Сегодня я узнал этот план (точнее, один из планов). В нашем распоряжении есть два корабля, готовых принять участие в операции. Один из них отвлечет англичан — примет бой с «Беллерофонтом». Брат императора Жозеф, очень на него похожий, будет в это время на палубе. И заставит англичан поверить, что император на судне. Пока они будут брать корабль на абордаж, второе судно — с императором и нами — ускользнет в открытый океан.
   Утром этот план (признанный самым удачным) докладывают императору. Но император молчит. И продолжает в подзорную трубу изучать «Беллерофонт».
   Теряем драгоценное время…
   И вот сегодняшней ночью он собрал нас. Каково же было изумление (нет, потрясение, потрясение!), когда император объявил:
   — Я более не глава армии и государства… всего лишь частное лицо. Я не имею права рисковать жизнями французских моряков. И решил искать прибежище… — Он помолчал и закончил: — На борту английского корабля… вот этого… «Беллерофонта».
   Наступила тишина. Мы не верим своим ушам!
   — Вы намерены сдаться англичанам, Сир? — переспросил потрясенный Бертран.
   Теперь я написал бы — «простодушный Бертран». Но тогда, повторюсь, потрясение было на всех лицах.
   — Зачем же — сдаться? Просто я ухожу из политики… и вот решил искать прибежище у английского народа, под сенью его законов. Буду жить где-нибудь под Лондоном… под именем полковника Дюрока.
   Было непонятно, он издевается над нами или впрямь стал безумным? Ну добро бы сдаться русским — он был прежде дружен с их царем. Но англичанам?! После того, как тысячи английских солдат всего пять недель назад полегли при Ватерлоо! После того, как двадцать лет он беспощадно воевал с ними, душил кольцом блокады! И представить себе, что после этого они поселят его у себя этаким добродушным лендлордом?! Нет, англичане непременно посадят его в крепость.
   Он посмотрел на меня, странно улыбнулся и сказал:
   — Даже если вы правы…
   Он, как обычно, прочел мысли.
   Но и эту фразу я понял только теперь.
   Сегодня 14 июля. В день взятия Бастилии я сажусь в шлюпку. Шлюпка подплывает к английскому кораблю. Я поднимаюсь на борт «Беллерофонта» и вручаю капитану послание императора, адресованное принцу-реге-нту.
   Я знаю его наизусть: «Ваше Королевское Высочество! Я закончил политическую карьеру и надеюсь, как Фемистокл, найти пристанище в стране британского народа. Я отдаю себя под защиту Ваших законов и прошу английский народ — самого могущественного и великодушного из моих противников — оказать мне защиту и гостеприимство. Наполеон».
   Капитан прочел. Изумление на его лице! Он не в состоянии поверить. Перечел послание — и широкая улыбка! Он не может сдержать торжества. Еще бы: в одно мгновение безвестный офицер становится мировой знаменитостью — ему сдается вчерашний повелитель мира.
   Он окончательно помешался от счастья — жмет мне руку, рассыпается в комплиментах, восторгается решением императора. На прощание говорит:
   — Императора Наполеона, конечно же, примут в Англии с должным уважением. Наши люди и великодушны, и демократичны.
   Нет, нет, капитан тогда не лукавил, в тот миг он верил…
   Я передал императору ответ капитана.
   — Ну вот видите, как все удачно сложилось, — говорит он с нехорошей усмешкой. И смотрит мне в глаза. Этот взгляд… тот самый, от которого дрожали его маршалы… бездна…
   Он обращается ко всем:
   — Что ж, пора собираться.
   Я потрясен. Не министр, даже не адмирал, а какой-то капитан одного из бесчисленных английских кораблей что-то обещал — и этого достаточно ему — величайшему из императоров?! Я был уверен, что после обещания капитана все только начнется: переговоры с правительством, обмен посланиями…
   Он привычно читает мои мысли:
   — У нас нет времени, иначе нас попросту возьмут в плен. И, кроме того… — Он не заканчивает фразы и странно усмехается. — Короче, поторопитесь, господа.
