Джеймс Риз
Книга духов

   Посвящается Дж.Е.Р., М.М.Р., П.Л., М.Р., А.Дж.Л. и М.К.Ф. – с любовью и благодарностью


   …Смерть – это только одно: перестать быть тем же.
Овидий. Метаморфозы, книга XVI

Пролог

   Наше судно заштилело в голубовато-зеленом море. С чернеющего неба свисает остро отточенный полумесяц. Я любовалась им, стоя на палубе, а сейчас вернусь в каюту, еще не решив, взяться ли снова за «Malleus Maleficarum»[1] или же очинить перо и скоротать ночь за писаниной.
   На обратном пути, в темном проходе между двумя нашими каютами, среди корабельных шумов и скрипов, улавливаю ее пение: оно соперничает с мелодией моря.
 
Слышится музыка над головой:
Это Бог, Он где-то со мной[2].
 
   Я замираю от восторга.
   Вот и дверь в их каюту. Заперта, но от качки крючок вдруг соскакивает с петли.
   Светильники, подвешенные к перекладине, раскачиваются в такт морю. Свет, будто чернилами, заплескивает немногое, что доступно глазу. Но потом, потом – зеркальный квадрат в позолоченной раме, низко на стене, позволяет увидеть больше. Вот они – оба. Она поет, он стоит рядом, протягивая раскрытую ладонь. Она кладет в нее свои руки: черные дрозды трепещут в гнезде из слоновой кости. Она – само совершенство. Он великолепно сложен. Разница в возрасте между ними – несколько лет.
   Она продолжает неторопливо петь – только две эти строки. Шепотом он просит ее умолкнуть. Она по-прежнему поет, с вызовом – только две эти строки, наделяя их силой, которую он не слышит. Глухой от похоти, он тянется губами к ее шее. Теперь мне видна только ее спина, обтянутая желтой льняной тканью: полоска жаркого золота. Мне кажется, это поцелуй, но зыбкий свет выхватывает из темноты его сверкнувшие эмалью зубы. Кусает ее. Почему-то продолжая улыбаться.
   Грубо ее разворачивает. Теперь из зеркальной тьмы оба обращены ко мне лицом. Я отшатываюсь от двери. Знаю, нельзя подглядывать, знаю – нужно уйти. Но нет, не отвести глаз. Никак.
   Хватаюсь за косяк, чтобы устоять. Надо пригнуться.
   Между зубами пролезает, ища воткнуться, втиснуться – точно рдяный член похотливого пса, – его язык. Виден клейкий след от слюны. Он обхватывает ее, тянется руками к горлу. Ее голова откидывается ему на плечо. Она слилась с тенью. Пальцами – каждый как рыбье брюшко – он высвобождает ее груди. Слышится треск ткани.
   В темноте ловлю воздух, только бы хватило дыхания. Даже морскому валу не отшвырнуть меня от двери. Трепещущее тело велит: останься.
   Она продолжает петь. Но он вытаскивает из кармана детскую игрушку. Рогатка? Нет. Ремешок, годный для соколиной охоты? Тоже нет… Я теряюсь в догадках, пока он не прилаживает эту штуку к ее лицу – мячик из скомканной ткани сует в рот, а две кожаные полоски завязывает у нее на затылке.
   Она обнажена до пояса. Она в тени, но мне видна ее светлая кожа, лишь слегка выдающая примесь африканской крови. Голова запрокинута, глаза крепко зажмурены и стиснуты кулаки. Ей приятны его прикосновения, твержу я себе, не умея иначе истолковать близость плоти к плоти.
   Он обхватывает ее налитые груди, вытягивает вперед за темные соски. Она содрогается. С заткнутым ртом нельзя ни улыбнуться, ни вскрикнуть. Его руки бродят от ложбинки на животе к бедрам – и выше. Медлят – сначала пальцы, потом кисти – на изгибах снизу грудей. Блестят капельки пота. Он подносит кончики пальцев к губам – слизнуть.
   Рукой – моя она или не моя? – нашариваю свои груди. Под этой тканью, под этим одеянием… найду ли причудливую, еще неведомую область восторга?
   Он приказывает ей: приподнять груди и не отпускать.
   Любовники (мне все еще так чудится) слегка подаются в сторону зеркала, а значит, ближе ко мне. Безмолвие. Кровь стремглав бежит у меня по жилам, мне слышен ее ток. Вот теперь – пора уходить…
   Но – я жду и смотрю неотрывно на то, как:
   Он берет со стола перчатку. Натягивает ее на правую руку. Склоняется к боковой стороне стола… что там? Какое-то железное устройство. Печурка – скорее узкая, чем широкая. Там мерцает огонь. Оттуда торчат… о нет! Нет. (На закушенном языке чувствую вкус крови.) Он вынимает из горна первый штырь – с палец длиной. Острый конец раскален докрасна. Стоя за ней, он приступает к делу – размеренно, не спеша. Мы делим с ним отражение в зеркале: оба следим за прилежной работой. Я боюсь шелохнуться – вдруг меня заметят? Застыла на месте, оглушена увиденным.
   Только когда он сжимает ее левую грудь рукой без перчатки, только когда другой рукой подносит клеймо к ее коже – только тогда я кидаюсь прочь. Только тогда спасаюсь бегством. Но еще успеваю услышать шипение от раскаленного железа, ощущаю его сама, вижу, как страшно напряглась ее шея и как выкатились ее глаза. И еще ловлю в зеркале сверкнувший взгляд, встретившийся с моим.
   В каюте меня начинает неудержимо рвать. Не от морской качки.
 
