- Да упокоит аллах твоих умерших, - обратился один из них к Кязыму.
   - Да упокоит аллах ваших умерших, - ответил Кязым, чуть обернув к ним лицо, почесывая перстнем на пальце переносицу.
   Но постепенно стеснение Кязыма проходило, и он даже стал гордиться схожестью, гордиться тем, что у него есть такой дорогой и замечательный памятник, которым любуются люди. И появилось ощущение завершенности своей жизни, словно все его земные дела давно уже закончены на этом свете и памятник был как бы своеобразной точкой, подводящей итог его существованию, и теперь оставалось лишь умереть спокойно. От этой мысли становилось горячо на сердце, легко становилось доживать на свете оставшееся, покойно делалось на душе... Теперь, завидя людей, он, отвлекшись от тихих мыслей своих, вытягивал шею, вертел головой, явно стараясь, чтобы обнаружили сходство между памятником и им, сидящим на скамейке. Но в обычные дни, кроме четвергов, когда поминали умерших, людей на кладбище приходило очень немного, а чаще и вовсе не было все-таки не город, село, - и ничего не отвлекало Кязыма от его неспешных, несуетливых мыслей о жизни, о смерти, о предназначении и тщете всего сущего на земле, о вечности, стирающей все, о мудрости пророка Магомета, предвидевшего расцвет цивилизации за много лет вперед; думал он и о том, что такое время, и могут ли все подчиняться одному общему времени, или оно у каждого свое в зависимости от любви к жизни, что такое мир, вселенная, и зачем человек на земле, и зачем он, Кязым, на земле, в чем заключалось его предназначение, ведь не мог же он просто так, как песчинка, принесенная ветром, прийти в мир и так же просто уйти из него, в чем-то было его предназначение, но в чем, в чем, и смог ли он выполнить его, смог ли? Множество вопросов всплывало в душе Кязыма, и он, не зная ответа на большинство из них, не умея на них ответить, усиленно думал... И чем больше он думал, тем горше становилось ему, тем печальнее и темнее становилось на сердце. Зато каждый раз хоть и грустный, но какой-то необычайно просветленный, чистый, будто оставил здесь, избавился от грязи, нажитой за долгие годы, уезжал отсюда Кязым, чувствуя, что стал за эти часы, проведенные у памятника, чуточку лучше, чуточку добрее, а значит, и мудрее... Чувствовал он, что теперь, когда почти ежедневно его здесь, на могиле, посещают такие возвышенные мысли и так трепещет взволнованная душа его, он ни за что не мог бы окунуться в мелочную, суетливую жизнь, какую вел всегда, какую и считал своим предназначением, бездумно, как машина, все глубже погружаясь с годами в грязь, по уши погружаясь в грязь, позволял себе забыть о таких простых и прекрасных понятиях, как совесть, честь, добро, забывая, что главное в жизни - творить добро своему ближнему и любить человека и что нет и не может быть более возвышенного и мудрого дела на земле, чем это. Подолгу, пригорюнившись, иной раз невзначай пустив старческую слезу, сидел Кязым, порой до самых сумерек, под своим памятником, приучившим его в преклонном возрасте задумываться над простыми вещами, о которых не было времени думать раньше, когда и жилось бездумно, жилось, как зверю лесному живется, с опорой на одну лишь хитрость и силу клыков. Думал об этом Кязым, и 'пропащей казалась ему вся его неправедная жизнь. И как же тут не поплакать, тем более если тебе, то есть ему, Кязыму, уже за восемьдесят? ("Кстати, юбилей-то зажал старикан... Не отпраздновал..." Впрочем, с кем? Тоже верно. Никто и не вспомнил, что старикану стукнуло и что время его пошло отсчитывать девятый десяток.) И Кязым покидал кладбище просветленный настолько, что готов был плакать за рулем своей машины на обратном пути в город. Что неоднократно и делал, опасаясь из-за слез, стоявших в глазах, врезаться в какую-нибудь машину. И тогда он вынужден был останавливаться, успокаиваться, вытирать глаза платком, и только окончательно успокоившись, продолжал свой путь, тяжко время от времени вздыхая, горестно качая головой и хлюпая носом.
