Снежный свет. Горы выплевывали их из туннелей — в теснину, полную водяной пыли, в заброшенные долины, плавно клонящиеся к равнине. Не останавливаясь, колонна шла мимо развалин конюшен и пастушьих хижин, мимо каменных стенок, окаймлявших заросшие альпийские пастбища, почти неотличимых от обросших мхом скал. С белых высот стекали каменные реки осыпей. Вершины и хребты уже укрылись снегом. Раза два-три Берингу померещился у самой границы лесов дым бивачных огней, сквозистые, тающие вдали дымные столбы, — дырявый взор более не прятал от него окружающий мир. Слепые его пятна плыли в безлюдье, бледные и прозрачные для света. Над карами и скалистыми склонами скользили тени облаков.
   Хотя дни были по-зимнему коротки, колонна еще до наступления ночи добралась до сортировочных путей и платформ Брандского вокзала. Город был невидим за черными от копоти павильонами и пакгаузами — купол света, вырастающий в сумраке. Возле тускло освещенных поездов кишели людские толпы, а между ними Беринг заметил остовы вагонов, из простреленных или попросту насквозь ржавых крыш тянулись вверх кусты и тоненькие березки...
   На широкой щебеночной полосе, окаймленной высокими мачтами фонарей, движение резко замедлилось. Солдаты с походной выкладкой и штатские с узлами, ящиками, чемоданами и птичьими клетками, напирая друг на друга, спешили к платформам на посадку, и ехать можно было только с их скоростью, то есть шагом.
   — Беженцы? — спросил Беринг.
   — Переселенцы, — ответил Амбрас. Шофер тягача жал на клаксон, и громкие гудки разбудили Собачьего Короля. — Армия обещала им целинные земли.
   Североморский экспресс стоял в тупике на запасном пути — казалось, сюда без ладу и складу собрали весь подвижной состав, что в годы Ораниенбургского мира был реквизирован, признан негодным или брошен на разбомбленных узловых станциях, отданный во власть ржавчины, мародеров, сборщиков утиля: грузовые платформы, товарные вагоны, телятники и тут же пассажирские вагоны первого класса с выбитыми стеклами, цистерны, вагоны с опрокидными кузовами, спальные и салон-вагоны — все вперемежку, сцепленные друг с другом по принципу случайности и набитые грузом, скотиной и людьми.
   Но Берингу в этом протянувшемся на сотни метров экспрессе с двумя гигантскими тендер-локомотивами забрезжил еще и туманный образ поезда свободы , остатки которого ветшали среди буйного кустарника в развалинах моорского вокзала. Он не мог извлечь из пучины памяти и довести до собственного сознания далекий холодный день раннего детства, когда этот поезд в туче гари пропыхтел к нему навстречу, привез из пустыни отца, чужака с багровым шрамом на лбу. Однако теперь, впервые в жизни войдя следом за Лили и Амбрасом в готовый к отправлению железнодорожный вагон, и не какой-нибудь — вагон-люкс, к которому их провожали капитан и двое военных полицейских, он почувствовал, как в нем вскипает что-то вроде панического квохтанья, сотрясшего в тот давний день все его существо, когда чужак подхватил его на руки — и уронил.
   Вагон-люкс, реликт почти забытых времен, когда богатейшие постояльцы «Гранд-отеля» и «Бельвю» путешествовали, бывало, в таких подвижных апартаментах через Каменное Море к Моорскому озеру, был прицеплен к груженной бревнами платформе и переполнен солдатами, которые возвращались домой, в Америку: парни в форме сидели в ветхих, привинченных к полу креслах, спали на потертых плюшевых диванах, играли в карты на столиках красного дерева. При виде Лили некоторые из них восторженно завопили.
   Капитан согнал с диванов двух «сурков», расчистил для своих штатских место в вагоне, отведенном для marines , для морской пехоты. Лили достала из дорожной сумки бутылку коньяка, поставила ее на самый большой стол и с улыбкой спросила на языке Армии, можно ли закрыть окно или marines в эту холодину проводят тренировки на выживание. Четверо солдат разом устремились на помощь приятельнице капитана.
   — Она — его подружка? — прошептал один из картежников. Этот белобрысый шибздик — и такая шикарная штучка. Что ж он тогда убрался со своими гориллами и даже не поцеловал ее на прощание, только козырнул всем троим — ей и этим двум деревенским мужикам. Дырявые занавески голубого бархата вздулись от сквозняка. Дверь вагона с грохотом захлопнулась за капитаном и его гвардейцами. Ночь сулила бурю.
