ТЫСЯЧА ПЕРВЫЙ СУФЛЕР РАЗВОДИТ РУКАМИ: помилуйте, слова "идиот" и "даун" принадлежат к экспрессивным, если не употребляются как медицинские термины...
   А девочка ехала в трамвае. Неделя валяния пластом на койке в ОНО привела к частичному озверению: холодный пот, разбившаяся (во сне, фрейдизм) белая чашка с рыбками, боль в самых неприличных местах, температура 38 и 5, люди, пачкающие воздух, попса, обогреватель, забирающий кислород, бардак, духота, жоп-па-па...
   САМ: молчит-с.
   На то, чтобы напрячь определенную группу мышц и встать, сил не было, но оставаться в ОНО оказывалось еще невозможнее. Р-р-р-р-раздражало: стол, стул (сломанный), зеркало, шторы, голоса, звуки.
   ...Сбежать, но недалеко. И вот девочка уже едет в трамвае нумер seventeen - и что же она видит? А видит она новый абзац.
   ...Пахло весной; грачи же, проигнорировав Саврасова, задержались. Снег растаял, а грязный асфальт топорщился и важничал - наконец-то он стал всем заметен!
   УСМЕШКА РЕДАКТОРА: предложение "Снег растаял, а грязный асфальт топорщился и важничал - наконец-то он стал всем заметен!" - очень слабое подражание андерсеновскому стилю.
   Всего лишь ремонтировали дорогу. На поверхность, будто трупы из могил, вынуты были сонные макрокосмические трубы, издали напоминающие коров, везомых к мясозаводу (коровы плакали, уносясь в неприкрытом кузове грузовика, да-с, граф).
   ...Много заборов, гаражей, строек. Московия не всегда дарила центральные улицы, не всегда прикидывалась Арбатом или Крымским валом. Дома тянулись серые и одинаковые - вечный памятник породившей девочку брежневской эпошке; казалось, это уже и не Московия вовсе... Но, пусть пока лучше так, пока пусть так, "а если так будет всегда - ОНО и ацентральность с бегом на месте для укрепления мышц головы и беспричинной тратой ккал - пошла она на', эта Московия", - думала девочка, выходящая из кабинета венеролога.
   Купив бананов и сев в семнадцатый трамвай, страдалица проехала несколько остановок. Вдруг движение притормозилось; слышно было, как щелкают сзади семечки 16-летние кобеляночки; слышен был интеллектуальный кашель дамы в мехах, по недомыслию оказавшейся не в машине, слышна была и ее приторная "Dolce vita". Через пять минут ведущая трамвай произнесла задушевно и таинственно: "Товарищи, там человека сбили, это надолго!"
   Девочка задержала в воздухе поднесенный было ко рту банан и сошла на землю...
   * * *
   - Ты ведь хочешь себя обессмертить, да? Хочешь ведь? - Хочу, да, а кто ж не хочет? Брось камень, чудовище! Вот Белла Арто себя обессмертила теперь попробуй, без наследников, процитируй где-нибудь в тексте "Ударяли хрюшку о'б пол..." - с потрохами съедят! Или какой-нибудь Пийанки... - Не обязательно. Знаешь, продается сейчас одна поэтесска - типа, для человечьих детенышей пишет; кликается дама Гэ Бочковой. Так она, по ходу, тоже бессмертия жаждет. Ну, еще славы прижизненной; зачем после смерти-то? Оно, конечно, и после смерти неплохо, может, еще даже лучше, чем при жизни, только... чел - он ведь чел и есть: станет если только жрать, размножаться да за копейю гнобить, о нем никакой памяти в реале не кликнется! Он после разложения на элементы выброшенной на свалку дешевой рабсилой никому не вспомнится; ариведерчи, мозговая плоть потомков! А вот г-жа Бочкова, если, к примеру, кони двинет, то стишки свои человечьим детенышам про запас оставит, и этими самыми стишками этим самым еще не спроектированным детенышам мозги канифолить станут. - Да знаю я, знаю, - женщина-автор спорит сама с собой; женщине-автору туго приходится, когда она думает на предмет бессмертия; она будто сдает анализ мочи на предмет нежелательного залета. Она намерена совместить крепленую прозу с духовной практикой в своем воплощении; она почти уверена, что это невозможно, и все же...