   Вот так, не получив никаких заверений от официальных лиц, он отдает себя в руки англичан.
   Император в зеленом мундире с бархатным воротом, со звездой Почетного Легиона и в треуголке садится в лодку. Отплываем.
   Он поднимается на палубу корабля. Снимает свою знаменитую треуголку — приветствует капитана. (Хотя не снимал ее перед королями)…
   Надо сказать, капитан принимает нас очень радушно. Сто человек императорской свиты — их жены, слуги размещаются на корабле.
   Раннее утро. Корабль берет курс на Англию.
   До самого полудня император сидит недвижно на палубе, глядит, как исчезают берега Франции. Я стою рядом. И слышу:
   — Более не увижу…
   Я так и не понял — говорил ли он сам с собой или сказал это мне.
   В пути император занимается делом, в котором ему нет равных, — очаровывает. Уже вскоре и капитан, и матросы пребывают от него в совершеннейшем восторге. Еще бы, сам Наполеон с таким энтузиазмом интересуется их экипировкой, пищей…
   Вчера император участвовал в утреннем построении команды и сказал много комплиментов и морякам, и английскому флоту. Посетовал, что у него не было таких моряков, иначе он завоевал бы весь мир.
   Все как-то сразу забыли, что император — пленник… Пленник? Нет, он бог войны, который ведет себя как добрый гость. Его любимая манера — трепать по щеке и щипать за ухо своих солдат. И уже вскоре английские моряки с восторгом терпят эти странные покровительственные ласки.
   Да, он — вечный любимец солдат всего мира. Не прошло и недели плавания, а он уже может повелевать вчерашними врагами. Его обожают.
   Первая остановка — Торбей. Набережная запружена людьми. Матросы рассказывают — пешком, верхом, в каретах народ прибывает из Лондона, чтобы увидеть его. Подзорные трубы продаются за сумасшедшие деньги. Вокруг корабля кружатся сотни лодок, взятых напрокат. Нанять шлюпку стоит небольшого состояния. Все взоры прикованы к нашему кораблю: ждут появления императора.
   Я пообедал, вышел на палубу. Император продолжает обедать — точнее, сидит за столом с отсутствующим видом — о чем-то думает.
   На палубе я увидел матроса, державшего большую доску с надписью мелом: «Он обедает».
   Наконец император появляется на палубе… Безумные крики с набережной: «Смотрите, смотрите!..»
   Он уходит в свою каюту. И тотчас на палубу вышел другой матрос, написал на доске большими буквами: «Он отдыхает».
   Толпа благодарно аплодирует.
   Мы пришли в Портсмут. То же столпотворение.
   Принесли газету, из которой я узнал: в Лондоне идут лихорадочные совещания министров с принцем-регентом.
   Император балует англичан: выходит на палубу в знаменитом сером походном сюртуке и треуголке. На лодках, кораблях, на набережной тысячи людей обнажают головы…
   Он доволен. Смотрит на меня.
   — Я опишу это, Сир.
   Он улыбается.
   Свершилось! Сегодня, 31 июля, на борт «Беллерофонта» поднялся адмирал Кейт. Почтительно приветствует императора, зачитывает решение правительства.
   Император не понимает по-английски, ему переводят: «Генерал Бонапарт (так теперь велено его называть) объявляется пленником союзников. Его отправляют в ссылку. Ему дозволяется взять с собой трех офицеров и двенадцать слуг. Место ссылки — остров Святой Елены…»
   Император взрывается в яростном монологе. Он буквально орет:
   — Вы попрали все законы гостеприимства! Я был величайшим вашим врагом и оказал вам величайшую честь, добровольно выбрав вашу защиту. То, что вы совершили, ляжет вечным позором на всю британскую нацию… Это равносильно смертному приговору!