   И так же, так же сверкнул ее взгляд, который она бросила на меня еще раз, когда мы достигли наконец берега. На Рокеттской пристани, в Ричмонде, штат Виргиния.
   Это был 1826 год, конец сентября.

Часть первая

1
Внутренний порт

   На пристани к горлу у меня подступил комок: я увидела, как она спускается по шатким сходням – закованная в цепи, с ошейником.
   На берег сошли пятеро: Селия – в платье фиалкового цвета, в тон ее аметистовым глазам, надсмотрщик и двое мужчин, поднявшихся на борт, чтобы взять носилки с хозяином Селии, который в лихорадке бормотал что-то невнятное. Он назвался Хантом, желая оградить себя этим именем от пересудов. На самом деле это был Толливер Бедлоу – владелец плантаций на западном берегу Чесапика, собственности в Балтиморе, Аннаполисе и Ричмонде, держатель акций банков и акционерных компаний по всему побережью; большинство этих акций было им унаследовано наряду с бесчисленным количеством рогатого скота и примерно двумя сотнями рабов. Селия была из их числа.
   Все пятеро спускались по крутому настилу с носа судна. На корме уже толпились грузчики и стивидоры: трюмы были распахнуты, тросы, канаты и подъемные блоки приведены в действие. Расстояние между поперечными деревянными брусками на сходнях было рассчитано на мужской шаг, и Селия то и дело на них спотыкалась. Ступала она с трудом, с непривычной неловкостью. И только по странному раскачиванию длинной, до пят, юбки можно было догадаться, что в кандалы закованы не только запястья Селии, но и ее лодыжки.
   Что же такого она совершила? Да, не все из происходившего в каюте напротив оставалось для меня тайной, но в последнее время, судя по всему, там царили мир и спокойствие. Недомогание Бедлоу возрастало – видимо, под воздействием le mal de mer[3].
   И вот Селия передо мной, в оковах. Ошейник (скорее колодка), стиснувший ее длинную гибкую шею, был изготовлен из парусины, туго (как на барабан) натянутой на деревянную рамку: из нее выпирали железные шипы, похожие на торчащие пальцы. Ручные проржавевшие кандалы в предвечернем свете отливали киноварью.
   Пройдя половину сходен, Селия слегка вскинула голову и своими дивными глазами огляделась по сторонам. Стоявший вокруг гул жителей Ричмонда, поглощенных торговой суетой, напоминал жужжание пчел в улье. Казалось, никто ее не замечал. Никто, кроме меня.
   Я стояла как вкопанная, в полусотне шагов от нее. Обращенная в статую, едва ее глаза встретились с моими. Сердце у меня бешено колотилось о ребра. Я опустила взгляд – приученная быть застенчивой, стыдливой, скрытной. Да и Селия просто ошеломила меня своей красотой.
   Я с усилием подняла глаза, но рука, против воли, поднялась еще раньше, и я махнула ей вслед. В знак приветствия? Солидарности? По правде, мой жест был более чем неуместен; она на него не ответила, да и не могла ответить, но что уместно по отношению к той, которая так унижена? Однако же я показала Селии, что узнала ее; она это поняла, и, кажется, ее это утешило. Отвернулась она от меня не сразу. Едва Селия сошла на пристань, я потеряла ее из виду: толпа ее оттеснила. Всюду творилась невообразимая сумятица – и вокруг меня, и у меня в душе.
 