   ТРЕТИЙ ВЕРДИКТ ПОДГЛЯДЫВАЮЩЕЙ ЗА СЮЖЕТОМ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: далее следует описание некоего эстетического переживания. Но, в сущности, все мазурки давно написал Шопен...
   Вчера ей снился Лотос с тысячью лепестками. Он вырастал прямо у нее на глазах из банальной грязи. Когда же лучи утреннего солнца коснулись тысячи лепестков, тот раскрылся; Лотос был действительно прекрасен в своей первозданности. Еще более хорош был Лотос тем, что грязь, из которой он вышел, нисколько его не задела. Внезапно на цветок упала капля воды, и тот сомкнул чудесные лепестки до захода солнца.
   - УПОДОБЬСЯ ЛОТОСУ В ВОДЕ: УЙДИ В СЕБЯ, ЕСЛИ ТЕБЯ ЗАДЕНЕТ ВНЕШНЕЕ, прочитала Женщина незнакомые письмена, с неожиданностью осознав их.
   Во сне она совершенно забыла, что являет собой "слова автора"...
   Новый абзац.
   Аннушка поселилась в общаге; поселение это не доставило ей, впрочем, ничего, кроме усталых чемоданами рук да необычного, не сразу приятного, но в то же время "цепляющего" состояния взрослости. Она не смогла бы точно передать его - неприятное - словами. Пожалуй, из "цепляющего" большим плюсом была хоть и ограниченная социальным статусом, но все же свобода, а из противоположного - все тот же Совок Имя Существительное, только чуть более столичный, но все же именно он: ед. ч., м. р., отягощенный разномастными девицами, из последних гормонально-аутентичных сил приехавших "покорять" Москву, флегматично-надменно плевавшую на них с большой колокольни не без оснований на то.
   Факультет, что и требовалось доказать, оказался безнадежно бабским: бабы тульские, бабы рязанские, смоленские, бабы из Брянска, Якутска, Норильска... даже с Сахалина была баба. И кто-то действительно мечтал о знаниях, но умения и навыки остальных, касаемые другой, не-книжной жизни, затмевали порцию жаждущих эфемерности чего-то высокого, чистого и светлого, а также - несказанного, синего, нежного.
   СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: да не утомится Homo Читающий описанием процесса обучения на филфаке!
   Итак, Аннушка поселилась в комнате с северной бабой: та баба приехала в Москву из-под Якутска. Звали ее Нинка. Вопросы литературы и филологии мало занимали ее, а то, что поступила, - так никто со свечкой на вступительных не стоял: сошло. Больше всего Нинка мечтала выйти за богатого еврея: "Я еще буду жить вот у этой звездочки!!!" - высокопарничала Северная, устремляя указательный палец левой руки с обломанным ногтем, покрытым дешевым перламутровым лаком, по направлению к кремлевской звездюлине, торчащей куда ни глянь, если сворачиваешь к библиотеке.
   У Аннушки, привыкшей ошибочно считать семьей тех, с кем живешь, не было в то время особого выбора в смысле людей - или она еще об этом не подозревала; Нинкина же манера общения - грубоватая, матерно-добрая, хоть и резко контрастировала с хорошими манерами* Аннушки, обожавшей набоковские головоломки во всем, все же уживалась в ее мировосприятии, не требуя особого преломления: "Мама, так есть". Нинка происходила из семейства торгашей; ее предки меняли на бабки все, что можно было выменять на бабки. Отец за обедом наливал себе стопки три водки, мать традиционно носила с кухни горячую пищу, свешивающуюся уже через край стола - поесть Мясоедовы любили, фамилью классично (Гоголь, Некрасов и др.) оправдывая.
   Аннушка же, сбежавшая из дома и оказавшаяся практически без средств к выживанию в экстремальных столичных условиях (стипендия), кормилась периодически на Нинкины "северные" бабки, благодаря чему содержала себя в прекрасной худощавой форме. Кормились Нинкиным хавчиком по случаю и другие студенточки - Нинка сказалась нежадной с точки зрения тушенки, колбасы и картошки, и все же... родительские деньги были вовсе НЕ ТЕ, которые ей хотелось бы иметь: Нинка мечтала о богатом еврее, который в одночасье решил бы все ее проблемы и прописал в третьем Риме во веки веков, аминь.