   Адмирал слушает с несчастным лицом.
   После страстного монолога император… преспокойно выходит на палубу. На свою обычную вечернюю прогулку на потребу любопытным.
   Я потрясен: он выглядит, повторюсь, совершенно спокойным. И это спокойствие пугает.
   Погуляв с полчаса, он возвращается в каюту.
   Маршан прибегает ко мне в панике:
   — Он заперся в каюте. Как тогда — в Фонтенбло…
   И Маршан раскрывает мне тайну — год назад, после первого отречения, император пытался покончить с собой… Бедняга Маршан боится повторения попытки самоубийства.
   Он умоляет меня постучать в каюту императора — как бы по делу.
   Я подхожу к каюте, и из-за двери тотчас раздается голос императора:
   — Позовите Маршана.
   Он и за дверью читает мысли?!
   Потом Маршан рассказал мне: когда он вошел, император сидел на кровати.
   — Помоги мне раздеться, мне нужно отдохнуть.
   Потом лег, сам задвинул полог. Свет проникал через плотные пурпурные шторы на окнах, и каюта была цвета крови.
   Маршан в ужасе стоял у полога кровати, ожидая неизбежного. И услышал ровный голос императора:
   — Продолжай читать.
   Это были «Жизнеописания» Плутарха, он читал их императору накануне. Маршан стал читать — в совершеннейшем ужасе… Он не знал, что происходило там, за занавесями.
   Но когда он дошел до самоубийства Катона, император преспокойно раздвинул занавеси и попросил халат. Маршан подал — дрожащими руками. После чего император стал молча расхаживать по каюте. Походив, остановился и начал обсуждать с Маршаном, кого ему взять с собой на остров.
   — Он был совершенно спокоен, будто все идет как надо, — сказал мне Маршан.
   «Будто все идет как надо». Теперь понимаю — лучше фразы не придумать.
   Ему пришлось выбирать из тех, кто поднялся с ним на борт. И он выбрал.
   Маршан за ужином назвал их мне. Граф Шарль Монтолон с женой Альбиной, граф Бертран с женой Фанни… Причем Фанни (кстати, англичанка) была в ужасе от этого известия, говорят, чуть не бросилась за борт. Но сам Бертран был счастлив.
   И еще император назвал меня.
   — Он просил узнать, как вы к этому отнесетесь, — закончил Маршан.
   Я вошел к императору в каюту и сразу начал:
   — Сир! Если вы окажете мне честь и возьмете меня, вы исполните самое заветное мое желание.
   Он улыбнулся и сказал:
   — Граф, вы не только хорошо пишете, вы бегло говорите по-английски. Я решил взять вас с собой к англичанам, в изгнание, еще тогда, в Париже, как вы, наверное, поняли.
   «К англичанам, в изгнание»? Так что же выходит? Уже в Париже он знал, что сдастся Англии? И что его сошлют? Но тогда зачем он сдался?
   Так я спрашивал себя тогда, глупец.
   За ужином император объявил свите свое решение — назвал тех, кого решил взять с собой. И тогда вечно скандальный (и вечно обиженный) генерал Гурго устроил императору бурную сцену. Гурго вспоминал (весьма страстно), как спас его в России, как храбро бился при Ватерлоо. Он не просил — требовал, чтобы император взял его на остров.
   Императору не могла не понравиться такая жажда служить. Я был перемещен на должность секретаря, а Гурго добавлен к двум офицерам.
   Я единственный из свиты старше императора и ниже его ростом. К тому же я худ, как император в дни Тулона. Все это ему приятно…
   Вечером он приглашает меня в каюту. На столе лежат перо и бумага.
   — Не будем откладывать.
   Он усаживает меня за стол и начинает диктовать. Диктует стремительно, приходит в ярость, когда я его останавливаю. Я понимаю, что мне придется придумать собственную систему стенографии…

ГЕНЕРАЛ БОНАПАРТ

   Император начал с детства:
   — Я родился пятнадцатого августа одна тысяча семьсот шестьдесят девятого года.
