– …имена моих клиентов, мисс Таггарт, выбирались постепенно – одно за другим. Я не имею права на ошибку. И в этом списке тех, кому нужно возместить убытки, ваше имя стояло одним из первых.
   Усилием воли она сохранила непроницаемое выражение лица, промолвив только:
   – Понятно.
   – Ваш счет один из последних оставшихся неоплаченными. Вы найдете счет в банке Маллигана, можете востребовать его, как только присоединитесь к нам.
   – Понятно.
   – Ваш счет, однако, не так велик, как некоторые другие, даже с учетом того, что за последние двенадцать лет у вас принудительно изъяли немалые суммы. Вы увидите, это обозначено на копиях ваших деклараций о доходах, подлежащих налогообложению, – их вам передаст Маллиган, – что я вернул на ваш счет только подоходный налог, выплаченный вами в качестве вице-президента компании, но не налоги на доходы от ваших акций «Таггарт трансконтинентал». Вы заслужили эти деньги до последнего цента, и во времена вашего отца я возместил бы всю вашу прибыль, но когда компанией управлял ваш брат, дело не обошлось без бандитизма, компания получала прибыли за счет силы, правительственных льгот, субсидий, замораживания активов, за счет указов. Не вы несете ответственность за это, фактически вы пострадали от этой политики больше всех, но я возместил только суммы, полученные благодаря вашему умению вести дело, но не те доходы, которые компания награбила, хотя бы частично.
   – Понятно.
   Завтрак подошел к концу. Даннешильд закурил сигарету и, выпустив клуб дыма, с минуту молча смотрел на Дэгни, видимо, понимая, какая жестокая борьба развертывается в ее сознании. Потом, улыбнувшись, поднялся из-за стола.
   – Побегу, – сказал он, – жена ждет.
   – Кто? – изумилась Дэгни.
   – Жена, – весело повторил он, будто не понимая при чины ее удивления.
   – Кто ваша жена?
   – Кей Ладлоу.
   У нее все смешалось в голове, она не могла выстроить логическую цепь.
   – Когда же… когда вы женились?
   – Четыре года назад.
   – И вас не схватили во время брачной церемонии?
   – Нас обручил здесь судья Наррагансетт.
   – Но как можно… – Она пыталась остановить себя, но слова выскочили помимо ее воли, выражая недоуменное негодование, бессильный протест то ли против него, то ли против судьбы, то ли против внешнего мира, – она и сама не могла сказать. – Как она живет одиннадцать месяцев, зная, что каждую минуту с вами может… – Она не договорила.
   Он улыбнулся, но ей была понятна огромная важность того дела, которое давало ему и его жене право на такую улыбку.
   – Она в состоянии выдержать это, мисс Таггарт, потому что мы не верим в то, что этот мир юдоль печали, где человек обречен на гибель. Мы не верим, что трагедия – наш жребий. Мы не живем в постоянном страхе перед несчастьем. Мы не ждем беды до того, как появятся реальные при чины опасаться ее, а встретившись с ней, вступаем в борьбу. Неестественным мы считаем страдание, счастье для нас норма. В человеческой жизни горе – исключение из правила, успех же – в порядке вещей.
   Галт проводил его до двери, вернулся, присел к столу и неторопливо налил себе еще чашку кофе.
   Дэгни внезапно вскочила, будто подброшенная вверх давлением, сорвавшим клапан:
   – И вы думаете, что я могу принять его деньги?
   Он подождал, пока изогнутая струйка кофе не наполнила его чашку, потом поднял голову и сказал:
   – Да, я так думаю.
   – И зря! Я не хочу, чтобы он рисковал жизнью ради этого!
   – Это от вас не зависит.
   – Я могу никогда не потребовать этих денег!
   – Конечно.
   – Вот они и пролежат в банке до Судного дня!
   – Этого не случится. Если вы их не востребуете, часть суммы, очень малая, будет передана мне от вашего имени.
   – Как – от моего имени?
   – В оплату за стол и проживание в моем доме.