   В универ Нинка ходила первый семестр исправно, но вскоре затосковала: "Ты понимаешь, жизнь проходит... - говорила она Аннушке, ковыряющей вилкой ее тушенку. - Проходит, чуешь?!" Аннушка, похоже, еще не чуяла. А если и чуяла, то нечто другое: ритм города, запах театров, куда можно сходить совсем задешево, если сидишь на галерке; чуяла бело-желтую стареющую консерваторию и голубей около памятника талантливому гею, чуяла обнаруженный случайно (сессия, депресьон, минус двадцать) клуб КСП во дворе на Осипенко (хотя барды уже начали раздражать ее предсказуемым нытьем о фантомах великих утопий), чуяла стиль в Музее кино, воздух Третьяковки, дух Пушкинского, пыль и аромат Музея Востока, чуяла огромадные книжные, которых в городе N и в помине... Аннушка впитывала в себя все подряд и, как ей казалось, проживала отрезки от сессии до сессии не совсем зря, так что мучительно стыдно за бесцельно прожитые как-то так особо не было. Впрочем, всегдашняя Аннушкина тяга к удовольствиям Майи, про которую она тогда и слыхом не слыхивала, приносила и ей некоторые недетские проблемы, как-то: "контрацепция" с помощью мини-аборта на втором курсе, трихомониаз с гонореей на третьем, запятая... Однако ЭТА сугубо физиологичная жизнь, тоже имевшая право на существование, шла вторым планом - параллельно Той, что всегда была на первом.
   Она много читала; почти никогда не пропускала любимых лекций по зарубежке и истории искусства. Аннушка несмотря ни на что не сроднилась еще с тем глухим цинизмом, так часто разламывающим зеленую душу на самом ее интересном месте лишь потому, что, будто бы, все это уже было. Вовсе нет! Аннушка играла в свою игру ДЛЯ СЕБЯ; она знала, что придет Ее Время, и вот тогда... из слез, из темноты... не внемля увереньям бесполезным... Барышни же, мечтавшие из грязи в князи немедленно и без-воз-мезд-но, вызывали в Аннушке улыбку, причем достаточно печальную, да и такие относительные в этом случае понятия как "грязь" и "князь" виделись ей несколько размытыми: что считать первым, а что - вторым? Неужто лучше продаться какому-никакому уроду (возможны варианты), вылавливая оного, как щуку в проруби или в кафе (но можно и на улице или в метро, если повезет), приговаривая мантрообразно, только без четок: "Ловись, рыбка", а потом полноправно осесть у урода (возможны варианты) в доме под видом любящей и нежной девицы, утомленной жизнью и до одурения тянущейся к знаниям, а поэтому и оказавшейся в Москве, но в общаге. Ах, как не равна жизнь, но ведь она-то, Она-то достойна другой, лучшей Истории, она же заслуживает... и рыбку съесть, и... Нет, безусловно, она не такая, как все, она особенная; ждет трамвая она... вот только совершенно нечем заплатить за проезд - ну, если только собой, какая мелочь, от нее ведь не убудет, зато потом (всегда завтра) можно будет увидеть небо в алмазах и мир, лежащий у ее ног, т. е. - ВСЮ МОСКВУ; а как будут завидовать подруги: "Какую щуку она подцепила на свой клитор!".
   Без особой периодичности Аннушка поарывала в общаговскую подушку, - да и кто не поарывал, положа - у кого что есть - на сердце, в общаговскую подушку? Очень тошно Аннушке приходилось временами, но так, как ОНИ - бабы тульские, рязанские, смоленские или северные, она не могла, а если и чуть-чуть могла - то лишь по какой-то стадной ошибке или от безысходности, а скорее, от бездыханности. Как-то раз она устало сказала Нинке, будто считает ниже своего достоинства* сидеть в баре и "цеплять разнокалиберных щук, способных решить ее многочисленные мат/жил проблемз". Нинка ни с того ни с сего окрысилась: "Ты, значит, считаешь, НИЖЕ. А мы все, значит, тогда кто? Мы-то не считаем, что НИЖЕ! - она казалась задетой за живое. - Ну, ты сказала, блин... Ниже... Ты-то сама из себя что представляешь? Подумаешь, Набокова она читает! Этот Набоков тебя в Москве пропишет, да? Читай-читай. Папа с мамой научили? Умница!".