   Я вдруг сообразил, что сорок шестой день его рождения мы будем праздновать в океане — по пути в изгнание.
   — Здесь не забудьте упомянуть о том, — продолжал он, — о чем я вам уже рассказал, — о комете. Накануне моего рождения в небе появилась комета. И встала над островом… Корсика, хаос творения… Горы! — Он смотрел в окно. — Как одинаковы волны… усыпляющий простор океана, а горы будят воображение. И небо. Воистину лазоревым оно бывает только на Корсике… Мирные селения, прилепившиеся к горам, черные покрывала женщин, спешащих в церковь… Пейзаж родины…
   В моем роду — мятежные флорентийские патриции и сарацинские рыцари. Воинственная кровь опасно смешалась… Отец высокий, статный. Пожалуй, Люсьен больше всех нас похож на отца… Маленькая Летиция, моя мать, — истинная корсиканская красавица. Мраморное лицо, которое не берет загар. Бледность статуи… Я мамин сын.
   «Действительно, маленький, с точеными чертами лица и с такой же отчаянной бледностью», — подумал я.
   Он улыбнулся моим мыслям и даже продолжил их:
   — И такими же, как у нее, маленькими руками… Она единственная в мире женщина, которую я боготворил. Когда однажды она опасно заболела, я умолял ее не умирать: «Вы уйдете, и мне некого будет уважать в этом мире». После каждого моего триумфа она пугалась. Она говорила: «Мой мальчик, так вечно продолжаться не может…» И все повторяла старинную корсиканскую притчу: «Один великий богач нашел на дороге золотые часы… и очень расстроился. Потом он потерял все, остались только эти часы. Однажды он потерял и их… и очень обрадовался. На изумленный вопрос ответил: „У меня было так много всего, что когда я нашел еще и эти часы, то понял: так больше продолжаться не может. И сейчас я радуюсь по той же причине: так больше продолжаться не может“… Да, я обладал всем, что может дать судьба. Пожалуй, для окончательного величия мне не хватало только несчастья…
   И как-то торопливо он вернулся к прежней теме:
   — Мать религиозна и тиха, и при этом отважна, как истинный воин. Только такая женщина могла родить настоящего солдата. Запишите: «Уже в чреве матери император слушал грохот пушек». Это была война жалкого глиняного горшка с чугунным котлом — корсиканцы сражались против королевской Франции… Мы были разгромлены. Остатки повстанцев вместе с вождем генералом Паоли бежали в горы. И все это время рядом с мятежным генералом был его адъютант — мой отец Карло Буонапарте. И его беременная жена Летиция… Надо описать отчаяние отступления — жара, ржанье коней и бешеная скачка. И в седле мать слушала меня, мои толчки… жизнь, которую носила… Так что огонь битвы в моей крови. Мы уходили через горные перевалы, где так близко небо. И когда в тысяча восьмисотом я задумал провести через Альпы целую армию, я имел право сказать себе: ты уже одолел горы в чреве матери…
   Он задумался и потом произнес:
   — Писатели лгут в начале и в конце. Все, что я рассказал, опустите. Начните торжественно, но кратко: «Его будущее Судьба определила до его рождения. Разгромив восставших, Франция завоевала Корсику, и император Наполеон родился французом». Военная увертюра отыграна, мой друг. Занавес поднялся…
   Она родила меня, когда шла к обедне. Был праздник Успения Богородицы, и по дороге у нее начались схватки. Она вернулась домой и не успела дойти до спальни. Я родился в гостиной — на старинных коврах с изображениями героев Илиады…
   Он говорил, а я видел (клянусь, видел!): в деревянной колыбели, накрытой белым кружевом, кричал мальчик…
   Император улыбнулся:
   — Как бывает у малорослых, потому бешено тщеславных детей, я обожал подчинять. Не имел, да и не хотел иметь друзей, но хотел иметь подчиненных. Я, низкорослый мальчик, заставлял служить себе не только высоких сверстников, но и старших учеников и даже старшего брата.