   Когда моорское железо, перехваченное цепями и стальными тросами, покачивалось на стрелах подъемных кранов над погрузочной платформой, с маховиков и барабанных грохотов сдувало на рельсы пыль Слепого берега. Не один час тяжкая дрожь и гром погрузки отдавались в металлических стойках, обивке, красном дереве, костях и мышцах, и пассажиры, пытавшиеся до отправления подремать на плюшевых диванах, на холодном дощатом полу или на соломе в телятниках, глаз сомкнуть не могли. Отправление? На вокзалах вроде этого пассажир разыскивал свой поезд, отвоевывал там место, а потом часами — и порой тщетно — дожидался, чтобы населенный пункт, который ему не терпелось покинуть, наконец-то исчез из окон купе.
   Полночь давно миновала, когда поезд резким рывком тронулся, да так неожиданно, что один из солдат, поднявшийся из-за карточного стола и потянувшийся к багажной сетке, не устоял на ногах и, чертыхаясь, рухнул в объятия партнера.
   Путешествие от края Каменного Моря до побережья Атлантического океана продолжалось всю эту ночь и еще две холодные ночи и три холодных дня. В первый же день Беринг из пустой нефтяной канистры и двух жестяных ведер, найденных в чулане салон-вагона, соорудил печурку, правда, топилась она по-черному: дым уходил через дверь и окна. В вагонах переселенцев горели костры. Зима в этом году пришла рано.
   Поезд пыхтел сквозь туман, дождь и снежную круговерть, иногда часами стоял у зональных границ и checkpoints [6], а иногда и без всякой видимой причины — в чистом поле. Торговцы-разносчики, возникавшие тогда словно из небытия и, зазывно крича, спешившие вдоль вагонов, с лотками, корзинами и двухколесными тележками, предлагали только овечий сыр, хлеб, душистые приправы, сидр да связки леденцов.
   Новый радиоприемник? Где в этом безлюдье купишь новый приемник? Североморский экспресс шел по вьюжным степям, и за все время пути лишь дважды промелькнули высокие освещенные дома, оазисы, играющие яркими бликами стеклянные башни вроде брандских дворцов. Но обычно за окном часами тянулись плоские волны чуть припорошенных снегом голых пустошей, руины брошенных деревень да болотистые луговины, где поезд распугивал сотни диких кроликов, в панике кидавшихся врассыпную. Нюрнберг — прочел Беринг на торчащем из черных кустов домишке централизационного поста, за которым не было ни вокзала, ни города, только степь.
   Там, на ничейной земле между зонами, сказал тормозной кондуктор (Беринг встретил его на одной из платформ во время очередного своего рейда по вагонам), там природа маленько отдохнула от людей, там опять появились птицы, которых считали давно вымершими: соколы-балобаны, степные орлы, соколы-дербники, белые куропатки. А уж про цветы и говорить нечего! Венерины башмачки и другие орхидеи, никто теперь даже и не помнит, как они называются, — чисто рай... Гамбург? Трудно сказать, пожал плечами кондуктор, меж тем как Беринг уже перебирался через буфер и сцепку к другому вагону, может, часов двадцать, а может, и все тридцать.
   Лишь очень немногие вагоны Североморского экспресса соединялись между собой мостиками-переходами. Тому, кто хотел от локомотивов добраться до хвоста поезда, нужно было использовать перегоны, где состав шел на малой скорости, и карабкаться через буфера и сцепки, как Беринг, или спрыгивать на стоянке и через два-три вагона опять хвататься за хлипкие железные ступеньки, при том что во время перебежек экспресс вполне мог снова прийти в движение.
   Иногда, после многочисленных задержек в чистом поле, в тумане и под дождем, казалось, что эта дорога так никуда и не приведет, но могучий вихрь, подхвативший пассажиров и увлекавший их к морю, был сильнее всех препятствий. Они ехали к морю, все дальше и дальше; даже когда поезд стоял, они продолжали путь в своих разговорах и мечтах, а мечты у всех были разные: солдаты мечтали о танцбарах и вечеринках с шашлыками в собственном саду, об охоте и ловле лосося в лесах Америки; переселенцы — об обещанных земельных наделах в северных маршах, о покинутых хуторах, которые ждут не дождутся новых хозяев, о затерянных в приливной полосе птичьих островах, о лучшей доле под небом, не стиснутым клещами гор... Но о Бразилии мечтала только подружка капитана. Этот рай принадлежал троим штатским из Моора, и больше никому.