   Она уставилась на него – сначала гневно, затем изумленно – и медленно опустилась на стул. Он улыбнулся:
   – Как долго вы предполагаете оставаться здесь, мисс Таггарт? – Она смотрела на него беспомощным, непонимающим взглядом. – Вы об этом не думали? А я подумал. Вы пробудете здесь месяц. Месяц отпуска, как все мы. Я не спрашиваю вашего согласия, вы нас тоже не спрашивали, когда появились здесь. Вы нарушили наши правила, так что должны принять последствия. В течение этого месяца долину не покидает никто. Конечно, я мог бы сделать для вас исключение, но не сделаю. Нет такого правила, чтобы вас задержать, но, проникнув сюда по своей воле, вы дали мне право поступать, как мне заблагорассудится, и я намерен задержать вас, просто потому что вы нужны мне здесь. Если по истечении месяца вы решите вернуться, у вас будет такая возможность. Но не раньше.
   Она сидела выпрямившись, мышцы ее лица расслабились, линия рта смягчилась слабым, но определенным, устойчивым намеком на улыбку; это была опасная улыбка противника, глаза ее холодно блестели, но были затуманены – такими глазами смотрит противник, который полностью настроен на борьбу, но надеется проиграть.
   – Очень хорошо, – сказала она.
   – Вы оплатите мне проживание и питание, не в наших правилах обеспечивать человека бесплатно. У некоторых из нас есть жены и дети, но и тут существует взаимообмен и взаиморасчет особого рода, – он взглянул на нее, – хотя это и не мой случай. Так что я буду брать с вас полдоллара в день, а вы рассчитаетесь со мной, когда признаете свое право на счет в банке Маллигана. Если вы от него откажетесь, Маллиган зачтет ваш долг и переведет мне деньги, когда я попрошу.
   – Я согласна на ваши условия, – ответила она; в ее го лосе появились нотки расчетливого, спокойного, хладнокровного финансиста. – Но я не позволю использовать эти деньги для покрытия моих долгов.
   – Как же вы собираетесь рассчитываться?
   – Я предпочла бы сама заработать деньги в оплату долга.
   – Каким образом?
   – Своим трудом.
   – В какой должности?
   – Исполняя обязанности вашей прислуги.
   Впервые ей довелось увидеть реакцию Галта на неожиданность, и такую яростную, какой она и представить себе не могла. Галт взорвался смехом, будто в его укреплениях пробили огромную брешь, много большую, чем мог заключать прямой смысл ее слов. Она почувствовала, что вторглась в его прошлое, выпустила на волю какие-то воспоминания и образы, о которых не могла знать. Он хохотал, словно перед ним возник призрак далекого прошлого и он смеялся ему в лицо, будто это было его победой… и ее.
   – Если вы меня наймете, – говорила она строго и вежливо, не вкладывая в слова никакого чувства, в самой деловой, безличной, будничной манере, – я буду готовить, убирать, стирать и делать все прочее, что положено прислуге, – все это в оплату комнаты, питания, а также за не большую сумму, чтобы купить кое-что из одежды. Травмы будут немного мешать работе первые дни, но вскоре все пройдет, и я буду полностью работоспособна.
   – Вы этого хотите? – спросил он.
   – Да, я этого хочу… – ответила она и замолчала, чтобы не произнести все, что подумала: «Больше всего на свете».
   Он все еще улыбался, улыбка была веселой, это было веселье, которое легко могло перейти в сияющую радость.
   – Хорошо, мисс Таггарт, – сказал он, – вы приняты на работу.
   Она сухим, официальным жестом склонила голову в знак благодарности:
   – Спасибо.
   – Я буду платить вам десять долларов в месяц помимо комнаты и питания.
   – Прекрасно.
   В этой долине я первый нанимаю прислугу. – Он поднялся, сунул руку в карман и бросил на стол пятидолларовую золотую монету: – Аванс.
   Потянувшись за монетой, Дэгни с удивлением обнаружила, что испытывает то же, что молодая девушка на своей первой работе: горячее, страстное, отчаянное стремление доказать свою пригодность.
   – Да, сэр, – промолвила она, опустив глаза.
 
   * * *
   Оуэн Келлог появился в долине к вечеру на третий день.
   Дэгни не могла сказать, что поразило его больше всего: ее появление на краю летного поля, когда он спускался по трапу, ее вид – тончайшая прозрачная блузка от самого дорогого нью-йоркского портного и широкая цветастая юбка, купленная в долине за шестьдесят центов, трость и бинты или корзина с провизией на ее руке.
