Ну, в точности картинка! Казалось, Шаракова почерпнула в ней новые силы и, ведя за собой тележку, вмиг сбежала с пригорка.
   Дорога вилась волнистой лентой. Что ни шаг, вырастали холмы, становившиеся все выше. Самый высокий окружала березовая роща, которая раскинулась внизу так близко, что, казалось, достаточно было протянуть руку, чтобы ухватить ветку. А ведь на самом деле до нее было добрых полчаса ходу.
   Понемногу исчезли кузница и хатка, и даже завывание Курты затихло. Песок становился все глубже, солнце припекало все сильней, облака стояли на месте, как пустые паромы на берегу Вислы, и только жаворонки, сменяя друг друга, желали странникам счастливого пути.
   В эту минуту Шараковой было так хорошо, что в сердце ее не осталось места для гнева даже против органиста. А что, если помириться с ним?.. «Не дождешься ты этого! — пробормотала она. — Не для того я таскаюсь по жаре, чтобы заработать ему пятьсот злотых…»
   Между тем Стась лежал в тележке, завороженный новыми впечатлениями. Впервые он видел перед собой необъятную ширь и неизмеримую глубину синего неба. Он не умел еще ни спросить, что это такое, ни удивляться и только чувствовал нечто необычайное. Земля, по которой он до сих пор ходил, исчезла: куда ни обращался его взгляд, всюду встречал он небо. Ему казалось, что он летит куда-то и тонет в беспредельности, которой не умел еще назвать пространством. Душу его наполнял неизъяснимый покой.
   Он был как ангел, весь — голова и крылья; и он парил в безграничных просторах, не помня прошлого и не думая о будущем, но каждую минуту ощущая бесконечность. Такова, должно быть, форма бытия вечной жизни. Вдруг небосвод застлало множеством зеленых веток, и на тележку упала тень. Они въехали в рощу неподалеку от самого высокого холма.
   Зной, тяжелая тележка и гнев против органиста оказали некоторое действие на кузнечиху: она почувствовала усталость. Ей хотелось сесть под деревом и отдохнуть, но она боялась застрять в дороге, тем более в лесу… Будь она одна, лес был бы ей нипочем; но когда с ней был Стась, она становилась осторожной и страшилась всего. О волках и разбойниках тут никто и не слыхивал, но теперь, выскочи даже заяц, Шаракова и ею бы испугалась…
   Ох, как тянется этот лес… добрых десять молитв можно прочитать, пока идешь… Взяла бы она Курту с собой, все-таки было б веселее. Он там выл взаперти, а у кузнечихи в эту минуту даже собачья обида ложилась на душу тяжким гнетом.
   Ох, хоть бы скорей уж выехать из лесу!.. Хоть бы подняться на этот холм!.. Шаракова скинула шаль и положила ее в тележку. Слабое облегчение. Пот лил с нее ручьями, а вместе с ним иссякали и силы. Казалось, что она уже не дотащится до холма, а о том, чтобы взобраться на вершину, — и говорить нечего!
   Неподалеку от холма, справа, из лесной чащи шла другая дорога, и в эту минуту именно с этой окольной дороги донесся легкий стук колес. Шаракова приободрилась; теперь по крайней мере она не будет одна!.. Она поспешила вперед и вскоре увидела экипаж вроде таратайки, но очень красивый: крытый кожаным верхом и на рессорах. Таратайку везла прекрасная гнедая лошадь; внутри сидел какой-то господин, но Шаракова не успела его как следует разглядеть, потому что в эту минуту экипаж свернул на проселок и оказался впереди нее.
   «Ох, хоть бы ты меня подвез!» — подумала кузнечиха, но не посмела окликнуть владельца таратайки, хотя шла следом за ней.
   Ехал в этом искусном сооружении пан Лосский, помещик и волостной судья. Он возвращался из суда домой и, несомненно, с удовольствием подвез бы усталую и красивую женщину, если бы ее заметил! К несчастью, пан судья глубоко задумался и не только не видел Шараковой на повороте, но и не слышал ее учащенного дыхания.