   Как-то, примерно в таком состоянии, Кязыма остановил молодой сотрудник ГАИ за то, что Кязым не пристегнулся ремнем. Кязым полными слез глазами посмотрел на автоинспектора.
   - Эх, сынок, - произнес он. - Все это суета. Поверь мне - суета, клянусь честью. О душе надо подумать. О душе. О том, что дальше будет, о том, правильно ли живешь на этом свете. О душе, сынок, о душе... - И Кязым, вздыхая и кряхтя, полез в карман и сунул сотруднику автоинспекции десятирублевку.
   Очень скоро приезжать на кладбище к своему памятнику сделалось для Кязыма настоятельной необходимостью. Эго явилось для него и отдушиной, когда он полностью становился самим собой, и средством препровождения времени, которое некуда было девать. И уже к концу третьей неделя он не мог и дня прожить без того, чтобы ежедневно, хотя бы часа два, не посидеть в тиши кладбища, под памятником. Он приезжал сюда аккуратно, каждый день, почти так же, как раньше ездил на работу. Он полюбил свои мысли, приходившие в голову именно здесь. Зелень платанов умиротворяюще шелестела над -его головой, нашептывая удивительные, где-то, может, даже бессмертные мысли, записывать которые было лень и ни к чему, так как задолго до Кязыма их высказали в письменной форме на многих языках другие люди. Короче, платаны шелестели, ветерок овевал его и памятник, и Кязым вновь и вновь, как в целительный источник, погружался в свои думы, в думы о том, что все, как есть, останется после него без изменения, но эта мысль не вызывала в нем горечи, только, заметьте, легкую грусть. И ежедневное пребывание у памятника, как ни странно было для подобного места, вливало в него новые, свежие силы, пробуждало его к жизни, где большое место отводилось добру; он теперь жить не мог без своих щемяще-слезоточивых мыслей. Появилась привычка думать о непреходящем. Ни больше, ни меньше. И раз вкусив от этого сладчайшего плода, он уже каждый день хотел его откушать. Через некоторое время Кязым дошел до такого состояния, что, если б что-то помешало ему приехать на кладбище, он мог бы, пожалуй, серьезно захворать от огорчения. Короче, он не мог жить уже без того, чтобы не навещать свой памятник. Хотите верьте, хотите нет. Мое дело сказать. Чтобы потом не было недоразумений.
   Эта странность старика вскоре стала известна его знакомым, потом знакомым его знакомых, потом и вовсе не знакомым, коих, как всяких нормальных людей, заинтересовал этот имеющий место факт памятника над надгробьем живого человека, неизвестно даже когда собирающегося умирать. Кязым, кстати, не очень-то старался и скрыть этот факт, потому что не считал это странностью, а только лишь поступком, что необходимо было совершить в силу сложившихся обстоятельств. А то, что он еще жив, - дело только времени... Но люди не понимали его. Особенно усердствовали недруги, к которым под воздействием очищающих мыслей над своей могилой Кязым уже не питал никакой неприязни. Что нельзя было сказать о них, возглавляемых Мамедгусейном.
   Мамедгусейн с пеной у рта отстаивал свою, довольно-таки в резкой форме, точку зрения:
   - Да он просто сошел с ума! - утверждал Мамедгусейн со знанием дела, будто врач-психиатр, каковым он никогда не был, всю жизнь пребывая в часовых мастерах.
   - Уверяю вас, сошел с ума! У этого старого болвана и раньше не все было в порядке с головой.