   Убегающий назад, в Бранд и в прошлое, пейзаж становился все более плоским и исчезал из виду в снегу и потоках дождя, а Лили разворачивала на столе, параллель за параллелью, рваную, в пятнах плесени, карту (из ее складок еще сыпалась побелка метеобашни) и показывала кой-кому из солдат, а заодно и Берингу, где именно на побережье Бразилии расположена та каменоломня, та глухая деревушка, Пантану , На карте ее не было, но Лили карандашом нарисовала кружок на темной зелени побережья, где, судя по всему, не было ни шоссейных, ни железных дорог. Где-то там. Но ее путь лежал не в Пантану. Каменоломня, в которой гранит и тот был под цвет дождевому лесу, находилась на пути в Сантус. Мать Лили, стоя у мольберта, перед портретом мужа, перед писанными маслом парусниками и пылающими закатами, мечтала о Сантусе, о заоблачных горах на берегу просторного залива. В Сантус отправились те переселенцы, что некогда видели в Мооре повешенного на вышке для прыжков в воду. Сантус . Лили наконец-то продолжила бегство, прервавшееся на заливных моорских лугах.
   Когда за столом в салон-вагоне она говорила с Амбрасом о Бразилии и читала ему слова из потрепанного словаря, Беринг тоже иногда задавал короткие, неожиданные вопросы, и она не молчала, не смотрела на него будто на пустое место, как бывало без Амбраса, а называла ему португальские слова, означающие хлеб, жажда или сон , и Телохранитель с легкостью их повторял.
   — Пантану, — прочитала Лили однажды под вечер, когда поезд час за часом стоял у стального моста на зональной границе, и протянула книгу Амбрасу. — Pantano . Вот, смотрите. Означает болото, болотистые джунгли, влажные области.
   Амбрас взял у Лили открытую книгу, даже не взглянув на ту строчку, какую она ему показывала; он смотрел мимо Лили, в окно, на зимний пейзаж, и сказал:
   — Болото... Моор.

ГЛАВА 32
Муйра, или возвращение домой

   Море? Атлантический океан? Единственное море, знакомое Берингу, было из гранита и известняка, и высочайшие его валы и буруны несли на своих верхушках ледники и снега. Девятнадцать дней на борту «Монти-Неблины», бразильского фрахтера, ходившего из Гамбурга в Рио-де-Жанейро, были не плаванием, а перелетом из студеных туманов Европы в летний зной над бухтой Гуанабара, скользящим парением над подводными горами, пустынями, впадинами и чернильно-синими холмами.
   Хотя вершины, что вырастали из пучины и, однако же, никогда не поднимались над поверхностью воды, Беринг видел лишь как волосяные контуры, выведенные самописцем пароходного эхолота, или просто угадывал их в пляске теней над волнами, он все равно ощущал каждый вал словно порыв ветра, термический импульс, который нес его высоко над кручами подводных гор. Каждое движение парохода на всем пути от бурунов и толчеи Бискайского залива до выглаженных пассатами волн Гвинейского и Южного Экваториального течений становилось для него фигурой полета. «Монти-Неблина» испытывала то килевую качку, то бортовую, то крен, а Беринг взлетал, витками набирал высоту, входил в штопор и парил над синей бездной. Глубоко под ним скользили впадины Иберийской и Зеленомысской котловин, поросшие кораллами скальные обрывы Азорского порога, голые утесы Срединно-Атлантического хребта и, наконец, поля илистых отложений и глиняные пустыни Бразильской впадины, где лот, брошенный за борт глубиномер, опускался на шесть тысяч метров и мог еще погружаться и погружаться.
   Беринг летел. Нередко он часами сидел на железной лесенке в машинном отделении, в грохочущем зале, где температура достигала пятидесяти градусов по Цельсию, сидел, зачарованный видом самой колоссальной машины в своей жизни — дизеля, черного, громадного, как дом, двухтактного, девятицилиндрового, мощностью двенадцать тысяч лошадиных сил, потреблявшего в день сорок тонн топлива, — сидел, прислонясь к поручням, и все равно летел и парил: скользил с закрытыми глазами, как тогда, в темноте первого года, покачивался в теплой защищенности, пока пароходный винт, который при сильном волнении иной раз с воем выныривал из кильватерной струи, не вырывал его из грез. В единственный за весь рейс шторм, ранним утром на широте Мадейры, Беринг невольно поддался этому вою и почувствовал, как волна... как ураган выбросил его из маятника колыбели и швырнул в исчерна-синее небо, в исчерна-синюю глубину, отправил в полет.