   Он спускался по трапу с группой мужчин, увидел ее, остановился, а потом бросился к ней, будто выброшенный из катапульты чувством таким сильным, что оно, независимо от его природы, походило на ужас.
   – Мисс Таггарт… – только и прошептал он, а она, смеясь, пыталась объяснить ему, как получилось, что она опередила его.
   Он слушал, не воспринимая, казалось, значения ее слов, потом высказал то, от чего должен был прийти в себя:
   – Но мы думали, что вы погибли.
   – Кто думал?
   – Все… все там, вовне.
   Ее улыбка сразу погасла, когда после радостных восклицаний он начал свой рассказ.
   – Мисс Таггарт, разве вы не помните? Вы велели мне позвонить в Уинстон, штат Колорадо, сказать, что будете там к следующему полудню, то есть позавчера, тридцать первого мая. Но вы не появились в Уинстоне, и к вечеру все радиостанции сообщили, что вы погибли в авиакатастрофе где-то в Скалистых горах.
   Дэгни медленно кивала; до нее доходил смысл событий, о которых она не подумала.
   – Я узнал об этом в поезде, – сказал он. – На маленькой станции где-то посреди штата Нью-Мексико. Нас там продержали целый час. Мы с начальником поезда звонили по междугородной связи, чтобы проверить сообщение. Оно поразило его, как и меня. В ужас пришли все – поездная бригада «Кометы», начальник станции, стрелочники. Они сгрудились вокруг меня, пока я связывался с редакциями газет в Денвере и Нью-Йорке. Нам мало что могли сообщить. Только что вы вылетели из Эфтона перед рассветом тридцать первого мая, что, по-видимому, вы преследовали какой-то неопознанный самолет, что дежурный аэропорта видел, как вы направились на юго-восток, и больше вас никто не видел… И что поисковые группы прочесывают горы в поисках обломков самолета.
   Она невольно спросила:
   – "Комета" прибыла в Сан-Франциско?
   – Не знаю. Когда я прекратил поиски, она шла на север по Аризоне. Навалилось слишком много задержек, все время неполадки, распоряжения противоречили одно другому. Я сошел с поезда и за ночь добрался до Колорадо – на попутных грузовиках, в фургонах, на чем придется, лишь бы вовремя успеть туда, где ждал самолет Мидаса, чтобы собрать всех и переправить сюда.
   Она неторопливо направилась по дорожке к машине, которую оставила у продуктового рынка Хэммонда. Келлог шел следом и, когда заговорил снова, приглушил голос и замедлил темп речи, будто у них обоих имелось нечто, что оба не хотели торопить.
   – Я устроил на работу Джеффа Аллена, – сказал он, и его тон был очень торжественным, он больше подходил бы для слов: «Я выполнил вашу последнюю волю». – Начальник станции в Лореле усадил его за работу, едва мы добрались туда. Ему нужны были люди с хорошим здоровьем, а главное, с хорошей головой.
   Они подошли к машине, но Дэгни не садилась.
   – Мисс Таггарт, вы не очень пострадали? Вы ведь сказали, что разбились, это не очень серьезно?
   – Нет, совсем несерьезно. Завтра я уже смогу обходиться без машины Маллигана, а через пару дней мне и эта штука не понадобится. – Она взмахнула тростью и небрежно швырнула ее в салон. Они стояли молча, она ждала.
   Когда я звонил с той станции в Нью-Мексико по междугородной связи, последний звонок был в Пенсильванию. Я переговорил с Хэнком Реардэном. Рассказал ему все, что знал. Он выслушал меня, потом было долгое молчание, и наконец он сказал лишь: «Спасибо, что позвонили». – Келлог опустил глаза и добавил: – Вот уж никогда не по желаю себе еще раз услышать такое молчание.
   Он поднял на нее глаза, в его взгляде она не заметила упрека, только осознание того, о чем он не подозревал, когда услышал ее просьбу, того, что понял только потом.
   – Спасибо, – сказала она и открыла дверцу машины. – Вас подвезти? Мне надо домой, чтобы приготовить обед к приходу хозяина.