   Но вот наконец путники добрались до подножия холма. Таратайка едва-едва подвигалась, а следом за ней еле-еле плелась кузнечиха, тащившая свое бремя.
   Холм довольно круто поднимался вверх шагов на двести. Поэтому Шараковой пришло в голову облегчить себе труд за счет лошади. Недолго думая, она прицепила дышло тележки к оси таратайки.
   План был чудесный, дышло держалось великолепно, тележка со Стасем ехала еще того лучше, а Шаракова могла хоть передохнуть. Только бы до вершины добраться!..
   Сама она шла позади тележки и, поддавшись голосу усталости, крепко, обеими руками, оперлась на ее край. Сразу ей стало легче, до того легко, что этим способом она с охотой прошла бы вдвое дальше, чем от дома до мельницы. Но, увы, радости людские в этом мире так быстротечны!.. Вот уже доехали до середины холма… Вот уже осталось шагов пятьдесят… Спаси тебя бог, лошадка, за то, что ты нас сюда втащила!.. Пора отцеплять тележку от таратайки.
   Вдруг лошадь пустилась рысью — и таратайка, за ней тележка, а в ней Стась покатили под гору…
   Шаракова остолбенела. Не успела она крикнуть: «Стойте!» — как таратайка судьи и тележка Стася были уже внизу.
   — Спасите! — простонала женщина и, простирая руки, бросилась вслед.
   Молнией мелькнула у нее мысль, что тележка, задев за любой камень, может опрокинуться.
   Но тележка плавно, словно утопая в пуху, катилась по песку, маленькие колесики вертелись и раскачивались, как безумные, а Стасю быстрая езда доставляла огромное удовольствие. Ни о чем не подозревавший судья был не менее весел, лошадка же, у которой вдруг убавилось грузу, фыркнула от радости и рванулась в галоп.
   С минуту Шараковой казалось, что она догонит таратайку, что ее по крайней мере услышат. Но куда там!.. Она остановилась, чтобы крикнуть изо всех сил, хотя бы у нее разорвалась грудь. Однако, едва она открыла рот, у нее и голос замер: из тележки что-то выпало. Она подбежала ближе, — нет, это только ее платок… Лошадь замедлила шаг… Шаракова еще немного приблизилась. Она уже отчетливо видит головку Стася и его ручки, аккуратно вытянутые по бокам…
   — Стасенек мой!.. Спасите!..
   Тележка качнулась и покатилась еще быстрее. Уже не различить ручек ребенка, уже неясно видна головка, уже совсем маленькой кажется тележка…
   Шаракова не могла понять, почему перед лошадью не встает валом земля, почему путь им не преграждает небо, почему не сбегаются деревья, чтоб остановить их. Сколько тут птиц сидит в гнездах и видит ее материнское горе, но ни одна не спешит на помощь. Хоть бы какая-нибудь пташка крикнула пану: «Стой!» Хоть бы какой-нибудь камень в эту страшную минуту очнулся от своей дремоты… Но нет! Все вокруг безмолвствует…
   Она взглянула на небо. Над самой ее головой белка спокойно грызла шишки. Облака все так же стояли на месте. По-прежнему припекало солнце… Взглянула на дорогу — таратайка виднелась уже смутно, и чуть желтела тележка. Шараковой казалось, в этой злосчастной тележке лежит ее сердце, словно его вырвали из груди и безжалостно влекли неведомо куда, хотя оно было привязано к ней нитью, которая становилась все тоньше. Еще мгновение — и нить разорвется, а вместе с ней и сердце и жизнь несчастной матери!