   В универе Аннушку в общем-то любили, но если и не считали за белую ворону, то за черную не принимали также. Скорее, в ней видели крашеную, чужую среди своих. Аннушка не стремилась специально выделяться из среды однокурсниц, как это часто произвольно случалось у провинциальных барышень или непроизвольно - у мампаповских столичных штучек, через одну замурованных в золотое, и напоминающих от этого обилия блесток довольно безвкусное елочное украшение. Инакость произрастала у Аннушки изнутри, сама собою, как "люблю" - любимому, и Нинка, связавшаяся тем временем с "черным человеком", торговавшим фруктами на Черемушкинском рынке, доставала ее: "Интеллигентка бесплатная! Я вот пойду щас к Саидову, он мне денег даст. И фруктов. И шампанского купит. А тебе кто денег даст? Ты чьи фрукты жрать будешь? Набокова?"
   Аннушку впервые в жизни попрекнули куском. Это она-то - ОНА, КОТОРАЯ... - это был легкий шок. Аннушка наша долго шла по Москве, кусая и без того обветренные губы; было очень холодно, но Аннушка этого не замечала. Снег падал на и сквозь нее, впрочем, очень нежно; но, несмотря даже на этот нежный снег, совершенно некуда было деться - да и куда можно деться в двадцать лет в таком родном и одновременно в таком чужом многомиллионном пространстве - особенно когда живешь в общаге, смысл совершаемых действий не очень ясен, а стипендия у тебя с гулькин уй?
   Все в одночасье осточертело Аннушке: театры, музеи, книжные магазины и бутики, куда она иногда заглядывала, чтобы подсмотреть новый фасон. Осточертел позеленевший Пушкин на Пушкинской, Есенин на Тверском, Репин на Болотной, Тургенев на Тургеневской, а Ахматовой на Третьяковке тогда еще не было... Осточертели эскалаторы, люди, "леди", оптовые рынки с продуктами подешевле, универ с вечными зачетами и панковским трепом в курилке, за которым не стояло ничего, кроме самого трепа... Осточертела анаша, которую приносила от Саидова Нинка, и от которой, накурившись, ехала не в том направлении крыша, а с утра был "сушняк" похлеще, чем от водки... - впрочем, водка тоже надоела.
   Совершенно замерзшая, вернулась Аннушка в общагу да встала с сигаретой у окошка: случилась пятница, тринадцатое. Благоразумно не колдуя, Аннушка решилась ехать на историческую родину - в город N; она еще не знала зачем...
   Новый абзац.
   ...А город N заносило снегом; а места этого и в помине не было в "Городе N" у Майка! Аннушка, сошедшая с электрички, огляделась: все в округе как будто уменьшилось, съежилось, захлебнулось самим собой - или это оттого, что метель? Аннушка перекинула джинсовый рюкзак с одного плеча на другой и побрела к засыпанным белым трамвайным путям. Трамвай не приезжал долго, и масло на рельсы Аннушка не лила. Всю дорогу дышала она на замерзшие пальцы и терла ладонью о ладонь, а через пятнадцать минут уже звонила в ту самую дверь, за которой прошло ее удивленное детство и начало неопределенной по настроению юности. Открыл Виталька, повзрослевший и похудевший: Привет. Привет. Тетка Женька умерла.
   Аннушка оперлась о стену и сползла вниз; в коридор вышли родители мамо, кашляющая, совершенно разбитая, как будто постаревшая, и папо с вечной папиросой: "Вчера". В голове Аннушки мгновенно пронеслось: вот тетка Женька в красивом цветастом платке напевает "Эти глаза напротив", а на столе бутыль с ее любимой сливовой настойкой; вот тетка Женька с собакой Виттой срезает с грядки разноцветные астры; вот тетка Женька, выносящая Аннушке несколько красноватых бумажек с портретами виленина, на которые можно купить билет из города N и просуществовать в City месяц, а вот... Аннушка позвонила Гертруде, и после похорон вернулась с нею же в Москву, чем вызвала невысказанное недоумение родителей, даже не сообщивших ей о смерти любимой тетки: "А чего ты вообще приезжала-то?" - промолчали они так, и Аннушка поняла, что домой больше не вернется.
   ...Но что-то нужно было делать. "Kann er was*?" - спрашивал когда-то Шуберт, сидящий за кружкой пива в "Венгерской короне", про каждого входящего в заведение, за что и был прозван Каневасом. "ЧТО ТЫ МОЖЕШЬ?" - спрашивала себя Аннушка, ставящая тринадцатый раз одну и ту же кассету с экспромтами и "Лесным царем". За шкирку вытягиваться, за ресницы - как угодно. Кроме собственного мозга, ничего себе симпатичного рыльца в пушку да без пяти минут "дипломированного специалиста" - ее самой - у нее ни фига не было.