   Мы с Селией не обменялись и двумя словами, хотя плавание с моей отчизны (точнее, из марсельского порта) длилось двадцать девять дней. Моего настоящего имени – Геркулина – Селия наверняка не знала. Его я не доверяла никому.
   Нет, начистоту мы с ней не говорили – при том, что жизнь в открытом море, да еще по соседству, располагает к некоторому… сближению.
   На «Ceremaju» только две каюты были устроены с комфортом. Обе располагались в кормовой части и не предназначались для платных пассажиров, так как судно было торговым. Бедлоу и я сняли эти каюты каждый по собственным соображениям. Наши двери отделяло десять шагов. Между ними пролегал темный и служащий неблаговидным целям проход. Изнутри двери кают запирались плохо, крючки были прилажены неважно, и при качке двери хлопали. В первые дни плавания мои попутчики часто оставляли дверь приоткрытой, закрепив ее неподвижно. Я же, напротив, постаралась припереть свою дверь у основания продолговатым бруском крепко-накрепко… Хочу сказать прямо: я вовсе не таилась в темном проходе, тайком наблюдая за чужой жизнью. Это было совсем не так – по крайней мере, не всегда и уж никак не на первых порах.
   (Постыдно ли это? О да. Но стыд я износила раньше, как ветхую одежду. А теперь, ради истины, надену его вновь.)
   Возвращаясь к себе, я заставала парочку в их каюте. Поначалу я им кивала, если меня замечали. Не говорила ни слова и не вызывала на приятельство. Просто снова садилась за стол, заваленный книгами по колдовству, моими рукописями и магическими атрибутами, большинство которых собрала, когда блуждала по всей Франции – от берегов Бретани до равнин Прованса.
   У себя в каюте я читала и писала всю ночь до утра, пригашая лампу с восходом солнца. На рассвете ложилась спать до полудня. Затем поднималась, чтобы поесть; обед состоял из корабельных припасов – солонина или копченая колбаса, галеты и чай. Иногда выбиралась на палубу вдохнуть морского воздуха. На закате возвращалась в каюту и готовилась к ночным занятиям: очиняла перья, разводила чернила, заливала в лампу зловонный китовый жир; отобрав нужные книги, раскладывала их на столе и разрезала еще нечитанные страницы. Если не читала, то писала. Я поставила себе задачу – написать историю своей жизни, несмотря на то что мне (при более или менее точном подсчете) не исполнилось еще и двадцати лет. Постараться извлечь смысл из недавних странных событий и тем самым выяснить (так я надеялась), кто я и что я.
   Не столь давно меня известили, что я… совсем особенная. Сказали, что я небесталанна.
   Ты – мужчина. Ты – женщина. Ты – ведьма.
 