   Разбираться в своих чувствах она начала, когда вернулась в дом Галта и осталась одна в тишине залитой солнцем комнаты. Она смотрела из окна на горы, подпиравшие небо на востоке. Она думала о Хэнке Реардэне и видела, как он сидит за своим столом в двух тысячах миль отсюда, как осунулось и напряглось его лицо, защитившись неподвижной маской от агонии бесчисленных ударов, сыпавшихся на него все эти годы; она испытывала отчаянное желание вступиться за него, присоединиться к его битве, бороться ради его прошлого, ради энергии в его лице и мужества, которое его поддерживало. Точно так же ей хотелось вступить в бой за «Комету», которая из последних сил тащилась через пустыню по разрушающемуся полотну гибнущей железной дороги. Она содрогнулась и закрыла глаза с чувством вины за двойное предательство, ощущая себя словно подвешенной между этой долиной и остальным миром, не имея права быть ни здесь, ни там.
   Это чувство прошло, лишь когда она уселась за стол напротив Галта. Он смотрел на нее открытым, спокойным взглядом, словно в ее присутствии не было ничего необычного, словно его сознание не регистрировало ничего, кроме простого факта наличия женщины в доме.
   Как бы приняв значение его взгляда, она выпрямилась на стуле и сухим, деловым тоном намеренно парировала его:
   – Я перебрала ваши рубашки и обнаружила, что на одной нет двух пуговиц, а на другой прохудился левый рукав. Починить их?
   – Да, конечно, если можете.
   – Конечно, могу.
   Но этот обмен репликами не повлиял на характер его взгляда, в нем лишь отразилось удовлетворение, словно этого он от нее и ожидал. Все же она была не вполне уверена, можно ли назвать удовлетворением то, что отразилось в его взгляде. Зато была вполне уверена: ему совсем не хотелось, чтобы она вообще что-либо говорила.
   Стол стоял у самого окна; за окном грозовые облака согнали остатки света с неба на востоке. Интересно, подумала Дэгни, почему мне так хочется удержать золотые пятна света на деревянной крышке стола, на поджаристой корочке булочек, на медном кофейнике, на волосах Галта – удержать, как маленький архипелаг на краю бездны.
   Потом она услышала, как прозвучал ее голос – внезапно и помимо воли, и поняла: вот предательство, которого она хотела избежать:
   – Вы разрешите мне связаться с внешним миром?
   – Нет.
   – Совсем никак нельзя? Хотя бы записку без обратного адреса? Простое сообщение, не выдающее никаких ваших секретов.
   – Отсюда – нет. В течение месяца. А для чужаков никогда.
   Она обратила внимание, что избегает смотреть ему в глаза, и, подняв голову, заставила себя встретить его взгляд. Теперь он смотрел иначе – пристально, неподвижно, с беспощадным пониманием. Он спросил, глядя на нее так, будто знал причину ее любопытства:
   – Вы хотите попросить, чтобы для вас сделали исключение?
   – Нет, – ответила она, выдержав его взгляд.
   На следующее утро, после завтрака, когда Дэгни сидела в своей комнате, накладывая аккуратную заплатку на рукав его рубашки, для чего она притворила дверь, чтобы он не видел, как она неумело старается справиться с непривычным делом, она услышала шум подъехавшей к дому машины.
   Послышались торопливые шаги Галта, он пересек гостиную, распахнул входную дверь и воскликнул с сердито-радостным облегчением:
   – Ну, наконец!
   Она поднялась, но осталась на месте, услышав, как внезапно изменился и стал серьезным его голос, очевидно, что-то поразило его:
   – Что случилось?
   Послышался чистый, спокойный голос, ровный тон которого, однако, выдавал крайнюю усталость:
   – Привет, Джон.
   Она уселась на кровать, силы, казалось, оставили ее, – она услышала голос Франциско.
   Раздался голос Галта, он строго и участливо спросил:
   – В чем дело?
   – Расскажу потом.
   – Почему так поздно?
   – Через час я должен уехать.
   – Уехать?
   Джон, я приехал только для того, чтобы сообщить тебе, что в этом году не смогу остаться.
   Последовало молчание, потом Галт тихо и серьезно произнес:
   – Неужели так скверно, что бы там ни было?
   Да. Может… может, я вернусь до конца месяца. Не знаю. – Он прибавил, делая, видно, отчаянное усилие: – Не знаю, надеяться ли, что удастся справиться за это время.
   – Франциско, у тебя еще хватит сил для шока?
   – Меня уже ничто не может шокировать.