   Салмана и Зарифу эти разговоры (доходившие до них благодаря сердобольным друзьям и родственникам), как и поведение отца, а главное - реакция на это поведение знакомых, очень беспокоили. И на очередном семейном совете по телефону было решено, чтобы Салман поторопился с действиями, пока они благодаря отцу, впавшему, видимо, в маразм, окончательно не сделались посмешищем у всего города. Ранний звонок у двери насторожил Кязыма. Он торопливо поднялся с постели, накинул халат и, подходя к двери, бросил взгляд на часы, висевшие на стене прихожей - было четверть девятого, время не такое уж и раннее, если не учитывать, что Кязым на пенсии, раньше девяти не просыпается и обычно никто к нему в первой половине дня не заходит. Да, впрочем, и во второй половине дня редко кто к нему захаживал. Он подошел к двери, глянул в глазок и, увидя два уродливо вытянутых, макроцефальских молодых лица, быстро начал отпирать многочисленные запоры и задвижки двери.
   - Что случилось? - не успев еще как следует распахнуть двери, тревожно спросил Кязым внуков.
   - Ничего, - сказал Кямал.
   - Все, - сказал Кямиль.
   - Проходите, - внимательно вглядываясь в их лица, упавшим голосом пробормотал Кязым. - Вы так меня напугали. Ко мне так рано никто не заходит.
   - Мы звонили, но ты не брал трубку, - сказал Кямал.
   - Я на ночь отключаю телефон. Садитесь и говорите побыстрей, что произошло. А то я скоро должен ехать... по одному важному делу.
   - Знаем мы твое важное дело, - заухмылялся Кямиль. - Зонтик только захвати, дождь обещали. Промокнешь.
   - Что такое?! Что ты мелешь? Что он мелет, Кямал? Клянусь честью...
   - Успокойся, дед, - сказал Кямал, - об этом уже все знают. Ты каждый день ездишь в село, на кладбище.
   - К своему памятнику, - добавил Кямиль и, не сдержавшись, прыснул.
   - Помолчи, щенок, - нахмурился Кязым, - много ты понимаешь...
   - Да уж много, не много, а то, что над тобой издеваются, понять нетрудно. Все знакомые только и говорят о твоей странности, даже незнакомые говорят... От наших родственников проходу нет - только о тебе и спрашивают: выздоровел ли?
   - Выздоровел? - удивился Кязым.
   - Думают, что ты того... - Кямиль покрутил пальцем у виска. - Что спятил, короче говоря.
   Кязым посмотрел на Кямала.
   - Да, дед, это так, - подтвердил Кямал слова брата.
   - Вот что... - проговорил задумчиво Кязым, помолчал немного и потом уже более беспечным тоном прибавил: - Этого следовало ожидать. Разве все растолкуешь людям? А, да ладно, бог с ними. Вы чаю хотите?
   - Нет, - сказал Кямал, - никакого чаю...
   - Мы в институт опаздываем, - прибавил Кямиль, - ты вот что, дед...
   - Постой, я скажу, - прервал его Кямал. - Слушай, дед, мы пришли сказать тебе, что против тебя что-то затевается. Что именно, не знаем.
   - Тебе готовят какую-то пакость, - сказал Кямиль. - Мама с дядей Салманом несколько раз говорили по телефону, что надо принять меры против...
   - Против твоего сумасшествия. Вот именно так и воспринимают твое чудачество...
   - Это не чудачество, - устало произнес Кязым. - Вовсе не чудачество, клянусь честью.
   - Не имеет значения, - сказал Кямал.
   - Неважно, - сказал Кямиль. - Главное - мы знаем, что против тебя что-то замышляют.
   - Узнаем конкретно - сообщим.
   - А ты, в общем, будь готов.
   - К чему? - не поднимая безвольно опущенной головы, спросил Кязым.
   - Ко всему, - сказал Кямал.
   - То есть ко всему неожиданному, - уточнил Кямиль. - Чтобы тебя не застали врасплох.
   - Зачем? - Кязым пожал плечами, улыбнулся мальчикам. - Жизнь полна неожиданностей, тем и интересна.
   - Это когда неожиданности радостные, - сказал Кямал.
   - Ладно, - сказал Кямиль. - Хватит философствовать. Мы на занятия опоздаем.
   - Да, дед, мы побежали.