   Наш маленький белый дом в Аяччо… Если там будете, навестите его. Он не последний на острове — целых три этажа. Каким огромным он мне казался и как оказался мал… Дерево у моего окна… я открыл окно, ветка качается, и я вижу, как на ветке сидит черная бабочка… она тоже кажется мне огромной. Я лезу за ней, и мать ловит меня, когда я уже приготовился выпасть из окна… Все меня привлекает… особенно лепешки, которые в поле оставляют коровы. Я спешу их собрать, и мать шлепками отгоняет меня от коровьего навоза… Отец не справлялся со мной, я был зверски упрям. Когда мне мыли голову… как я ненавидел мыло, оно щипало глаза и я пытался съесть его… чтобы его не было! И за буйство в ванной она выгнала меня с мокрой головой… И я в слезах, отторгнутый ею, лежу в постели, а отец на цыпочках входит ко мне и с нежностью трет мою голову, сушит волосы… Но она — воплощенная месть — на пороге, и отец покорно исчезает перед разгневанной Немезидой… Он рано умрет, но, к великому моему счастью, останется она. Как она меня знала… будто между нами был заговор…
   Но у маленькой красавицы были крепкие кулаки… Она понимала — только кулаками можно шлифовать мой характер. Мою вздорность она превращала в упорство. Я не хочу идти в церковь — пощечина. Я увязался за ней в гости — она велела остаться. Но я иду, молча, упрямо иду за ней. И полуоборот матери, и внезапная боль — пощечина. Удар беспощаден! От бешенства я бросаюсь на землю — я хочу разбиться, чтобы напугать ее. Истошно кричу, но она даже не оборачивается. Гордая, прямая спина удалявшейся матери… И до смерти буду помнить тот день: жару, пыль, твердость земли — твердость матери. Уважение к силе, к ее непреклонности вошло в мое сознание вместе с пощечинами…
   Жизнь играла мной. В семьдесят девятом я поступаю в военную школу в Бриенне. Здесь учились дворянские дети. На стене — портрет графа де Сен-Жермена, основателя школы. Старик в мантии со множеством орденов в высоком парике… или он казался мне стариком? Мне шел шестнадцатый год, когда я покинул эту школу, а росту во мне было жалких четыре фута десять дюймов. Мать увидела меня… и не узнала в толпе здоровенных сверстников. Я бросился к ней с объятиями, а она недоверчиво смотрела на меня. У нее, как она потом рассказывала, даже возникла вздорная мысль: не подменили ли сына? Маленькое, худенькое, болезненное существо… это не мог быть ее Наполеоне!
   На самом деле я был мал, но крепок, как сталь. И уже не раз научил своих сверстников уважать и опасаться моего маленького тела. Я вступал во все драки. Главное — ввязаться в драку, и тогда тебе спуску нет! Так я учил свое тело бесстрашию. Я выбирал самых сильных — они сбивали меня с ног, но я вставал и шел на них. Я научил их страшиться не только моих кулаков, но и моей непреклонности. Так требовала моя честь. Так учила мать. Уверен, все доброе и злое в человеке — от матери. Запишите: «Она всегда учила меня гордости, чести и славе»…
   В Бриенне я взял свою первую крепость! Помню, выпал снег и я убедил товарищей построить из снега брустверы, валы, парапеты. Получилась маленькая крепость. Мы разделились — одни защищали ее, а я с другими должен был ее взять. Я придумал диспозицию и возглавил атаку. Защищавшие лихо отбивались замерзшими снежками. Это было очень больно — снежки в лицо, но я бежал впереди и добежал — мы ее взяли!