   У меня остановился человек, которого ты должен по видать. Тебя это поразит, так что лучше тебе знать, что этот человек не из наших.
   – Что? Не из наших? И в твоем доме?
   – Позволь, я тебе все расскажу, как…
   – Нет уж! Это я должен видеть сам!
   Она услышала презрительный смех Франциско и быстрые шаги. Дверь в ее комнату распахнулась, и Дэгни смутно запомнила, что закрыл ее Галт, оставив их наедине.
   Сколько времени Франциско смотрел на нее, она не помнила, потому что полное сознание вернулось к ней в тот момент, когда она увидела его перед собой на коленях; он бросился к ней, прижался лицом к ее ногам, все его тело дрожало, потом замерло, дрожь передалась ей и вывела ее из оцепенения.
   Она с удивлением осознала, что нежно гладит рукой его волосы и думает, что у нее нет на это права, чувствует, как из ее руки будто изливается умиротворяющий поток и обволакивает их обоих, разглаживая прошлое. Франциско не двигался, не издавал ни звука, все, что он должен был сказать, говорила его поза.
   Когда Франциско поднял голову, он выглядел так же, как ощущала себя она, впервые очнувшись в этой долине: будто в мире никогда не существовало боли. Он смеялся.
   – Дэгни, Дэгни, Дэгни… – Его голос звучал так, будто это было не долго скрываемое признание, которое прорвалось наружу, а простое повторение давно известного, неоднократно высказанного, что теперь просто смешно утаивать. – Конечно, я люблю тебя. Ты испугалась, когда он заставил меня сказать это? Я повторю это столько раз, сколько ты захочешь: я люблю тебя, дорогая, люблю и всегда буду любить… Не бойся меня… Неважно, если мне больше не знать тебя, какое это имеет значение? Ты жива, ты здесь, и теперь ты все знаешь. И все оказалось так просто, правда? Тебе понятно, как все получилось и почему я должен был покинуть тебя? – Он обвел рукой долину: – Вот она, теперь это и твоя земля, твое царство, твой мир… Дэгни, я всегда любил тебя, и именно любовь заставила меня покинуть тебя.
   Он схватил ее руки, прижал к своим губам и так держал; это был не поцелуй, а долгожданный отдых; речь будто отвлекала его от главного факта – ее присутствия здесь; его разрывало желание высказать сразу многое, распирало множество слов, скопившихся за годы молчания.
   – Женщины, за которыми я гонялся… Ты ведь не поверила этому, правда? Я не дотронулся ни до одной, и ты, конечно, знала об этом, знала всегда. Повеса – это роль, которую я должен был играть, чтобы меня не заподозрили, пока я разрушал «Д'Анкония коппер» на глазах у всего мира. Таков изъян их системы: они мгновенно ополчаются против человека честного и достойного, но подай им никчемного бездельника, и они увидят в нем приятного и безопасного – безопасного!. – человека. Так они смотрят на жизнь, и когда они только разберутся, приятна ли некомпетентность и безопасно ли зло!.. Дэгни, в ту ночь, когда я понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. Когда ты вошла в мой номер в отеле в ту ночь, когда я увидел, как ты выглядишь, и понял, что ты за человек и что ты значишь для меня… и что тебя ожидает в будущем. Будь ты чем-то меньшим, ты, может быть, и задержала бы меня на какое-то время. Но ты, именно ты сама была последним доводом, который побудил меня оставить тебя. В ту ночь я попросил тебя о помощи – в противодействии Джону Галту. Но я понимал, что ты – его самое сильное оружие в борьбе со мной, хотя, конечно, ни ты, ни он не могли этого знать. Ты была всем, что он искал, всем, за что, говорил он, мы должны жить или умереть, если потребуется… Той весной, когда он внезапно призвал меня в Нью-Йорк, я был готов служить ему. До этого я некоторое время не имел с ним связи. Он сражался за то же дело, что и я. И он знал как… Ты помнишь? Тогда ты ничего не слышала обо мне три года. Дэгни, когда дело отца перешло ко мне, когда я столкнулся с мировой экономической системой, тогда-то я начал прозревать природу зла – у меня уже возникли подозрения, которые я вначале счел слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел раковую опухоль налогов, которая разрасталась веками, как гангрена, высасывая из нас жизненные соки без всякого на то права, писаного или неписаного. Я видел, как правительство