   Экипаж постепенно уменьшался, теряясь в колышущейся зелени деревьев. Он уже стал — как птица. Вот он на миг исчез, но снова показался… И снова исчез…
   Шаракова протерла глаза, покрасневшие от пыли и слез. Ничего не видно!.. Она выбежала на середину дороги. Ничего… Перешла на другую сторону. Вдали что-то мелькнуло, но тотчас же исчезло… Подавленная горем, лишившись последних сил, она бросилась наземь, вниз лицом, и свернувшись клубком, завыла, как самка, у которой оторвали детеныша от налитой молоком груди.
   В эту минуту на холме, где ее постигло такое несчастье, показалась лошадка в оглоблях, а за ней по-праздничному выбритая физиономия, принадлежащая человеку, который сидел в небольшой, но сильно громыхающей бричке. Шаракова не слышала тарахтенья, не видела путешественника, зато он заметил на дороге съежившуюся женскую фигуру и остановил лошадь.
   «Пьяная или мертвая?.. — раздумывал празднично выбритый странник. — Холера ее схватила или убил ее кто?.. Ехать или воротиться?..»
   Муж, взиравший с высоты своего сиденья на эту юдоль человеческой скорби, более всего боялся разбойников, холеры и суда; он уже дернул вожжу, чтобы повернуть назад, как вдруг ему вспомнилась глава десятая евангелия от Луки, которую читают в двенадцатое воскресенье после троицына дня, — а именно, о раненом и самаритянине: «И, подошед, перевязал ему раны, возлив масло и вино; и, посадив его на своего осла, привез его в гостиницу и позаботился о нем».
   Благодаря этому воспоминанию бричка покатила вперед, однако чрезвычайно медленно и осторожно, пока не подъехала к женщине. Потом остановилась, и сидевший в ней самаритянин, нагнувшись, легонько ткнул кузнечиху кнутовищем.
   — Эй! Эй!.. — крикнул он. — In nomine Patris et…[1]
   Шаракова вскочила и, уставясь обезумевшими глазами в бритое лицо путешественника, прошептала:
   — Пан органист?..
   — Я самый!.. — ответил он. — А что случилось?..
   — Стась у меня пропал!.. О, господи Иисусе!.. — простонала она и оперлась на край брички.
   — Как же это?.. Цыганы его увели?.. Господи владыко!..
   В нескольких словах Шаракова рассказала ему, что случилось.
   — Э! Чихать вам на это!.. — воскликнул органист. — Это, ясное дело, ехал какой-то шляхтич… господи владыко!.. Ну, а такие не крадут детей. Садитесь-ка, пани, в бричку!.. Et cum spiritu Tuo.[2]
   — Зачем?
   — То есть как зачем? Господи владыко!.. Будем искать мальчика и — amen!..[3]
   — Может, его уже…
   — Что — может, его уже?.. Думаете, его уже нет в живых?.. А кого же тогда я буду учить? Ежели мне суждено его учить, когда ему исполнится шесть лет, так — господи владыко! — мальчишка уж не помрет на втором году… In saecula saeculorum…[4]
   Доводы органиста и особенно его латынь были так неопровержимы, что кузнечиха молча полезла в бричку и смиренно примостилась на козлах, лицом к органисту. Но верный, хотя и запальчивый, слуга церкви не допустил этого.
   — Прошу покорнейше… Господи владыко!.. — воскликнул он. — Прошу пожаловать на сиденье, а я сяду на козлы… Introibo ad altare Dei…[5]
   — Пан органист, да что это вы, право?..
   — А как же? Я был бы — господи владыко! — последним невежей, если б вы, пани, дочь и жена моих друзей, сидели на козлах… Мне надо править — мне и сидеть на козлах… Sicut erat in principio…[6]
   Шаракова исполнила приказание органиста, не смея в глаза ему взглянуть. Ведь именно затем, чтобы досадить ему, и отправилась она сегодня путешествовать!.. Но господь, пекущийся о слугах своих, расстроил планы мщения и сделал так, чтоб этот-то органист и избавил ее от беды.