   - Я вас довезу, - сказал Кязым. - Подождите одну минутку, я вас отвезу, оденусь только.
   - Нет, нет, это долго будет, - сказал Кямиль, - пока ты оденешься, умоешься...
   - Я не буду умываться.
   - Нет, мы на такси доедем быстрее. Будь здоров, дед, - Кямал легонько хлопнул Кязыма по плечу. - Будь здоров и будь готов.
   Кязым поцеловал мальчиков, отпер дверь.
   - Осторожнее на улицах, - сказал он, - сейчас все ездят как сумасшедшие...
   - Когда ты нам купишь машины, мы тоже будем ездить, как сумасшедшие, пообещал Кямиль.
   - Знаю, - кивнул Кязым, - поэтому я и не покупал вам машины. Хотя... Скажу вам откровенно... Когда же еще придется сказать, повесть-то уже почти кончается? (Тут он вопросительно глянул на меня со страницы, но я промолчал, к чему заранее раскрываться?) Скажу откровенно только вам одним. Денег-то у меня не так уж и много, как кажется вашей матери... Теперь, пожалуй, всех моих денег даже на одну машину не хватит, клянусь честью...
   - Все на памятник ухнул? - Кямиль хитро подмигнул деду. - Ух ты, мот... Хотя это нас не волнует - скажу тебе тоже откровенно...
   - Нас это не волнует, - повторил Кямал. - Ты, дед, смотри, если что. Короче, сказал уже - будь готов.
   Лифт, вызванный Кямалом, подполз к лестничной площадке. Кязыму хотелось сказать им что-то очень важное, но что именно, он не мог вспомнить, это беспокоило и тревожило его; и сейчас он лихорадочно старался вспомнить за оставшиеся мгновения, искал в закоулках памяти это важное, пока внуки не покинули его, но вспомнил лишь тогда (оказалось, не там искать начал: не в памяти надо было ковыряться, а искать в душе), когда лифт плавно поехал вниз, с громко о чем-то заспорившими в кабинке внуками. Он торопливо подошел к решетке лифта и крикнул вниз:
   - Вы очень добрые ребята!
   В ответ снизу раздалось жеребячье ржание, гоготание и мяукание, видно, ребятам было неловко выглядеть так откровенно добрыми. Кязым, улыбаясь, поплелся к своей двери, когда на первом этаже, подобно взрыву, грохнула дверь лифта и раздался крик Кямала:
   - Мы тебе позвоним вечером!
   И тут же крикнул Кямиль:
   - Не робей, дед! Мы с тобой...
   - Это хорошо, что ты пришел именно ко мне, - говорил Мамедгусейн, горестно качая головой. - Молодец, Салман. Ты прав: надо сообща подумать, что нам делать, как бороться с этой бедой, с напастью, что приключилась с твоим отцом, бедным моим другом Кязымом. Наш долг - помочь ему.
   - Мамедгусейн-муаллим, - сказал Салман. - Придумать-то я все придумал, и, кажется, неплохо. Но мне нужна помощь. Ну, в общем, деньги нужны, чтобы нанять нескольких человек, одному мне не справиться. Я у отца просил, он не дает. Отец не верит, что я бросил пить, ни копейки не дает, муж сестры, зять мой, вообще не хочет связываться ни с чем, что касается отца.
   - Мудрый человек... - пробормотал Мамедгусейн.
   - У самой сестры денег нет. По крайней мере, нет столько, сколько нужно для дела. Одна надежда на вас, как на старого приятеля отца. И денег придется отвалить немало, я уже прощупывал почву. Меньше, чем за полторы тысячи, не соглашаются - дело, говорят, уж очень подозрительное, ночное. Потому и запрашивают много. Если б еще сотня-другая, я сам бы справился, а тут вдруг сразу столько. Так что на вас одного надежда.
   - Что же, об этом можно подумать...
   - Некогда теперь думать. Действовать надо. Вы не беспокойтесь - все, что вы дадите мне, я скоро верну. Надо как можно быстрее действовать. Он каждый день ездит туда, к этому проклятому памятнику. Жить уже без него не может...