   И вот результат: «крепкое сложение, отличное здоровье, честен и благороден, отличался прилежанием к математике… будет превосходным моряком». Это моя характеристика в школе, и я ее заработал.
   Я хотел быть моряком, но у меня не было протекции… Они меня не приняли. Я плакал. И тогда я услышал голос: «Ты еще увидишь море».
   Так первый раз заговорил во мне этот голос. Да, мой флот проиграет все морские сражения. Но море будет ко мне очень милостиво. Когда я вез армию в Египет… и когда оттуда возвращался…
   Он остановился.
   — Нет, я хочу, чтобы все было по порядку. Мы еще подойдем к этому…
   Император смотрел в окно каюты — гладь бухты, море. И повторил:
   — «Ты еще увидишь море»… Меня отвезли в Париж, в военную школу на Марсовом поле… Содержали нас там великолепно. И хотя в большинстве мы были мальчиками из небогатых семей, в школе при нас была многочисленная прислуга, мы щеголяли верхом на великолепных казенных лошадях… Все это развращало. Помнится, я даже написал записку, где предлагал заменить эту ненужную роскошь умеренной жизнью. Вместо дорогих удобств я предложил побольше знакомить нас с тяготами военной жизни, с невзгодами, которые нам предстоят. Но начальники не захотели принять аксиому: трудности в учении помогают в будущих боях… В училище я пережил и первое видение военной славы — я увидел великого полководца принца Конде!..
   Я не мог не подумать: «Его потомка, герцога Энгиен-ского, он расстреляет».
   Император засмеялся (читал, читал мысли!)
   — Я совершил много ошибок — не расстрелял мерзавца Фуше, затем Ватерлоо… история с Папой и так далее… много. Но не эту. Я и сегодня знаю — я имел право его расстрелять.
   Я уверен — у него в этот миг было ощущение мужа, чья жена по имени Франция прелюбодействует с Бурбонами… И отсюда эта ненависть к несчастному, несправедливо погубленному им отпрыску Бурбонов.
   Непрерывная диктовка… Я устал смертельно, но он не замечает, расхаживает по каюте и диктует:
   — В Парижском военном училище при выпуске мне дали характеристику: «Высокомерен, любит одиночество, чрезвычайно самолюбив. Его честолюбие не знает границ». Отличная характеристика для того, кто решил поиграть с земным шаром!
   Моя юность — мое одиночество. Мои товарищи постоянно болтают о любовных приключениях. У меня никого. Мое тогдашнее страдание… впрочем, обычное юношеское страдание. Я обожал гётевского «Вертера» — мой любимый тогда роман. Мысли о самоубийстве… Но у меня не было несчастной его любви, а я хотел иметь право глубоко страдать. И я нашел предмет постоянного страдания: поруганная судьба моего маленького острова. И я писал в дневнике: «О моя угнетенная родина! Если нет больше отечества — патриот должен умереть… Я всегда в одиночестве, даже когда кругом люди. О чем я тоскую нынче? О смерти. А ведь как-никак я стою лишь на пороге жизни. Мои земляки, закованные в цепи, целуют французскую руку, которая их сечет. Если бы нужно было умереть кому-то одному, чтобы вернуть свободу моему острову, я не раздумывал бы ни секунды…»
   Хотя теперь я думаю, что истинная причина моего страдания была совсем иной. Во мне появилась уверенность… в моей избранности! Не могу точно сказать, когда появилась эта мысль — вполне возможно, она была всегда. Просто с возрастом ее голос становился сильнее и сильнее. Я читал и перечитывал Плутарха, биографии Цезаря, Александра Македонского, — истории жизни великих властелинов, земных богов — как руководство для своей будущей жизни. Я ревниво отмечал, во сколько лет они достигли первых великих успехов. Хотя, будучи достаточно трезвым, я понимал: невзрачный, нищий, неродовитый… в стране спеси, где главное — родиться знатным… Да, у меня не было ни одной лазейки в великое будущее… Скорее всего, здесь и была истинная причина моего постоянного страдания. А единственное прибежище от этого страдания — чтение о великих…
   Ганнибал… Слоны взбираются на Альпы — блестящий маневр, и войско Ганнибала уже топчет римскую равнину. Потом мне придет в голову повторить все это в Итальянскую кампанию. Да — повторить, ибо в мечтах, в воображении я уже взбирался вместе с ним на неприступные Альпы.