   Удивительно, но меня не очень долго смущало это открытие. Ведовство – знание, которое со временем я смогу перенять.
   Не тревожили меня и ставшие мне известными истины – истины, которые заставили бы святителей перевернуться в своих саркофагах. Эти истины оставались как бы вне меня: да, я ими обладала; да, они меня привлекали, но они не были моими.
   Куда более интересовало меня мое положение sur-sexuelle[4]. Его я должна исследовать – это было настоятельным физическим повелением. За годы усердных занятий мой ум обрел гибкость и быстро усваивал мыслительную акробатику, необходимую для изучения Ремесла и прочего. Но мое тело? Всю свою жизнь я провела… замурованной в аномальности. И хотя теперь моя аномальность получила имя, его я презирала.
   Скажу только, что я была и есть отпрыском Гермеса и Афродиты. Эту телесную истину я и пыталась осознать. И ради этого влеклась к Селии.
   По сути, я обратила ее в зеркало: что же показало бы мне любое подлинное зеркало, кроме позора? Собственное отражение было мне омерзительно: странное слияние двух полов. Двойственность, не что иное; во мне переплетены оба пола. Ни тот, ни другой, а оба вместе. Я… некий третий пол, существо из плоти – личность, лишь недавно мне самой выявленная. Ты – мужчина. Ты – женщина. Ты – ведьма.
   Да, я сочла вполне логичным попытаться определить себя от противного, и потому меня влекло к Селии.
   Она – темная. Я – светлая.
   Она низкоросла. Я казалась себе высокой, некрасивой, нескладной. Правда, мужское платье скрадывало и извиняло некоторые мои особенности – большие руки и ноги, рост, зато оттеняло другие – гладкую кожу, слишком тонкие черты лица, отсутствие мужественного кадыка. Благоразумней было путешествовать в обличье мужчины, отказаться – хотя бы на время – от излишеств дамской одежды.
   Селия завязывала косу в тугой пучок. Я свои белокурые локоны подрезала ради лучшей маскировки.
   Селия обладала восхитительно пышной фигурой. Я стягивала груди, куда меньшего размера, куском белого муслина и, пряча свои формы, предпочитала блузы попросторнее – насколько позволяла мода.
   Короче говоря, Селия была красавицей, а я страстно желала и быть такой, как она, и обладать ею, даже не подозревая о судьбе, уготованной ей ее красотой.
 