   Иногда ночью, лежа без сна в душной каюте, которую он делил с Амбрасом, Беринг слышал стоны Собачьего Короля и не ведал, снится ли хозяину боль или он в самом деле страдает. Но Телохранитель не задавал в темноту вопросов, просто лежал в своей койке, безмолвный, неподвижный, злой, и поневоле вспоминал стаю виллы «Флора», только этих собак в дебрях шипов и колючей проволоки, вспоминал, пока от стонов, и собак, и близости хозяина не становилось невмоготу. Тогда он, стараясь не шуметь, вставал и сбегал в машинное отделение.
   Среди машинистов «Монти-Неблины» нашелся один — добродушный инженер из Белена, — который далеко за полночь, перекрикивая грохот дизеля, называл бессонному пассажиру португальские имена вентилей, головок цилиндра и генераторов, работающих на тяжелом топливе, и, когда тот безошибочно их повторял, уважительно хлопал его по плечу.
   Если вахта выдавалась спокойная, этот машинист брал пассажира в контрольный обход по коридору гребного вала; они шли вдоль вращающейся стальной колонны к тому месту, где совсем близко громыхал гребной винт, и обратно в несусветную жарищу, к головкам цилиндров; инженер показывал Берингу, где замеряют температуру опорных подшипников, как можно определить уровень охлаждающей воды и масла, отрегулировать наддув или снизить давление в утилизационном котле, и громко, зычным голосом, называл все свои действия, а Беринг, обливаясь потом, повторял его слова, тоже громко, зычным голосом.
   Как-то раз после такой ночи, поднявшись на палубу перевести дух, он буквально ослеп от яркого утреннего солнца, а когда глаза привыкли к свету, то исчезли, уплыли прочь не только светло-зеленые и оранжево-красные пятна, но и что-то потемнее, тени, черные шары. Синева неба стала безупречной.
   В пещерах, коридорах и туннелях машинного отделения мутные разводы в поле его зрения легко и неприметно терялись, пропадали — тени среди многих других теней. Но здесь? В этой синеве? В этом свете? Моррисон оказался прав! Беринг поднял голову — на безоблачном небе парили тончайшие стекловатые шрамчики, и ничто более не препятствовало этому великому свету, не омрачало его взгляда.
   Когда он рано утром вернулся в каюту, Амбрас, как всегда в таких случаях, уже куда-то ушел; может, он был на баке, возле якорной лебедки, где нередко часами сидел один, укрытый от ветра фальшбортом, может, в столовой, а может, глубоко в трюме, возле моорского железа. Поскольку хозяин не мешал ни своим присутствием, ни своей болью, Беринг и на этот раз забрался в койку и уснул, но проснулся не как обычно перед полуднем, а много позже, когда уже быстро опускались тропические сумерки: пока он зевнул, потянулся и отвел со лба спутанные волосы, в иллюминаторе успели вспыхнуть звезды.
   Лили.
   Первая мысль Беринга после этого дня без сновидений была — о Лили. Она отвела его к Моррисону. Она оттолкнула его и обругала, а возможно, еще и ненавидела, точно так же как он ненавидел ее там, наверху, среди карстовых провалов. Но она отвела его к Моррисону. И Моррисон оказался прав. Один-единственный знак... если б она сейчас подала ему один-единственный знак: поди сюда... Он бы пошел. Рискнул бы еще раз подойти к ней — и будь что будет.
   Но каюта Лили была пуста. А в столовой аккордеонист распевал какую-то бравурную песню, под которую танцевали две пары, из-за качки то и дело сбиваясь с такта. И торговец из Порту-Алегри, сидевший за столом рядом с Амбрасом, говорил: «Красивая, как бразильянка...» Правда, он имел в виду не Лили, а большую, в натуральную величину, статую Девы Марии, которая лежала в трюме, укутанная в древесную вату и бумагу; сорок семь ящиков, говорил торговец, сорок семь ящиков с изваяниями ангелов и святых, князей, мучеников, полководцев, распятых и спасителей из развалин Центральной Европы, все куплено по сходной цене и уйдет в руки богатых фазендейро, коллекционеров и фабрикантов, разъедется по всей стране, от Риу-Гранди-ду-Сул до Минас-Жерайса, да что там, далеко на север, до Баии и Пернамбуку! Перспективное дело. В зонах и ничейных землях на Дунае и Рейне эти герои и святые способны помочь разве что теми деньгами, какие за них дает рынок. Эмиграция, сказал торговец, переселение... больше там ничего уже не сделать; к примеру, у него в семье только переселенцы кой-чего и добились.