   — Видите ли, пани Шаракова, — говорил великодушный покровитель, — мне надо по делу ксендза заехать к пану Лосскому, тому, что тут, господи владыко, волостным судьей; но сперва я отвезу вас в местечко, и там мы расспросим у евреев, кто из здешних помещиков ездит в простой таратайке. Потом мы разыщем Сташека, заберем его, и я завезу вас с ребенком на мельницу. Indulgentiam, absolutionem et remissionem peccatorurro nostrorum…[7]
   Но Шаракова уже не слушала его программы, возвещенной на манер проповеди, а уткнулась лицом в руки и разрыдалась. Это ее немного успокоило.
   Полчаса спустя бричка въехала на городскую площадь под аккомпанемент хлопающего бича и латыни, расточаемой растроганным органистом еще более щедро, чем всегда.

 

 
   Пан Лосский был мужчина средних лет, весьма порядочный и благопристойный; кроме этих достоинств, он отличался также здравым смыслом, изрядным поместьем и английскими бакенбардами. Небольшая плешь свидетельствовала о том, что сей славный муж смолоду неоднократно прошибал стену лбом и вообще вел не слишком благочестивый образ жизни. Обстоятельство это, однако, не подрывало уважения, которым он пользовался у соседей, а для жены делало его еще дороже, ибо примешивало к их нынешнему супружескому счастью капельку ревности к вчерашнему дню и капельку тревоги относительно завтрашнего.
   В качестве выборного волостного судьи пан Лосский исполнял свою должность к всеобщему удовлетворению. Не желая отрывать людей от работы, он обзавелся элегантной крытой таратайкой на рессорах и в суд, за две мили от дома, ездил один. Поэтому всякий раз, когда он возвращался из суда с опозданием, пани имела обыкновение как бы невзначай спрашивать его:
   — Ты не заезжал к кому-нибудь из соседей?
   — Нет, — отвечал он, — я прямо из суда.
   — Ах!.. — кончала разговор пани, сожалея в душе, что в этот суд мужа не сопровождает кучер или по крайней мере какой-нибудь мальчишка.
   Мы не уклонимся от истины, указав, что и знакомые судьи, а особенно дамы, до известной степени разделяли сомнения пани Лосской относительно безгрешного образа жизни ее супруга. Слава, раз завоеванная, живет вечно.
   В тот день, когда случилось уже известное нам происшествие на дороге, пан Лосский возвращался домой около двух часов дня. В суде сегодня дел было немного, дома его ждали приехавшие в гости соседи, и он спешил вернуться. Когда Шаракова прицепляла тележку к его таратайке, он как раз задумался о тяжбе двух крестьян из-за курицы, потом размышлял о том, как развлечь своих гостей, и никак не предполагал, что может стать невольным виновником тяжелого горя кузнечихи и предметом увеселения для соседей.
   В конце леса дорога в поместье судьи ответвлялась от большака влево. Лосский свернул на нее без всяких приключений и выехал в открытое поле. В одном месте какие-то люди копали ров, и судья заметил, что люди эти с большим оживлением показывают друг другу на его таратайку.
   Потом повстречалась ему баба с маленьким мальчиком; они остановились посреди дороги и так широко разинули рты, словно собирались проглотить гнедую лошадь вместе с таратайкой. Столь явно выражавшееся изумление льстило судье, который с удовольствием убеждался, что полюбившийся ему экипаж начинает обращать на себя внимание.
   Стась, вначале восхищавшийся быстрой ездой и подскакиванием тележки, вскоре соскучился и уснул, грезя, должно быть, о проказах Курты и поцелуях матери. Но вот таратайка, стукнувшись о подворотню, въехала во двор.
   На веранде под полотняным навесом, среди цветов, сидела пани судейша, окруженная дамами и мужчинами, видимо ожидая хозяина дома. Судья заметил это и, желая показать себя во всем блеске, решил объехать кругом большой газон. Конь, почуяв натянутые поводья, вскинул вверх красивую голову, перебирая в такт стройными ногами. Судья, чтоб не отстать от него, тоже напружинил ноги, выпрямился и принял изящную позу.