   Как я и ожидала, на разговор меня вызвали во второй вечер нашего плавания.
   Когда я проходила мимо каюты соседей, торопясь к ночным трудам в полутемной комнате, меня позвали: не загляну ли я к ним выкурить трубку? Я отказалась, и Толливер Бедлоу глянул на меня с подозрением. Сделав голос погрубее, я сослалась на нездоровье. Но нет, в глазах виргинца, предложившего табак, такая отговорка не в счет, и вскоре я очутилась в каюте Бедлоу – такой же темной, как его речи, однако ни того ни другого мне было не избежать.
   Бедлоу был того же роста, что и я; показав на низкий дощатый потолок, он пошутил – мол, безопасней для нас присесть. Что мы и сделали, расположившись в одинаковых креслах, обтянутых зеленым сукном. Нас разделял столик с нарисованной шахматной доской. Селия сидела в дальнем углу каюты, читая книгу при свете единственной свечи. Меня это тогда ни капли не удивило. Каким образом она выучилась, кто по доброте сердечной сделал это нехорошее дело – меня это нисколько не волновало; занимало меня одно – что именно она читает.
   – Партию в шахматы? – предложил Бедлоу, когда (очень скоро) наш разговор иссяк.
   Я с трудом выдерживала его взгляд, да и английским владела еще недостаточно. И вновь отказалась, сославшись на хворь, которую приписала качке.
   – Хересу? – не отставал он. – Капелька хереса пойдет вам на пользу,сэр.
   – Да, пожалуй. – Отнекиваться дольше было бы неучтиво.
   Селия, вызванная из своего угла, поставила на столик серебряный поднос с двумя – увы, не тремя – хрустальными бокальчиками. Ее глаза поблескивали в полутьме, и я улыбнулась при мысли, как бы себя повела, вглядись она в меня пристальней.
   До отплытия я видела ее целиком – да, видела ее кожу, ее волосы, ее бедра (куда шире моих), но тут она предстала во всем своем великолепии… С фруктовым ароматом кожи. С тугими завитками ресниц. С темным потоком шеи, перетекающим в роскошную грудь. С миниатюрным носком башмачка, выступавшим из-под колокола юбки. (В тот первый вечер на ней было желтое льняное платье; кромка низкого корсажа, parseme[5] цветами вишни.) Мне хотелось с ней заговорить. Я бы, наверное, решилась, но Бедлоу отослал ее назад, в прежний угол.
   – Надеюсь, вы разделите со мной трапезу?
   Я вновь уклонилась, пояснив, что уже отобедала и впереди у меня гора работы.
   – А в чем она состоит? – спросил Бедлоу, наклонившись ближе ко мне.
   Он выглядел по-своему привлекательным. Его длинные каштановые волосы были стянуты лентой в косичку. Лицо казалось угловатым и мастерски могло бы выражать жестокость, но сейчас, когда Бедлоу сидел в своей уютной каюте в обществе женщины, которая ему принадлежала, и незнакомого мужчины, суровости в нем не замечалось ни следа.
   Молю небо, пусть он видит меня только так – только как мужчину! – пронеслось у меня в голове.
   Впившись в меня холодными глазами, Бедлоу продолжил расспросы:
   – Мы с капитаном любопытствовали насчет нашего с головой погруженного в труды спутника. Не сочтите за дерзость, но над чем это вы так усердно работаете?
   Я промолчала, наблюдая за Селией, которая хлопотала по хозяйству в окружении орудий, более пригодных для научных опытов, нежели для кулинарных манипуляций. К тому же английскую фразу (еще и лживую) подыскать не удавалось.
   – Простите меня за мои гипотезы, – проговорил Бедлоу, – но мысленно я собрал кое-какие данные о наших товарищах по плаванию – о капитане, о приметных членах команды… конечно же, и о вас. Что-то вроде игры «угадай биографию», если хотите; полагаю, игра эта вполне безобидна… В столь долгом путешествии времени, сами понимаете, предостаточно. А общество так немногочисленно…
   При этих словах я повернулась в сторону Селии, недвусмысленно ожидая, чтобы меня ей представили.
   – Ах да… – спохватился Бедлоу.
   Мелоди – так он ее назвал, говоря о ней, как говорят о ценной собственности. Селия поклонилась, произнесла какое-то приветствие; я ничего не ответила, радуясь собственному благоразумию, да и язык меня не слушался.
   Бедлоу, круговыми движениями покачивая хрустальный бокал, омывал его края мерцавшей жидкостью. Глубоко втянув в себя аромат хереса, он сказал:
   – Что касается вас, сэр, – опять-таки, прошу не обижаться, – в вашем досье у меня значатся следующие данные: вы плывете в Норфолк, а возможно, и далее до Ричмонда, откуда направитесь в глубь материка преподавать свой родной язык в университете мистера Джефферсона… покойного мистера Джефферсона. – Он резко подался вперед, азартный игрок. – Ответьте, хоть что-то я угадал? – Улыбка скорее коварная, чем открытая. Челюсть квадратная, поросла щетиной. Бросилось в глаза, какая широкая у него грудь: волосы золотыми нитями ниспадают на кружевной воротник рубашки.
   – Вы, сэр, – проговорила я, – весьма проницательны. Я действительно намереваюсь заняться преподаванием.
   Подобного намерения я, разумеется, не имела, но со временем такой план мог оказаться не хуже прочих. По правде, я еще не задумывалась над тем, как буду добывать себе пропитание в Норфолке, Ричмонде, Шарлоттсвилле или где-то еще. Случай забросил меня в этот штат, названный по имени Елизаветы I, королевы-девственницы. Случай направил нас и в плавание по реке, носящей имя ее родственника – короля Якова; помнится, я поражалась тому, что столь же легко могла бы очутиться и на Ниле, на Тибре, на Темзе – или на любой другой реке в мире, менее знаменитой. Еще несколько недель назад, в Марселе, я страстно стремилась выполнить наказ моей первой наставницы, моей Soror Mystica[6] – Себастьяны д'Азур, – выйти в море. И первый же капитан, взявший меня в плавание, направился в Виргинию.
   – Oui, – кивнула я, – c'est ça[7]: преподавать.
   – Ага, вот видишь, дорогая Мелоди, я был прав! Он намерен преподавать – наш месье…
   Бедлоу запнулся. Я молчала.
   Отчаявшись себя как-то назвать (я еще не выбрала ни одного из многих моих американских имен), я молчала, но Бедлоу продолжал говорить. За его великодушным предложением стояло желание и продемонстрировать свой вес в обществе, и проводить вечера во время плавания вместе со мной.
   – Если вам, сэр, нужна рекомендация, то вам стоит только попросить. Мое имя в Монтичелло хорошо известно. Но разве, по-вашему, не позор, что столь великий человек умер должником?
   – Вашим соотечественникам он наверняка запомнится за нечто большее, чем долги, – отозвалась я.
   Плантатор меня не понял, для него жизненный успех выражался в наличности.
   – Законностью в этом университете и не пахнет, – продолжал Бедлоу, переиначив вопрос о наследстве Джефферсона. – Тем более сейчас, по смерти знаменитости. Еще и полгода не прошло, а студент тычет дулом пистолета в висок профессора.
   – Я постараюсь быть осмотрительней, – заметила я.
   Главное же, что меня в тот момент занимало, – это ревнивая инвентаризация окружавшей меня обстановки. Я не столько завидовала Бедлоу, сколько мысленно негодовала на капитана, уверявшего меня, что моя каюта – лучшая. Где же тогда мои хрустальные бокалы, серебряная посуда, молескиновый диван и зеркала в позолоченных рамах?
   Я встала с кресла. Сейчас принесу свои извинения, украдкой взгляну на Селию и откланяюсь.
   А тем временем рассеянно захватила со стола горсть каких-то штучек. Похожих на фигурки для игры. Но какой? Меня разобрало любопытство: это были довольно тяжелые железные стерженьки длиной с палец, на кончиках вычеканены крохотные изображения. Буквы? Фигурки? Ручки оплетены черной лозой. Вглядеться пристальней мне мешал полумрак. Но помешал и Бедлоу. Он вскочил и вырвал стерженьки у меня из рук. Глаза его сузились, в них сверкнул отблеск горевшей поблизости свечи. Желая всего лишь сказать хозяевам что-то приятное на прощание, я допустила явную оплошность. Какую же?
   Бедлоу метнул свирепый взгляд в сторону двери. Я удалилась.
   Я еще не раз виделась с Толливером Бедлоу, могла даже за ним наблюдать, но повода для разговора больше не случалось. А вскоре он заболел, и чем ближе был берег, тем хуже ему становилось.
 