душит меня своими указами, потому что я преуспел, и помогает моим конкурентам, потому что они бездельничали и потерпели крах… Я видел, как профсоюзы выигрывали все свои иски против меня в благодарность за то, что я обеспечивал их существование. Я видел, что желать незаработанных, незаслуженных трудом денег считается вполне правомерным, но если человек стремится больше заработать, его клеймят как стяжателя. Я видел, как политики, подмигивая мне, говорят, чтобы я не дергался, – просто надо чуть больше работать, и я внакладе не останусь. Я мог поступиться сиюминутными выгодами, но видел, что чем больше тружусь, тем крепче затягивается петля на моем горле; я видел, как моя энергия уходит в песок; я видел, что паразиты, которые кормились благодаря мне, в свою очередь становились пищей для других, попадались в собственный капкан… И все это не имело никакого разумного объяснения, никто не знал, почему, зачем и куда этот чудовищный насос откачивает животворные соки мира, чтобы они пропадали где-то в непроглядной мгле, куда никто не осмеливается заглянуть, – люди только пожимали плечами и говорили, что жизнь на земле устроена по закону зла. И тогда я прозрел: вся промышленная система мира с ее великолепной техникой, тысячетонными домнами, трансатлантическими кабелями, роскошными деловыми центрами, биржами, ослепительной рекламой, со всей ее мощью и богатством, – вся она управляется не банкирами, не советами директоров, а небритым гуманистом из пивнушки в каком-нибудь подвале, типом с опухшим от ненависти лицом, который проповедует, что добро должно быть наказано за то, что оно – добро, что задача таланта – служить бездарности, а у человека есть одно право – существовать ради других… Я прозрел, но не знал, как бороться. Это знал Джон. Когда он нас позвал в Нью-Йорк, мы приехали к нему вдвоем – Рагнар и я. Он сказал, что мы должны делать и какие люди нам нужны. Сам он уже ушел из «Твентис сенчури» и жил тогда на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и показал нам небоскребы ночью. Он сказал, что нам придется погасить огни мира, и, когда мы увидим потухшие огни Нью-Йорка, мы поймем, что наше дело сделано. Он велел нам все обдумать, взвесить, что это означает для нас и как это перевернет нашу жизнь. На другой день утром я дал ему ответ, а Рагнар несколькими часами позже… Дэгни, это утро настало после нашей последней ночи. У меня было что-то вроде видения того, за что я должен сражаться – за то, как ты выглядела в ту ночь, за то, как ты говорила о своей железной дороге, за то, какой ты была, когда мы пытались разглядеть силуэт Нью-Йорка с вершины скалы над Гудзоном… Я должен был спасти тебя, расчистить путь перед тобой, помочь тебе обрести твой город… и не позволить пустить по ветру годы твоей жизни, не дать тебе дышать отравленным туманом, пока твой взор еще устремлен вперед, а голова поднята навстречу солнцу, не дать тебе найти в конце жизни не башни обетованного города, а жирного, рыхло-равнодушного калеку, ублажающего себя сивухой, за которую уплачено твоей жизнью… Чтобы ты не знала радости жизни во имя того, чтобы он знал? Чтобы ты служила удобрением для других? Чтобы ты оказалась пьедесталом для недоумка? О нет! Дэгни, вот что предстало перед моими глазами, вот что я узрел. Нет, этого я им не мог позволить! Этого я не мог допустить – ради тебя, ради любого ребенка, который смотрит в будущее с тем же выражением, какое я видел у тебя, ради любого другого человека, душа которого схожа с твоей и который способен испытывать гордое самосознание, уверенное, светлое и радостное. Такова была моя любовь, в таком душевном состоянии я покинул тебя, чтобы бороться за нее. Я знал, что, даже если потеряю тебя, я все же буду завоевывать тебя, сражаясь за это дело. Тебе ведь все теперь понятно, правда? Ты видела долину. Именно это мы с тобой искали, когда были детьми. И мы нашли. Чего еще мне желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты еще не с нами. Ну, это вопрос времени, ты будешь с нами, одной из нас, потому что ты такой всегда и была, а если тебе все же понадобится время, мы подождем. Главное, что ты жива и мне не надо больше летать над горами в поисках обломков твоего самолета.