   Эффект, на который он рассчитывал, действительно удался. Когда, объезжая двор, судья поравнялся с верандой, гости захлопали в ладоши, закричали «браво!», выражая все признаки удовольствия.
   Лосский натянул поводья еще туже, конь вскинул голову еще грациозней, таратайка и прицепленная к ней тележка с ребенком покатили еще торжественнее, а восторг зрителей перешел в бешеное веселье. Это уже удивило судью, особенно когда он заметил, что даже старый его слуга кусает губы, чтобы не расхохотаться.
   — Браво!.. Браво!.. Поздравляем!.. Ха-ха-ха!.. — кричали мужчины.
   Лосский выскочил из таратайки и остолбенел, заметив, как переглянулись дамы с весьма двусмысленным видом и как у жены его, светлой блондинки и инстинного ангела во плоти, появилась неопределенная улыбка на устах и очень определенные слезы в больших кротких глазах.
   — Отведи лошадь в конюшню! — приказал слуге забеспокоившийся судья.
   — А с этим что будем делать, ваша милость?.. — спросил старый плут, указывая салфеткой на тележку.
   Лосский оглянулся и обомлел, увидев предмет, столь трудно совместимый с его положением мужа и стража законности. Эта злополучная история усложнялась еще более тем, что у супругов Лосских не было детей.
   — Поздравляем с находкой!.. — хохотали мужчины.
   — Так сделайте же меня хоть гласным! — кричал восьмидесятилетний экс-полковник, старый холостяк.
   Между тем дамы окружили тележку, в которой плакал проснувшийся Стась.
   — Прелестный ребенок! — говорила одна.
   — И какой нежненький!
   — А ему уже по крайней мере годик, — прибавила третья.
   — Так судья же ровно два года трудится на пользу общества! — зычным голосом выпалил полковник.
   — Но, господа, это, наверное, ошибка! — оправдывался изменившимся голосом несчастный судья.
   — В таком адресе не может быть ошибки! — возразил неисправимый полковник. — Однако ничего не скажешь, мальчик хорошенький, как картинка!
   Пользуясь кутерьмой, пани Лосская ускользнула в комнаты. Несколько минут спустя она вернулась с сильно покрасневшими глазами, но была уже спокойнее, словно примирилась с судьбой. За ней плыла старая толстая ключница.
   Когда судейша дрожащими руками вынула Стася из тележки и передала его ключнице, бедный муж спросил необычно смиренным тоном:
   — Что ты думаешь с ним делать?
   — Не отсылать же его на скотный двор?.. — тихо ответила жена с оттенком упрека в голосе.
   Услышав это, молодые дамы покраснели, пожилые переглянулись и даже мужчины стали серьезны, а полковник сказал:
   — Ну, дорогая пани, шутки в сторону, а вы хорошо сделаете, если сейчас покормите мальчишку, — он, наверное, проголодался. А своим чередом надо сообщить в приход и войту, потому что это очевидное недоразумение, и родители мальчугана, должно быть, чертовски беспокоятся…
   Между тем ключница, пристально разглядывая ребенка, бормотала:
   — Клянусь Христовыми ранами, вылитый наш пан!.. Наш пан был в точности такой, когда ему исполнился годик!.. Я-то его помню: нос, глаза, даже родинка на шее!.. Точнехонько такой же! Ого!.. Это не мужицкое дитя…
   Судейша, желая прервать эти неуместные замечания, легонько подтолкнула разболтавшуюся женщину к крыльцу и велела умыть и накормить ребенка. Гости уже унялись и теперь наперебой соболезновали горю родителей, в то же время возмущаясь столь очевидной небрежностью няньки, прицепившей тележку к таратайке. Судья поддакивал им, силясь угадать, в какой деревне ему прицепили мальчишку; а когда разговор перешел на другую тему и жена успокоилась — по крайней мере внешне, Лосский на минуту оставил гостей и поспешил в гардеробную.