   Когда я вновь увидела их издали, плыть до Америки предстояло еще несколько недель. Я наблюдала за ними раза два – может быть, три. Всегда незамеченной. Или же мне так казалось. И всякий раз увиденное начисто выбивало меня из колеи. Вместо того чтобы читать или писать, как мне того хотелось, я часами просиживала у себя в каюте, водя пальцами над пламенем свечи. Что же такого я видела? И почему внутри меня при виде этого все переворачивалось?
   Последующие сцены не шокировали меня так, как первая, однако смятение мое продолжало нарастать. Я заставала их полураздетыми. Слышала, как она читает ему перед сном. Видела ее спящей – свернувшейся клубком на полу у постели больного. Видела, как она ухаживает за ним, сидя на прикроватном стульчике. При мне говорили они мало. Странно, но зеркало на стене нередко отсутствовало. И только однажды я вновь уловила… нет, мне почудилось, будто я уловила запах паленой плоти.
   Постепенно опасность завязать беседу миновала – на полпути от Марселя болезнь сломила Толливера Бедлоу окончательно. Оба они перестали показываться. И только однажды, по милости съемного зеркала, я увидела его простертым на ложе. Он, в поту под множеством одеял, трясся от озноба. Волосы его слиплись. Глаза остекленели. Огонек свечи трепетал в лужице пота, скопившегося в ямке шеи, которая при первой встрече показалась мне столь мужественной, а теперь болезненно пожелтевшей. Из потрескавшихся губ вырывался стон – нет, горестный вопль, предвещавший смерть: им заменилась скорбная песня Селии.
 