   Лили?
   Ни Амбрас, ни торговец не видели ее с утра. В иные дни она вообще не появлялась в столовой, ела у себя в каюте или где-то еще, а если приходила в столовую или в курительную, то редко сидела с моорскими, чаще с бразильцами — с туристами, которые возвращались домой после приключений в военных пустынях Европы, или с бизнесменами и «охотниками за головами» , которые искали в зонах рабочую силу, новые рынки сбыта и всякий мало-мальски пригодный хлам. Словарь и карта Бразилии всегда были у Лили под рукой, и постепенно она успела посидеть почти за всеми столиками, потолковать почти со всеми не слишком многочисленными пассажирами «Монти-Неблины» и давно начала говорить с ними по-португальски, в том числе и с торговцем из Порту-Алегри, который наверняка понял бы даже моорский диалект.
   Но когда Беринг в этот вечер наконец отыскал ее на пеленгаторной палубе и хотел сообщить, что дыры в его взгляде, как и предсказывал док Моррисон, закрылись, она смотрела на белый тающий след кильватерной струи, смотрела безмятежно, отрешенно, будто и не замечая его, Беринга, — и он не произнес ни слова. Он видел перед собой Лилины черты отчетливо и все же в глубокой тени, словно тьма, ушедшая из глаз, теперь дымным маревом вновь поднималась из недр его существа, омрачая лицо потерянной возлюбленной, и море, и небо, и весь мир.
   Он резко отвернулся и пошел прочь, спустился в машинное отделение и не один час просидел там на железной лестнице, не желая слышать ничего, кроме глухого буханья поршней, и беленец-машинист сообразил, что сегодня ночью пассажиру не до разговоров. Беринг сидел, и вслушивался в громовую симфонию дизеля, и различал в ней густые, басовые и пронзительно-высокие металлические голоса, однако ж ни один из них не отдавался болью в его ушах. А когда судно угодило в отроги тропической бури и началась сильная качка, он не стал цепляться за поручень, а ловил ухом временами долетавшие вниз раскаты грома, не путая их со стуком поршней, и при этом покачивался между поручнем и стальной переборкой, как маятник, как спящий. Но не спал. Сидел с открытыми глазами, пока море опять не успокоилось. Наверху , должно быть, близился восход.
   Только теперь он встал, будто наконец услышал сквозь шум дизеля свое имя, поднялся из жары машинного отделения в лишь чуть более прохладное утро, и стоял, глубоко дыша, возле фальшборта, и думал, что все же видит сон: горы! Черные горы вставали из океана, из дымки перламутровых туманов: гранитные башни, скальные кручи, темные и мощные, как обрывы Каменного Моря. Отшлифованные эрозией круглые вершины, точно медузы, парящие над облаками, превращались средь клубов тумана в спины чудовищ, которые мало-помалу покрывались шерстью деревьев, цветущим мехом в оковах лиан и ползучих растений, облаками кустарника, пальмами.
   Близкие и вместе отрешенно-далекие, как сновидение, горы противостояли натиску прибоя, швыряли навстречу сновидцу и его кораблю покрытые джунглями острова, плавучие сады и лениво поворачивались под ветром, показывая бухты и мысы, полумесяцы светлых пляжей. А между водой, скалами и небом, на кромке гор и моря теперь блистали фасады, многоэтажные дома, бульвары, разбросанные по мысам, крутым склонам и берегам бухт виллы, церкви, белый форт, который со своими орудийными башнями и флагштоками дважды тонул в тумане и дважды всплывал вновь, сверкающий и как бы осыпанный не то бликами, не то вспышками дульного пламени. А высоко-высоко над всем этим колыханием облаков, прибоя, стен и камня грезилась пассажиру венчающая одну из вершин исполинская фигура: она раскинула руки — и он полетел ей навстречу, как вдруг чья-то ладонь хлопнула его по плечу и сбросила вниз. И волей-неволей он очнулся от грез. За спиной стоял машинист. Хлопал его по плечу. Смеялся.