   Там, разогнав всю прислугу, обосновалась ключница; посадив ребенка к себе на колени, она кормила его булкой с молоком. Стась ел, но все время беспокойно озирался в незнакомой комнате, словно искал мать. Когда вошел судья, мальчик, увидев мужчину, стремительно кинулся вперед, протягивая к нему ручонки, и закричал на своем детском языке:
   — Тятя!.. Тятя!..
   — Голос крови!.. Клянусь Христовыми ранами! — воскликнула ключница. — Ах, что это за умный ребенок… точнехонько как пан.
   Судья подошел к мальчику, внимательно оглядел его, осторожно коснулся загорелой щечки и вдруг, обернувшись — сначала направо, потом налево, поцеловал Стася. Сделав это, к неописуемому умилению ключницы, он вышел в сени.
   В сердце его проснулось странное чувство. Он был растроган, встревожен, но вместе с тем доволен и горд. Стась нравился ему больше, чем какой-либо иной ребенок.
   В коридоре он встретил жену, но не посмел взглянуть ей в глаза. Тогда она протянула ему руку и вполголоса сказала:
   — Я уже не сержусь.
   Лосский крепко прижал ее к груди и тотчас же вышел на крыльцо, боясь, что она заметит его волнение.

 

 
   Суббота в маленьких местечках — это день тишины и отдыха. По этой причине пан бургомистр городишка X., пани бургомистерша и нотариус, их друг, отправились в полдень на прогулку.
   Бургомистр, низенький пухлый человечек, шел впереди. Правую руку, сжимавшую трость, он закинул за спину, а левую, согнутую в локте, нес перед собой совершенно так же, как церковный служка, собирающий на храм во время обедни, несет свой подносик. При этом он непрестанно ухмылялся и закрывал глаза; люди говорили, что он это делает, чтобы «не видеть, откуда падает», — разумеется, в эту протянутую руку.
   Шагах в пятнадцати позади него следовал нотариус, долговязый стареющий холостяк, выступавший под руку с пани бургомистершей. Мы сильно сомневаемся в том, что кого-либо удивляли в местечке такого рода прогулки. Все привыкли к ним, не исключая и бургомистра, который был всегда доволен и думал лишь о том, чтобы «погуще падало».
   В честь этой тройки местных знаменитостей у деревянных домишек зевало несколько вкушавших субботний отдых евреев, а возле сломанного насоса лениво почесывался пес, четко обрисованные ребра которого могли послужить иллюстрацией здешнего благосостояния.
   Когда гуляющие подходили к концу площади, на них едва не налетела стремительно мчавшая бричка органиста. Пан бургомистр отскочил в сторону, а пан нотариус, видимо от волнения, стал оправлять воротничок.
   В ту же минуту бричка остановилась как раз против нотариуса.
   — С ума ты, сударь, спятил, чего разогнался? — спросил тот.
   — Laudetur[8] Иисус Христос!.. — ответил органист, притрагиваясь кнутовищем к шапке.
   Бургомистр, заметив заплаканное лицо Шараковой, подошел к бричке, ухмыляясь, как всегда.
   — Что такое? — спросил он. — Несчастье какое случилось? Не умер ли кто?.. Не сгорело ли что?..
   — Какой рассеянный человек! — продолжал нотариус. — Ведь чуть не задавил меня и Ю… то есть пани бургомистершу.
   — Сынок у меня пропал… Стасечек мой! — вскричала кузнечиха, снова обливаясь слезами.
   — Это еще что за особа? — спросила пани бургомистерша.
   — Кажется, это дочь мельника Ставинского, — объяснил нотариус.