   Как-то вечером, ближе к концу плавания, возвращаясь с палубы, откуда виден был калейдоскопически многоцветный закат, я задержалась в темном проходе и вслушалась. Тишина. Я шагнула ближе к двери их каюты. Она была не заперта и чуть приоткрыта; изнутри тянуло тошнотворным запахом, схожим с… Я приняла его за зловоние недуга, горячечного пота, но, как позже выяснилось, этот запах был специфическим для болезни Бедлоу – его гниющие десны источали отвратительный смрад, будто из какой-нибудь расселины сочилось дыхание преисподней.
   Я поискала глазами зеркало, но стена пустовала. Не знаю, что меня побудило, но я не двинулась к себе и не постучалась к ним. Нет, просто толкнула дверь – и слегка приоткрыла: вот она, Селия, передо мной, сидит за столом, склонившись над зеркалом, которое я узнала по позолоченной раме. Пишет на задней стенке? В руке она держала… стиль? мастихин? Словом, что-то вроде того. На столе возвышалась небольшая жаровня, с круглой решеткой наверху. И подрумяненное яблоко. По спелости ближе к Марселю, чем к Ричмонду.
   Увидев меня, Селия не вздрогнула. И не заговорила.
   Встала и шагнула к ящику, откуда взяла еще одно яблоко.
   – Хозяин, когда проснется, требует печеное яблоко.
   Всегда.
   И кивнула мне:
   – Уходите.
   С тех пор, до конца плавания, Селия держала дверь каюты запертой.
   Я вновь взялась за поставленные перед собой задания. Всеми силами старалась изгонять Селию из растревоженных мыслей. Подолгу писала. Почти не спала, но стоило заснуть – над моими снами властвовала Селия.
   Когда я вновь ее увидела, она вернулась на родину. Рабыней. В цепях.
 
   Я пробиралась ближе к носовой части «Ceremaju». Наталкиваясь на бочки, сторонясь острых предметов, распихивая людей… Добралась наконец до сходней – никого. Мне показалось, я их заметила: вон там, за высоким кирпичным зданием. Мне показалось – нет, готова поклясться, я увидела, – с шуршанием мелькнул край фиалкового платья и… Но увы, это была только тень. Селия? Ее нет.
   Я стояла на пристани, ноги мои подогнулись, колени дрожали, сердце бешено колотилось. Сквозь щели покоробленных досок виднелась илистая, вспененная, маслянисто-желтая река. Вокруг звучал напев незнакомого мне города: перебранки и гомон торговцев, шум порогов выше по течению Джеймса, выкрики на чужом языке… Я не смела поднять глаза, знала, что Селии не увижу, а ничего другого я не искала. И если бы бриз унес мои слезы на берег, понять их причину было бы трудно; глядевший со стороны наверняка думал: вот стоит человек, только что явившийся в новую страну.