же ты живешь? Как тебя зовут? — спросил царевич.
   — Меня зовут Ласка, а живу я… Э, да стоит ли говорить тебе? Ты еще не скоро придешь ко мне.
   Она махнула рукой и исчезла, а царевич, как одурманенный, продолжал сидеть в кресле. Однако немного погодя он встал и, выглянув в окно, увидел богатые носилки, которые четыре нубийца быстро несли к берегу Нила.
   Рамсес не жалел, что она ушла. Она его поразила, но не увлекла.
   «Сарра спокойнее… и красивее, — подумал он. — К тому же… эта финикиянка, должно быть, холодна и ласки ее заученны».
   Но с этой минуты царевич перестал сердиться на Дагона, а как-то раз, когда он был у Сарры, к нему пришли крестьяне и, поблагодарив за защиту, сообщили, что финикиянин не заставляет их больше платить новые подати.
   Так было под Мемфисом. Зато в других владениях царевича арендатор старался наверстать свое.


14


   В месяце хойяк, с половины сентября до половины октября, воды Нила достигли самого высокого уровня и начали чуть заметно убывать. В садах собирали плоды тамариндов, финики и оливки. Деревья зацвели во второй раз.
   В эту пору его святейшество Рамсес XII покинул свой солнечный дворец под Мемфисом и с огромной свитой на нескольких десятках разукрашенных судов отправился в Фивы благодарить тамошних богов за обильный разлив, а заодно совершать жертвоприношения на могилах своих вечно живущих предков.
   Всемогущий повелитель весьма милостиво простился со своим сыном и наследником. Однако управление государственными делами на время своего отсутствия поручил Херихору.
   Царевич Рамсес так принял к сердцу это доказательство монаршего недоверия, что три дня не выходил из своего павильона, ничего не ел и только плакал. Потом он перестал бриться и перебрался к Сарре, чтобы избежать встреч с Херихором и назло матери, которую считал виновницей своих несчастий.
   На следующий же день в этом уютном уголке его навестил Тутмос, притащив с собой две лодки с музыкантами и танцовщицами и третью, нагруженную всякими яствами, цветами и винами. Царевич, однако, отправил музыкантов и танцовщиц обратно и, взяв Тутмоса под руку, пошел с ним в сад.
   — Наверное, тебя прислала сюда моя мать, — да живет она вечно! — чтоб отвлечь меня от еврейки? — спросил он своего адъютанта. — Так передай ей, что если бы даже Херихор стал не только наместником, но сыном фараона, — это не мешало бы мне делать то, что я хочу. Я понимаю, что это значит… Сегодня у меня захотят отнять Сарру, а завтра власть. Пускай же знают, что я не откажусь ни от того, ни от другого.
   Наследник был раздражен. Тутмос пожал плечами и, помолчав, ответил:
   — Как буря уносит птицу в пустыню, так гнев выбрасывает человека на скалы несправедливости. Разве можно удивляться недовольству жрецов тем, что наследник престола связывает свою жизнь с женщинами другой страны и веры? Сарра им тем более неугодна, что она у тебя одна. Если бы ты имел несколько женщин и разных, как у всех молодых людей высшего круга, никто бы не обращал внимания на еврейку. Да, в конце концов, что они ей сделали дурного? Ничего. Напротив, какой-то жрец защитил ее от разъяренной толпы головорезов, которых ты соблаговолил потом освободить из тюрьмы.
   — А моя мать? — перебил его наследник.
   Тутмос рассмеялся.
   — Твоя досточтимая матушка любит тебя, как свои глаза и сердце. Но, по правде говоря, ей тоже не нравится Сарра. Знаешь, что сказала мне однажды царица?.. Чтоб я отбил у тебя Сарру!.. Вот ведь какую придумала шутку!.. Я ответил ей тоже шуткой: «Рамсес подарил мне свору гончих и двух сирийских лошадей, когда они ему надоели. Пожалуй, он когда-нибудь отдаст мне и свою любовницу, которую я должен буду принять от него, да еще, возможно, с некоторым приложением».
   — Напрасно ты так думаешь. Я теперь не расстанусь с Саррой — и именно потому, что из-за нее отец не назначил меня своим наместником.
   Тутмос покачал головой.
   — Ты сильно ошибаешься, — возразил он, — так ошибаешься, что меня это даже пугает. Неужели ты действительно не знаешь истинной причины немилости фараона, которая известна всякому здравомыслящему человеку в Египте?
   — Ничего не знаю.
   — Тем хуже, — проговорил в смущении Тутмос. — Разве тебе неизвестно, что со времени маневров солдаты, особенно греки, во всех кабачках пьют за твое здоровье?..
   — Для того они и получили деньги.
   — Да, но не для того, чтоб орать во всю глотку, что когда ты после его святейшества, — да живет он вечно! — вступишь на престол, ты начнешь большую войну, в результате которой в Египте произойдут перемены. Какие перемены?.. И кто при жизни фараона смеет говорить о планах наследника?..
   Наследник нахмурился.
   — Это одно, а теперь скажу тебе и другое, — продолжал Тутмос, — потому что зло, как гиена, никогда не ходит в одиночку. Ты знаешь, что крестьяне поют песни про то, как ты освободил из тюрьмы нападавших на твой дом, и, что еще хуже, говорят, что когда ты вступишь на престол, то снимешь с простого народа налоги. А ведь известно, что всякий раз, как среди крестьян начинались разговоры о притеснениях и налогах, дело кончалось мятежом. И тогда или внешний враг вторгался в ослабленное государство, или Египет распадался на столько частей, сколько в нем было номархов… Сам посуди наконец, подобающее ли это дело, чтобы в Египте чье-нибудь имя произносилось чаще, чем имя фараона, и чтобы кто-нибудь становился между народом и нашим повелителем. А если ты мне разрешишь, я расскажу тебе, как смотрят на это жрецы.