   — И верно… Была Ставинская, а теперь кузнечиха. Помогите мне его найти, господа вы мои золотые! — молила Шаракова, трясясь от рыданий.
   — Ха-ха-ха! — засмеялся бургомистр. — Нашла с чего плакать!.. Такая молодая! Да господь бог даст тебе еще десятерых!..
   — Andre, soyez convenable![9] — отчитала его пани бургомистерша, некогда воспитывавшаяся в институте в губернском городе.
   — О, спасите меня, золотые мои господа! — простонала кузнечиха и, перегнувшись с брички, протянула руки, словно хотела обнять сперва пани бургомистершу, а затем ее супруга.
   Но окончившая институт пани бургомистерша с негодующим видом отпрянула назад, а не менее ее оскорбившийся бургомистр воскликнул:
   — Это, черт возьми, что еще за фамильярность!.. Ты что, не знаешь, кто я такой?..
   — А как же, знаю: вы почтеннейший пан бургомистр. Так помогите же мне найти моего сыночка… Ведь я-то, горемычная, уже невесть сколько его не видала! Может, он где вылетел из тележки, и еще ею кто задавит!
   — А мне-то какое дело? — негодовал бургомистр. — Ступай себе к стражнику!.. Она воображает, что я стану за ее пащенком ходить!.. Слыхал, нотариус?
   Слово «пащенок» оскорбило кузнечиху. Слезы высохли у нее на глазах, к лицу прилила кровь.
   — Так для чего же вы бургомистр? — крикнула она. — Разве не для того, чтобы бедным людям помогать в несчастье?.. Это мой Сташек пащенок?.. Да вы и сами были таким, а он, может, когда-нибудь тоже, если отыщется…
   В этом месте рыдания прервали ее речь.
   — Несознательная женщина! — пробормотал органист, очевидно думая о том, что бургомистр не для того протягивает руку, чтобы помогать бедным людям в несчастье.
   Как бы то ни было, ситуация могла бы стать крайне щекотливой, не вмешайся нотариус, которому приходилось иметь дело со Ставинским. Он прекратил ссору, предложив органисту рассказать, что случилось со Стасем.
   Тем временем бричку окружила целая толпа евреев, словно выросших из-под земли, и органист тоном проповедника поведал всем собравшимся о происшествии со Стасем. Когда в заключение он громким голосом обратился к присутствующим с вопросом, не знает ли кто помещика, который ездит в крытой таратайке на рессорах, какой-то еврей крикнул:
   — Я знаю! Это пан Лосский, судья…
   — И слово стало плотью! — воскликнул органист. — Так у меня же именно к нему и было дело, и бог весть зачем только я заехал сюда!..
   С этими словами он повернул коня назад.
   — Так поезжайте же скорей, куманек, милый! — взмолилась кузнечиха, теребя органиста за полу длинного сюртука.
   Однако на бричку облокотился какой-то еврей.
   — Пани Шаракова, — сказал он. — Так вы запомните, что это я сказал… А уж я завтра заеду к пану кузнецу.
   — Это еще что за мошенничество! — воскликнул органист. — Да я сам отлично знал, что пан Лосский ездит в суд в крытой таратайке, запряженной гнедой лошадью…
   — Так зачем же вы спрашивали, если сами знали?.. — рассердился еврей.
   — Нечего мне оправдываться перед всякими оборванцами! — высокомерно ответил органист, собираясь ехать.
   — Едемте же, едемте! — просила Шаракова.
   — Ай, какой важный пан!.. — кричал еврей, хватаясь за вожжи. — Пан органист! Я вам кое-что скажу!.. Может, вы будете ко мне ходить каждое воскресенье играть на шарманке?..
   Толпа, обступившая бричку, покатилась со смеху.
   Гордый органист побледнел, самолюбие его было уязвлено, и в глазах блеснула жажда мщения. Он поднялся на козлах и, вытянувшись во весь свой длинный рост, воскликнул зычным, торжественным голосом: