Все прислушались.
   - Что ж, пироги, что ли, сами в рот скачут? - сказал Андрюшка, никогда не пропускав-ший без возражения обсуждения вопросов, касавшихся религии.
   - Этого уж я там не знаю, а сам видал таких, что после этого во всю жизнь пальцем о палец не ударили.
   - Да, это хорошо.
   - Цветы, что ль, такие находили? - спросил Фома Коротенький нерешительно.
   - Цветы... - ответил неопределенно и неохотно Софрон.
   - Нет, уж это кому судьба, - отозвался кровельщик, - а то бы все давно нарвали.
   - Значит, не потрафляют.
   - А по два цветка не находят? - спросил кузнец.
   - Зачем тебе два?
   - Чтоб больше досталось.
   - Тут и одного на весь век хватит.
   - Может, раз десять мимо своего счастья проходил, - сказал кто-то. Какие цветки-то?
   - Кто их знает? Говорили, вроде как огненные.
   - В покос целыми возами косим их, цветы-то, а все жрать нечего.
   - Эх, мать честная...
   Все задумались.
   Вечерело. Небо вверху было спокойно-голубое, а к закату золотилось и пронизывалось расходящимися солнечными лучами из-за огненно-золотых краев облака, неподвижно стоявшего на западе, над далекими полосами лесов, с которых уже поднимался вечерний туман.
   - Всегда счастье в эту ночь находили, - сказал опять Софрон, - хоть разрыв-траву эту взять.
   - Тоже на Ивана Купала? - спросил Фома.
   - Тоже на него.
   - А это на манер чего будет? - спросил Николка-сапожник.
   По всем лицам проскользнула нерешительная усмешка. Софрон, не взглянув на спрашивав-шего, усмехнулся на наивность вопроса.
   - Разрыв-трава-то?.. С ней никакой замок для тебя ничего не значит; приложи его со словом, - всякое железо в куски разлетится. Вот она какая разрыв-трава-то эта.
   Лица всех опять стали серьезны.
   - Черт ее знает, везде чудеса, где нас нет.
   - Тебе бы эту траву-то, Антон, - сказал Сенька кузнецу, - как раз бы подошла, у всех монополок двери бы настежь.
   - И значит, воровать прямо смело ходи?
   - Смело... известно, смело.
   - Да... это получше угодников будет. Там лбом стучи, да еще неизвестно, посмотрят они за скотиной или хлебом либо нет, а тут цапнул сколько надо вот тебе и счастье.
   - Трава, говорят, такая была, - сказал тихонько Афоня Сидору, воровать без опаски можно было.
   - Сколько ж, скажи на милость, на свете чудес всяких, - сказал Федор, покачав головой, - беда. И все мимо идет, хоть бы краешком зацепило.
   Теперь, когда отказались от борьбы за землю и перед глазами у всех в настоящем были только тощие поля, почерневшие избы с худыми крышами да непочиненные мостики и колодцы, - приятно было сидеть и говорить о том, какие чудеса бывали прежде. А может быть, какие-нибудь есть и до сих пор.
   - Это и я с каким-нибудь угодником в пай вошел бы, - сказал Андрюшка, сняв рваный картуз и почесав голову, - он бы траву эту доставал, а я бы воровал. Угоднику много ли нужно: свечку потолще поставил, с него и буде...
   - Тьфу!.. Как только господь терпит? - сказали старушки с негодованием. Молодые засмеялись.
   - Будет оскаляться-то, тут об деле говорят, - крикнул Иван Никитич, который слушал очень внимательно.
   - А деревянные запоры тоже разбивает или железо только? - спросил он у Софрона.
   - Железо... - ответил неохотно Софрон.
   - Только бы железные разбивала, а деревянные-то мы и сами разобьем, сказали дружно все.
   Солнце садилось. Трава на выгоне около церкви засырела, и по ней, отфыркиваясь, ходили спутанные лошади. Вечер тихо спускался над деревней, и на противоположной от заката стороне неба уже мерцала бледная, еще не осмотревшаяся звезда.
   - Нет, видно, сколько лбом об землю ни бухайся да травы ни ищи, ни черта от этого толку не будет, - сказал, поднимаясь, Захар Кривой. Дождемся того, что хуже побирушек будем. А вот повыпотрошить бы хорошенько кого следовало, - это дело верней бы было.
   - Правильно... И свечек ставить не нужно.
   XL
   Баронесса Нина Черкасская была в тревоге. Валентин, уезжая к Владимиру для продажи земли, сказал, что вернется к вечеру, так как профессору нужны были лошади. Но прошло уже пять суток, а ни его, ни лошадей не было.
   В фантастической голове баронессы рождались самые страшные предположения и догадки. Андрей Аполлонович тоже был встревожен долгим и странным отсутствием их общего друга. Сам точный и аккуратный, он, собравшись вечером в день отъезда Валентина ехать в город, надел дорожное пальто и шляпу и даже вышел на подъезд в перчатках и с палкой, чтобы ехать, как только в назначенный час Валентин подкатит к крыльцу.
   Но Валентин не подкатывал. И профессор тщетно напрягал зрение, защитив рукой глаза и вглядываясь с подъезда против заходившего солнца в даль дороги.
   И когда оказалось, что профессору не на чем выехать, что тройка была только одна, это подействовало на баронессу как неожиданность, приведшая ее в состояние ужаса.
   Как всегда, во всех тревожных случаях жизни, она поехала в маленьком шарабане к Тутол-миным.
   То обстоятельство, что Павел Иванович был юрист, внушало ей безотчетную уверенность в его неограниченных возможностях разрешать всякие трудные обстоятельства.
   - Знаете, чем все кончилось? - спросила Нина, входя в дом. - Кончилось тем, что он пропал. Она безнадежно развела руками.
   - Вы скажете, что ожидали этого? От этого не может быть легче. Я сама ожидала этого. Но он пропал с тройкой лошадей, и, благодаря этому, профессору не на чем выехать.
   - Да кто пропал? - спросила Ольга Петровна.
   - Как кто? - спросила в свою очередь удивленно баронесса Нина. - Он, Валентин. Он уехал уже пять дней тому назад продавать эту ужасную землю. Вы знаете его страсть - прода-вать земли. И он не может никогда удержаться от этих фантазий.
   - Все-таки что же тут страшного? Поехал и заехал куда-нибудь. Разве ты не знаешь Валентина?
   - Да, я знаю Валентина: он поехал и заехал. Но куда он заехал? - вот в чем вопрос. И потом я не могу сладить с собой. Меня столько раз обманывали, что в голову приходят самые нелепые вещи. Они сами виноваты, что мне приходят в голову такие вещи.
   - Какие же именно вещи? - спросил Павел Иванович, несколько закинув голову назад и глядя на баронессу сквозь пенсне.
   - Меня мужчины очень обманывали. От меня уезжали с деньгами, с моими бриллиантами, даже кто-то уехал, кажется, со столовым серебром. Но никто еще не уезжал с тройкой лошадей и с кучером. Куда он кучера денет? - спросила баронесса, в возбуждении и тревоге глядя на Павла Ивановича. - И что мне теперь вообще нужно делать?
   Павел Иванович несколько растерянно пожал плечами.
   - Если сесть и поехать разыскивать его... - сказал он наконец.
   - Да, я сейчас же сяду и поеду его разыскивать, - ответила, как эхо, баронесса. - Но на что я сяду? И потом вы знаете профессора. Он такой ребенок, его ни на минуту оставить нельзя одного. Он останется голодным, будет несколько дней ходить в одном и том же белье... потому что для него ничего не существует, кроме высшего. Как я проклинаю иногда это его высшее! Оно доведет его до гибели. А этот несчастный продавец земель, Митенька Воейков, тоже про-пал, или он дома? - И, не дожидаясь ответа, прибавила: Если он тоже пропал, то это лучше, то есть я хочу сказать, что Валентин еще, может быть, найдется. С тех пор, как пришла ему в голову эта несчастная идея об Урале, наша семейная жизнь постоянно висит над пропастью. Андрей Аполлонович сейчас даже не может работать - так он обеспокоен. Я сама не могла бы работать на его месте.
   - Если ты сейчас так беспокоишься, то что же ты будешь делать, когда он действительно уедет на Урал?
   - Я сама не знаю, что я буду делать, когда он уедет на Урал, - отвечала баронесса, не замечая насмешливого тона и улыбки, как она никогда и нигде их не замечала.
   - Я только молю бога, чтобы он исчез как-нибудь неожиданно. Может быть, это будет не так тяжело. Но без тройки, - прибавила она, помолчав, - потому что не могу же я на всех наготовиться троек. Да. Вот! Самое главное. Совсем забыла. Я с тем, собственно, и приехала. Мне пришла в голову страшная мысль. Я до сих пор никогда не останавливалась на вопросе о нашем материальном положении. Это, конечно, естественно, потому что я женщина. Я поняла только тогда, что оно стало хуже, когда Валентин пропал с этой злополучной тройкой и профес-сору оказалось не на чем выехать в город. Откуда прежде брались тройки, я не знаю. Знаю только, что их всегда было много. Но с каких пор они стали уменьшаться и дошли до одной, я совершенно не помню. Может быть, это в конце концов приведет бог знает к чему. Я даже боюсь думать об этом.
   - Да, вам действительно нужно подумать, - сказала Ольга Петровна.
   - Исчезновение Валентина и меня навело на мысль об этом, - сказала баронесса - У тебя есть Павел Иванович, который думает за тебя. Но профессор никогда не мог догадаться меня заменить. Здесь нужен мужчина и мужчина, а я, женщина, должна смотреть за всем и за ними обоими. Павел Иванович, если для распутывания наших дел потребуются какие-нибудь законы (я не знаю, какие законы могут потребоваться), я тогда обращусь к вам. Профессор знает только свои научные законы, которые совершенно здесь не годятся. И я вообще не знаю, на что они годятся.
   Когда баронесса Нина вернулась домой, она вошла, не снимая шляпки и перчаток, в светел-ку профессора. Напугав его своим взволнованным и в то же время торжественно замкнутым видом, она прямо приступила к делу.
   Сев на стул против растерянно поглядывавшего на нее профессора, она сказала:
   - Андрей Аполлонович, вы - мужчина. Не отрицайте и не возражайте мне, пока я не выскажу всего. Наша семейная жизнь висит над пропастью. Валентин пропал бесследно. Тройка пропала бесследно. И вам не на чем ехать в город или я не знаю куда. Но, словом, вам не на чем ехать. Вы поняли смысл этого?
   - Ma chere... - сказал испуганно Андрей Аполлонович, ничего не поняв. Он, моргая и придерживая рукой мочку очков, смотрел на жену.
   - Если вы не бросите сейчас же своих законов... я говорю про научные ваши законы, применения которых я до сих пор не вижу... Не вижу, не вижу! сказала она решительно, поднимая руку ладонью к профессору в знак того, что все его оправдания бесполезны. - С рабочими могут разговаривать только мужчины. Я слышала, как с ними говорил управляющий, и не поняла ни одного слова. Я не знаю ни одного рабочего слова. И, очевидно, они таковы, что не всякая женщина может их знать. Вы должны заняться этим. Вы должны призвать управляю-щего и спросить у него, куда делись тройки. Раз... - сказала баронесса, прикоснувшись пальцем к краю стола. - Вы должны просмотреть у него книги, такие толстые, со шнурами. Два... Я никогда не знала, причем тут эти шнуры. Но все равно. Вы должны принять все меры, иначе я не знаю, чем это кончится. Валентина я не прошу об этом, потому что это ужасный человек. И он когда-нибудь разрушит все наше счастье. Конечно, вам мое счастье не дорого, - сказала она, к ужасу профессора, обиженным, почти ледяным тоном, поэтому одна я принуждена заботить-ся о нашем счастье и о вас обоих. Не делайте испуганных глаз. Я вас поняла давно. Вам дороже ваши законы. Я сказала все. Вы меня поняли? Да?
   XLI
   Профессор Андрей Аполлонович оказался в затруднительном и неловком положении: ему в первый раз за всю жизнь пришлось практически столкнуться с вопросом получения средств и доходов с имения жены, которыми они, в сущности, и жили, если не считать его жалованья.
   Затруднения были нескольких родов. Во-первых, он ничего не понимал в технике извлече-ния доходов от хозяйства. Во-вторых, стеснялся и не умел допрашивать управляющего, потому что против воли чувствовал перед ним свою вину.
   Чувствовал же вину он потому, что с молоком матери всосал идею о несправедливости всякой собственности, как насилия и эксплуатации одних людей другими. И с точки зрения абсолютной правды (а таковая только и имеет право на существование) то право, которым он пользовался в жизни, было несправедливое. Со временем, когда глаза низших классов раскроют-ся и увидят эту несправедливость, это право изменится.
   Поэтому он мог смотреть на свое право не как на какую-то неизменную святыню, за кото-рую он должен бороться, а все, что он был в силах сделать, - это рассматривать его как перехо-дную ступень правосознания данного общества, даже менее того - данного класса.
   Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), - это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необхо-димости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Полу-чая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокой-ного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.
   Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоя-щем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: "Вот в чем мое право, я умру за него".
   Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.
   И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.
   Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холо-дно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.
   Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.
   То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.
   Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убежде-ниям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.
   Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.
   Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.
   Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.
   Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлонови-ча не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он - низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.
   Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необхо-димости встречаться с управляющим взглядами.
   Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполло-нович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.
   Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.
   - Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? - спросил Андрей Аполло-нович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.
   - Поступил за год до приезда вашего превосходительства, - сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.
   - И как вы заметили? Что, урожайность земли и... и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?
   Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.
   Очевидно, вопрос этот показался ему предательской ловушкой; в самом деле: если он отве-тит, что имение в смысле доходности не ухудшилось с его поступлением, то является вопрос, куда девалось все, чего прежде было много, и, между прочим, пресловутые тройки?
   Если же он скажет, что ухудшилось положение, то профессор может ему заметить, что управляющего не за тем приглашают, чтобы он ухудшал положение.
   Управляющий молчал.
   Андрей Аполлонович и сам вдруг понял неожиданную каверзность своего вопроса. Понял и смутился в такой же степени, как и управляющий.
   Он задал этот вопрос из деликатности, из желания сгладить неприятное объяснение, а выш-ло так, что управляющий по этому вопросу может принять его за ловкого сыщика и следователя.
   - Вы, ради бога, пожалуйста, не думайте, что я имею что-нибудь в виду, тройки там или книги со шнурами, - с испуганной поспешностью заговорил Андрей Аполлонович. - Я ровно ничего не имел в виду. Мне хотелось откровенно поговорить с вами... мне просто было прият-но... вы знаете, как я чужд всяких этих градаций общественных... - Андрей Аполлонович отк-лонился от стола и, с виноватой улыбкой поправив за мочку очки, посмотрел на управляющего.
   Тот сидел все так же неуклюже своим огромным костистым прямым корпусом и длинными ногами, был красен и молчал.
   Ясно было, что он принял профессора и за ловкого сыщика, и за жадного собственника, и за все что угодно. И мысль об этом угнетала профессора и наталкивала его на такие вопросы, кото-рые, как нарочно, попадали в самое больное место. Он чувствовал, что ему необходимо встать и пройтись по комнате, но на дороге были ноги управляющего, и он ждал, что тот сам переменит положение и даст ему возможность пройти из своего закоулка, в котором он был заперт и от этого терял свободу и ясность мысли.
   - Ну, вы расскажите мне что-нибудь... ну, вообще о ваших методах ведения хозяйства, о ваших способах увеличения доходности и вообще... говорил профессор, мягко прикасаясь на каждой фразе к книге со шнурами, которая лежала точно улика против управляющего на столе.
   - Стараемся по возможности, а ежели в чем сомневаетесь, ваше превосходительство, то ваша воля.
   - Боже избави! - сказал испуганно профессор, даже отшатнувшись в своем кресле от управляющего и как бы защищаясь от него выставленными вперед руками. - Я позвал вас просто для беседы... я, собственно, отношусь совершенно безразлично к тому, дает имение доход или ничего не дает. Вы знаете меня: для меня материальные ценности не имеют ни ма-лейшего значения. И я скажу даже больше: если для вас, например, по внутренним убеждениям тяжело повышать доходность путем, скажем, угнетения рабочих и крестьян, то я, с своей сторо-ны, всегда готов вас освободить от этой необходимости... В конце концов истинно человеческое отношение, конечно, дороже всяких материальных выгод.
   Эту фразу управляющий понял совершенно неожиданным образом.
   - Если вы имеете подозрение в моей неспособности, ваше превосходительство, то прошу - увольте меня, а только я старался по силе возможности и, так сказать, соблюдал все до само-малейшей точности, - сказал управляющий, достав грязный комочек носового платка и утерев им красный вспотевший лоб.
   Эта фраза была так неожиданна для Андрея Аполлоновича, что он даже не знал, что ска-зать. Он покраснел шеей, зажевал губами и дрожащими от конфуза руками стал нервно перекла-дывать вещи на письменном столе. У него было такое состояние, как будто он, сам того не ожидая, попался во всем: уличен в притворстве, сыщических кознях, в самых скверных приемах эксплуататора. И теперь ему нельзя будет глаз поднять на управляющего, а не то что проверять какие-то книги.
   - Откуда?.. Откуда же вы заключаете?.. У меня даже мысли не было вас оскорбить или заподозрить... Ведь я же ни одним словом вам не сказал... говорил Андрей Аполлонович, тоже достав из кармана платок, и, держа его в руке, жестикулировал вместе с ним.
   - Я хорошо понимаю, что ваше превосходительство по деликатности не говорите прямо, но из вопросов ваших я должен понимать или нет?.. - сказал управляющий, уже прямо взгляды-вая на профессора, как будто вдруг сила переместилась и он из подсудимого превратился в обвинителя.
   - ...Я позвал вас просто побеседовать... Боже мой, я не знаю, как это получилось... я прошу вас верить мне... - говорил Андрей Аполлонович, беря управляющего за обе руки и сознавая в то же время, что, говоря так, он еще больше топит себя, так как явная ложь была уже в том, что он позвал управляющего будто бы только для беседы.
   И почувствовал, что положение безвыходно и что мучительность и почти физическая тяжесть этого положения усиливается еще тем, что он не может выйти, благодаря ногам управ-ляющего, из своего тесного угла.
   - Вот что!.. - сказал вдруг профессор с торжественным и просиявшим лицом, посмотрев некоторое время на управляющего.
   Тот, взглянув на него, ждал.
   - Чтобы доказать вам, добрейший Флегонт Семенович, мое искреннее к вам доверие (я даже стыжусь выговорить это слово, как будто может быть речь о недоверии), - сказал Андрей Аполлонович, вставая и протягивая руки к управляющему, как бы желая обнять его за плечи, - чтобы доказать вам, я прошу вас взять все эти книги: я не дотронусь ни до одной из них. Вот извольте... - И он подвинул по столу к управляющему книги.
   Управляющий, еще больше покраснев, встал и открыл профессору выход из закоулка. Профессор сейчас же воспользовался этим и вышел на свободу. Он стоял и торжественно, просветленным взглядом смотрел на управляющего.
   Тот, угнув голову, медленно собирал свои книги, как собирает бедняк отклоненные ростов-щиком вещи для заклада, и, подняв наконец глаза, сказал:
   - Прикажете идти, ваше превосходительство?
   Он сказал это официально покорно, не с той свободой во взгляде, с какой смотрит преступ-ник, в вине которого убеждены, и он уже считает бесполезным надеяться улучшить свое положе-ние лишними унижениями.
   - Пожалуйста, пожалуйста, - поспешно сказал профессор. - И еще раз, ради бога, я прошу вас бросить всякие мысли... всякие мысли...
   Управляющий, молча поклонившись и прихватив левой рукой тяжелые книги, правой снял с гвоздя свой картуз и ушел, неловко пролезши своим огромным телом в низкую дверь.
   Профессор почувствовал, что управляющий остался при своем убеждении и будет считать его ловким и хитрым собственником, лукавым сыщиком, эксплуататором и что ему, Андрею Аполлоновичу, нельзя теперь будет спокойно выйти и встречаться взглядом с этим человеком... И придется прятаться и бегать от него.
   Когда баронесса Нина, ждавшая окончания беседы, вошла в светелку, она нашла Андрея Аполлоновича в таком угнетенном состоянии, что даже испугалась.
   - Андрэ, ради бога, что с вами?
   Андрей Аполлонович с расстроенным лицом, некоторое время не отвечая, ходил взад и вперед по комнате, потом сказал голосом, близким к слезам:
   - Я не могу!., не могу теперь встречаться с этим человеком. Ради бога, прошу как-нибудь избавьте меня от него. И пока он будет здесь, я не выйду из этой комнаты.
   - Все обнаружилось?.. Этого и надо было ожидать.
   Баронесса Нина, некоторое время испуганно глядевшая на профессора, вдруг, с успокоен-ным и обрадованным лицом, сказала почти торжественно:
   - Андрэ!.. Я знала, что вы все-таки мужчина. Завтра же его не будет здесь.
   XLII
   Валентин с приятелями гостил уже пятые сутки у Сомовых в Отраде. По-видимому, ему понравилась усадьба и хозяева этой усадьбы. Он как будто даже и не собирался уезжать. А о продаже имения он ни разу даже и не заикнулся.
   Кучера Митрофан и Ларька, казалось, тоже были довольны времяпровождением здесь. И когда кончали убирать лошадей, то сидели около конюшни и покуривали трубочки.
   Казалось, их нисколько не тяготило то, что они находятся в бездействии и неопределенном положении.
   Хотя Митрофан и тут не оставался без дела. Он, подойдя к какой-нибудь жнейке, долго ее осматривал, потрагивал в разных местах руками, как бы обдумывая и соображая, хотя у него дома стояла на дворе точно такая же машина и на нее он давно уже перестал обращать внимание - настолько, что даже наваливал на нее всякой дряни, вроде рваных хомутов.
   Если же он заговаривал с каким-нибудь сомовским рабочим, подошедшим во время этого осматривания, то рассказывал ему, что у них тоже есть такая машина, только будет получше и побольше, вроде как двойная. При этом он еще раз обходил машину, потрагивал ее руками, даже заглядывал под низ и, взяв за дышло, пятил ее несколько назад.