   - Жить, говоришь, не может без него, - хитро прищурился на Салмана Мамедгусейн, подумал немного и решительно сказал: - Ну что ж, ты прав. Надо действовать. Знаю, что деньги ты вернешь, ведь ты честный и благородный человек, не зря же ты сын такого отца. Только не мешало бы расписочку. Так, знаешь, для порядка. У деловых людей так заведено...
   - Пожалуйста, я напишу, если хотите.
   - Вот и хорошо. И еще. Прежде, чем давать деньги, я хотел бы знать, в чем заключается твой план.
   - Конечно, я вам все расскажу. Думаю, вы одобрите.
   Глубокой ночью к кладбищу селения Маштаги подкатил старенький обшарпанный "газик". Из него выскользнули пять теней с лопатами, веревками и кирками в руках и прошли на кладбище.
   - А сторож?.. - спросила шепотом одна из теней у впереди идущей.
   - Сторожа сегодня нет, - сообщила впереди идущая тень. - На свадьбе племянника гуляет...
   И они тихонечко, стараясь не шуметь, пошли дальше, ловко лавируя в кромешной тьме между могилами.
   На фоне черного неба торжественно возвышался тускло мерцавший памятник.
   - Тоже мне, арап Петра Великого, - презрительно прошептала самой себе тень, остановившаяся у подножия памятника. - Тутанхамон...
   Низкие, неяркие звезды сгрудились вокруг печально опущенной головы статуи. В плохо различимом мраморном лице чудился немой укор. В какой-то миг даже показалось, что статуя глянула, сердито зыркнули глаза исподлобья.
   - Салман!
   Салман, заглядевшись на памятник отцу, вздрогнул всем телом. Резко обернулся. Одна из теней с лопатой в руках стояла позади него.
   - Что? - с трудом переводя дух, спросил Салман. . - Здесь, совсем рядом, шагов пятьдесят будет, хорошая земля, мягкая... Может, там?
   - Копайте, - сказал Салман.
   - Ага, - тень кивнула и провалилась в темноту ночи.
   Когда памятник, отбитый кирками от пьедестала, густо опутанный веревками, за концы которых с трех сторон тянули его люди, наконец-то, после долгих усилий, с глухим стуком рухнул на землю, чуть не задев вовремя отскочившего Салмана, ему (не памятнику, а Салману) показалось, что он совершает предательство. У него сжалось сердце, тоской облилось, заныло. В беспомощно и нелепо лежавшей на земле статуе, уткнувшейся задумчивым лицом в пыльную почву, на миг почудился живой отец, и сделалось страшно среди этой темной, безрадостной, притаившейся ночи; появилось навязчивое ощущение, словно отец сейчас вот, в эту минуту, умер у него на глазах, как бы он, Салман, и явился причиной смерти отца, будто он убил... Озноб прошел по телу Салмана, он передернул плечами, тряхнул головой, отделываясь от ненужных видений, взял себя в руки и стал помогать четверым шмыгающим вокруг лежащего памятника теням оттаскивать эту глыбу мрамора за ловко прикрученные к ней веревки к приготовленной уже неподалеку яме. Когда засыпали яму с памятником, Салману снова почудилось, что хоронят его отца, что на самом деле умер отец и он его хоронит, убил, а теперь хоронит... Убил?! - вздрогнул Салман. А как же иначе? Раз явился причиной смерти отца, значит - убил... А теперь вот, хоронит, да еще прольет несколько лицемерных слезинок, чтобы все видели, что жаль ему отца... Салман снова изо всех сил тряхнул головой, стараясь избавиться от этого наваждения; и чтобы избавиться, стал уверять себя, что он так поступил из самых благородных побуждений - не хотел, чтобы отец стал посмешищем у всего города, чтобы на старости лет не сделался вроде тех городских дурачков, которых знают и жалеют все старожилы, коренные бакинцы... Нельзя, чтобы отец стал посмешищем, стучало успокоительно у него в голове, я не допущу этого, мой долг - не допустить, я исполняю свой сыновний долг... И эта мысль немного успокаивала, стирая в душе впечатление от совершенного им предательства.