   И, конечно, встреча с Александром Македонским. Я прочел о нем все, сделал множество выписок по маршруту его завоеваний. Я в совершенстве изучил географию Египта, Персии, Индии. У меня появилась безумная идея… Да, да — вы поняли. Тогда все бредили переселением душ… и мне все больше казалось, что когда-то я был — им. И я поклялся повторить его великие планы в нашем жалком веке… или умереть. И я сумел! Через тысячелетия я повторил грандиозные завоевания древности в нынешнем пугливом мире, который так страшится всего грандиозного и так обожает жалкую меру… И мир не выдержал величия древних планов…
   Он стоял и смотрел, как на рейде становился на якорь большой корабль. Потом сказал:
   — Да, тогда, в юности, я усвоил — не должно быть предела дерзанию. Всемирность — с этого ощущения начинается гений…
   В это время мой отец умер. Надо иметь того, для кого вы пытаетесь добиться успеха, кто должен вам аплодировать… Теперь мать должна была восхищаться моими успехами. Но еще долго я продолжал разговаривать с умершим отцом… И в день коронации, сидя на троне, я сказал брату: «Если бы это видел наш отец!» И теперь я все чаще замечаю в себе его привычки, говорю с его интонацией…
   Я был выпущен из училища в чине подпоручика в артиллерийский полк. Полк сначала стоял в Гренобле, потом нас перевели в Валанс. Обычный провинциальный городок — мир сонной скуки. Офицеры — богатые дворянчики, и я — полунищий, живущий на жалкое жалование. Однообразные забавы молодых офицеров — соблазнять местных дам и после пересказывать друг другу свои любовные подвиги. Я старался не слушать их. Ведь если им верить, все женщины низки и похотливы, как кошки. И я утешал себя строкой из Овидия: «Всякий готов обсудить здесь любую красотку, чтобы сказать под конец — я ведь и с ней ночевал».
   Я был тогда влюблен. Первая любовь для возвышенной души — пострашнее недуга. Ее звали Софи, дочь госпожи Коломбье… Да, помню ее фамилию. У этой дамы собирался местный салон, она была законодательницей мод валанского общества. И надо сказать, она меня поняла и, думаю, даже оценила. Юный, нелюдимый, нищий подпоручик был принят в ее салоне. И, конечно же, я тотчас влюбился в ее дочь. Какое это было блаженство — сидеть подле Софи… и есть вишни. Да, мой друг, все мое блаженство свелось к тому, что мы вместе ели вишни. Потом, через много лет мы встретились… она была замужем, бедствовала. Я назначил ее статс-дамой ко двору одной из своих сестер. Разве я мог забыть первую любовь — невинную любовь жалкого подпоручика?
   Следующая любовь… была тоже невинной. Родная сестра жены моего брата Жозефа… Как она была хороша! Помню, она искренне удивлялась, как я отважился в нее влюбиться! Даже спросила меня: «Ну что ты можешь мне предложить?» И я спокойно ответил: «Корону». Она расхохоталась. А ведь я не солгал. Это я помог ее мужу стать королем, хотя он был мне всегда противен. Теперь она шведская королева, а ее муж, которого я осыпал почестями, как вам известно, изменил мне первым. Король Бернадот… — Он расхохотался. — Этот бывший якобинец… На правом плече у него любимая татуировка якобинцев: «Смерть королям». Поэтому, говорят, даже камердинер не имеет права видеть его обнаженным…