   Но горы, бухты, раскинутые руки не исчезли. Кустарник на круглых вершинах, непроходимые джунгли, засветился темной зеленью. Скалы остались черны. И машинист тоже остался, где был, и все выкрикивал, ликуя, одно и то же имя, снова и скова, пока Беринг не понял наконец, что этот город, эти бульвары и пляжи и все, к чему он летел, не было сновидением, а относилось к тому, о чем возвещал голос машиниста, который снова и снова кричал Рио , и смеялся, и опять кричал, выстукивая слоги у него на плече: Рио-де-Жанейро!
   В доках Рио-де-Жанейро их ждали не солдаты и не генерал, а смуглая женщина и с нею — двое слуг, или носильщиков, в красных ливреях. Женщину звали Муйра, и, когда она сказала свое имя, Беринг было подумал, что так на здешнем языке звучит приветствие.
   — Муйра?
   Это слово из языка тупи, пояснила она. Означает — Красивое Дерево.
   — Тупи? — переспросила Лили.
   — Лесные люди, — сказала Муйра. — Жили когда-то здесь на побережье.
   — Жили? — спросила Лили. — А теперь?
   — Теперь у нас остались только их имена, — ответила Муйра.
   Сумрачная женщина, эта Муйра, — смуглая кожа, темные глаза, темные волосы, даже звук голоса какой-то темный, низкий, грудной. Она была ровесницей Беринга, ну, может быть, чуть постарше, и он забыл отпустить ее руку, так и держал в своей, пока Муйра не отняла ее, чтобы показать ливрейным носильщикам, какой багаж нужно забрать.
   — Добро пожаловать! Я говорю это и от имени сеньора Плиниу ди Накара, — сказала она затем. У патрона дела в Белу-Оризонти, и вернется он в Пантану через одну-две недели. Обещал привезти новую машину, гусеничный толкач. Самый большой карьер фазенды «Аурикана» много лет бездействовал, техника проржавела, а дорога туда и теперь в дожди непроходима.
   Муйра понимала язык приезжих, хотя о зоне , где находился Моор, знала только, что кто-то из ее родни тоже приехал из тех мест — из Бранденбурга, это, наверно, недалеко? Он был мостостроитель, возводил виадуки в Сальвадоре и в Европу уже не вернулся. А о Европе она знала, что там тесно, слишком тесно, и что войны там разгорались быстро и часто, не то что в стране, которая, несмотря на города с многомиллионным населением и небоскребы, терялась в джунглях, в дождевых лесах Амазонаса, в болотах Мату-Гросу.
   — "Монти-Неблина", — сказала Муйра по дороге из доков. — Мой корабль. Вы приплыли на моем корабле.
   Приезжие из Моора теснились среди багажа в вездеходе, за рулем которого сидел один из ливрейных, и смотрели, как «Монти-Неблина» исчезает в лесу кранов, тяжеловесных грузовых стрел, погрузочно-разгрузочных устройств, подъемных мостов и радиомачт. Моорское железо выгрузят лишь к концу недели, после рождественских праздников, и на специальных платформах отправят в Пантану.
   Бразилия так велика, сказала Муйра, что высочайшую ее вершину открыли и измерили всего год-другой назад, в джунглях на границе с Венесуэлой, Пику-да-Неблина , высота более трех тысяч метров. Причем в Бразилии есть не только по сей день неведомые горы такой вот высоты, но и затерянные народы... К примеру, некоторые племена Амазонаса поныне остаются неизвестны, только пилоты топографической службы видели с самолета и засняли дымы их костров, тающие в воздухе знаки жизни.
   — Пику-да-Неблина! — воскликнула Муйра. — Моя гора! — Когда-нибудь она непременно туда отправится, в Манаус и вверх по Риу-Негру и дальше в джунгли, по следу дымов, до края Бразилии, до края света.
   Неторопливо раскручивалась под колесами, мурлычущими на горячем асфальте, береговая линия Рио-де-Жанейро. Не гони! Муйра предостерегающе тронула водителя за плечо. Каждый раз, когда открывался новый полумесяц пляжа, новые, пестрящие красками бульвары, Муйра поворачивалась к приезжим и говорила названия пляжей и бухт, а Беринг порой беззвучно копировал движения красивых губ этой бразильянки: Прайя-ду-Фламенгу, Энесеада-ди-Ботафогу, Прайя-ди-Копакабана... ди-Ипанема... Леблон... Сан-Конраду, Барра-да-Тижука... Город остался позади. За просторной, почти безлюдной бухтой — при виде ее Муйра провозгласила: Грумари! — а прибой почти совершенно заглушил и рокот мотора, и пение шин — автомобиль, вспугнув огромные стаи цапель, с ревом ворвался в искристую тишину мангровых лесов.