   Вскоре яма с похороненным в ней памятником была засыпана, земля над ней при свете включенных фар машины и ручных фонариков тщательно выровнена, а также приведена в надлежащий вид поверхность земли, где пришлось волочить памятник (следы заметаем, - мрачно пошутила одна из теней, но реплику никто не поддержал, все будто через силу занимались этим, не очень-то приятным делом), и теперь никто не догадался бы, что стащенный с пьедестала дорогой мраморный памятник покоится всего лишь в нескольких десятках шагов от своего бывшего почетного места. К тому же, довершая, пошел дождь, сначала мелкий, тихий, моросил надоедливо, но вскоре пошел сильнее и уже через несколько минут превратился в обложной. Все побежали к машине.
   Когда подъезжали к городу, начинало светать. Салман полез во внутренний карман пиджака, где были приготовлены деньги, достал их и передал через плечо, не глядя даже, кто из троих на заднем сиденье взял их у него. Какая разница?.. У него не проходило ощущение, что все они всего лишь тени, жалкие ночные тени, которые должны раствориться с наступлением утра.
   - Здесь и плата за ваше молчание, - сам чувствуя, какой высокопарной и фальшивой получилась фраза, произнес он.
   - Само собой, - ответил сзади повеселевший голос. - Зачем нам зря трепаться?
   Подавленное состояние духа прочно держалось с той самой минуты, как Салман увидел поверженный памятник у своих ног на земле...
   Давненько не бывало у него такого прекрасного настроения по утрам. Чувствовал он себя отлично, погода была превосходная, ночью прошел ливень, и теперь, должно быть, от деревьев и земли пахнет свежо, опьяняюще. Надо съездить сейчас же, решил Кязым, бодро поднимаясь с постели.
   Еще только подъезжая к кладбищу, он ощутил что-то неладное, кольнуло сердце, сжалось в недобром предчувствии. Вышел из машины, забыв запереть дверь, что с ним случалось редко, и с тревожно стучавшим сердцем почти побежал к своей могиле. В первый миг он ничего не понял, как внезапно и неожиданно оглушенный человек. Заметил только, как необычно светло стало между рослых, с мокрыми ветвями платанов. Рука с перстнем на пальце машинально потянулась почесать переносицу, но застыла на полпути. Он обомлел - боже! Что это?! Кязым буквально окаменел от такой неожиданности - это было все равно, как если бы прийти домой и не застать на лестничной площадке третьего этажа свою квартиру, тогда как все остальные на местах, но будучи человеком деятельным, сразу же опомнился, забегал, как встревоженная наседка в курятнике, из-под которой украли яйца, забегал вокруг ограды, лихорадочно прикидывая, соображая, что предпринять, беспомощно оглядываясь, почему-то шаря глазами по земле, будто искал потерянное колечко. Что же делать? Что же? - пульсировало в мозгу. Положение было самое неприятное и, пожалуй, даже позорное: на помощь не позовешь, кому скажешь, мол, мой памятник украли? Кричать? Что кричать? Караул? Вокруг ни души, а если кто и услышит - подумает, сошел с ума... Нигде абсолютно никаких следов. Мокрая после дождя земля. Покореженный, одиноко и странно торчащий пьедестал без памятника. Кязым обессиленно опустился на мокрую скамейку. Он не помнил, сколько просидел так, когда вдруг почувствовал резкую боль в сердце, поднялся и, не обращая внимание па колотье в сердце, принялся почему-то обшаривать ближние кусты. Он будто рассудка лишился. Изучал, согнувшись в три погибели, землю вокруг пьедестала в надежде обнаружить хоть какие-то следы. Кусты рядом, естественно, были помяты и поломаны, земля внутри ограды словно выровнена неаккуратной рукой после вспашки, но что это давало? Ровным счетом ничего. Было ясно, что памятник сковырнули и увезли. Но кто? Зачем? Кому он понадобился? Поди теперь выясни, если за восемьдесят лет нажил себе целую армию врагов; их могут только веселить твои несчастья и неприятности. Боль в сердце не отпускала и нисколько не становилась тише, наоборот, все больше возрастала. Кязым снова уселся на прохладную скамейку, с трудом переводя дыхание. Поискал глазами сторожа, но того не оказалось на месте. Что ему тут делать? - подумал Кязым о стороже, не его же памятник украли! Он сидел в надежде переждать приступ. Пошарил на всякий случай в карманах, но ни валидола, ни нитроглицерина, конечно, не обнаружил и мысленно выругал себя за такую непростительную непредусмотрительность, Сколько раз говорил себе - бери, бери с собой, разве тяжело, лежит в кармане, есть, пить не просит. Эх, кабы знать, где упадешь, соломки подстелил бы. Он насилу поднялся и пошел к машине. Расслабившись, почти лежа на скамейке, он теперь' еле передвигал ногами, чувствовал, что на этот раз его скрутило всерьез, такого, пожалуй, еще не было с ним. Стараясь собраться с силами, преодолеть нараставшую боль, Кязым еле плелся к выходу с кладбища, опираясь руками из ближние надгробья, и тут ощутил предательскую слабость, Теплая струя потекла по штанине вниз, оросив носки, и Кязым вдруг пронзительно вспомнил свое, казалось бы, надеж-но забытое детство, когда за подобные слабости мать наказывала его, оставляя без скудной еды, которой вечно не хватало их огромной, бедной семье. Он всхлипнул, как ребенок, заплакал, и слезы моментально вернули его к действительности, от чего именно сейчас хотелось убежать, спрятаться... Он еле доплелся до машины, с трудом уселся за руль, передохнул, тщетно выискивая глазами кого-нибудь близ кладбища, и тронул машину с места. "Если не попаду в аварию по дороге - буду жить долго", загадал Кязым, медленно, стараясь не делать резких движений, острой болью отдававшихся в сердце, выезжая на асфальтовую дорогу.
   Он чудом доехал домой и, почти теряя сознание, позвонил в "неотложку", назвав деревенеющим языком адрес. Потом упал в кресло в прихожей возле столика с телефоном, чтобы тут же открыть захлопнувшуюся за ним дверь, когда приедет "Скорая". И вдруг боль стала отпускать. Он осторожно, глубоко вздохнул, раз, другой. Потом тихонько, будто обманывая боль, поднялся, достал из аптечки и положил под язык валидол, снова опустился в кресло. Боль постепенно проходила, и он порадовался, что, видать, выкарабкался на этот раз. Мокрые брюки неприятно холодили, прилипая к ногам, но не было сил переодеться. Кязым посидел несколько минут, прислушиваясь к себе, потом вдруг поднял трубку и набрал номер.
   - Я знаю, - сказал он в трубку ровным, спокойным голосом. - Это вы сделали? Клянусь честью, вы и представить себе не можете, как много у меня отняли. Но не думайте, что этим меня остановишь. Я никому не причиняю неудобств. Зачем же вы так? - Кязым стал задыхаться от несправедливой обиды, нанесенной ему.
   - О чём ты, папа? - послышался в трубке торопливый женский голос. - Я не пойму, о чем...
   Он, не слушая, положил трубку. Потом набрал еще один номер.
   - Мурад, - сказал он, и тут боль в сердце снова проснулась, сковав ужасом Кязыма, но он, пересилив себя, все же заговорил, стараясь, чтобы голос не очень дрожал. - Украли памятник.
   - Какой памятник? - тупо переспросил Мурад.
   - Мой памятник. Это Кязым говорит.
   - Как украли? - удивился Мурад; в отличие от Кязыма и изменяя своей всегдашней привычке, он, видимо, на этот раз решил не экономить слов. - Как это его могли украсть? Абсурд! Ерунда какая-то. Это невозможно...