   СОМНЕНИЕ РЕДАКТОРА: если это слово обозначает не фиговое дерево или его плод, то оно имеет разговорный или даже грубый характер. А слово это как раз и обозначает не дерево и не плод... М-да... Вычеркнуть или оставить? Вообще, у нас не принято...
   Вернувшись в общагу после похорон (при выносе гроб с теткой Женькой едва не переворачивают, задев об узкую стену подъезда, мерзлую землю на кладбище роют экскаватором. Гертруда рыдает, и слезы на ее щеках, замерзая, звенят), Аннушка попала на пьянку, регулярно практиковавшуюся в их комнате. "КТО СКАЧЕТ, КТО МЧИТСЯ ПОД ХЛАДНОЮ МГЛОЙ? - беспрерывно пульсирующая триолями музыка Шуберта стучала у Аннушки в висках, заглушая голоса. - ЕЗДОК ЗАПОЗДАЛЫЙ, С НИМ СЫН МОЛОДОЙ...". Она встала около двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла, поставила на пол сумку и тоскливо оперлась о косяк. Люди Аннушкино явление заметили не сразу, и та довольно долго разглядывала их будто со стороны, словно увидев впервые пьяные и в общем-то чем-то красивые лица, искаженные, как оспой, похотью. Аннушка подглядела в ту секунду нечто большее, чем просто можно было подглядеть, стоя вот так: оперевшись о косяк двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла. "К ОТЦУ, ВЕСЬ ИЗДРОГНУВ, МАЛЮТКА ПРИНИК; - что ты можешь? - ОБНЯВ, ЕГО ДЕРЖИТ И ГРЕЕТ СТАРИК..." Впрочем, это удивительное состояние, когда ты "просвечиваешь" одушевленные предметы, как флюорография просвечивает пораженные легкие, и продолжалось-то долю секунды: именно эту долю Аннушка запомнит на всю катушку.
   Бабы тульские, смоленские, рязанские, etc, жрали белую горькую жидкость. С ними жрал ее и любовник Одной Из - Сергей, служивший когда-то в Афгане, а потом в Чечне. Пыльным ветром унесло того когда-то из снежной Москвы в другой климат на заработки и острые ощущения.
   СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: далее всевозможные комментарии, не имеющие прямого отношения к сюжету, будут лишь утяжелять текст, хотя их число и сократится. Пока же автор ничего не может с этим поделать.
   Одна Из спала с ним, без особого, впрочем, желания, за что Сергей покупал ей сумки, сапоги и прочую дребедень на дешевом Лужниковском рынке.
   Сергей всегда приносил с собой еду и питье, на которые так часто не хватало иногородним студенточкам, приехавшим изучать всевозможные филологические "ню" в полном столичном объеме. Иногда взгляд Сергея делался будто бы стеклянным, и Аннушка в такие моменты в глаза его смотреть не то что боялась - не хотела. Тогда-то этот человек и пел на афганском - всегда одно и то же. Мелодия песни той была заунывна, а слова неясны и оттого казались сказочными:
   Мароби бо,
   Баройе ойхерим бор,
   Гузаштахор, гузаштахор,
   Дарджо мани ту джое сарнавейс,
   Ла-ла-ла-ла...
   Так пел Сергей, и так подпевала ему Аннушка, как подпевала когда-то одному богатенькому мальчику Гене, по-настоящему - Гдалию, также приходившему к Одной Из. Но Одна Из встречалась с ним не за вещи, а за рубли, хотя Гена, как и все прочие, приходил в общагу с едой и питьем. Пели Аннушка с Геной каноном, вызывая смутные улыбки присутствующих, цепляя все и вся тоскливой еврейской мелодией и снова - непонятными, а оттого как будто сказочными, - словами:
   Шалом хаверим, шалом хаверим,
   Шалом, шалом.
   Ле итрайот, ле итрайот,
   Шалом, шалом.
   Аннушка выпила в вечер приезда из провинции немерено и легла спать в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить свою жизнь во что бы то ни стало; слава какому-нибудь богу, ей не приходило в голову изменить мир. Как в тумане, проплывали перед Аннушкой прям-таки лубочные картинки ее столичного быта, к которому она когда-то так рвалась: прохладный ученостью универ; читалка, где подолгу просиживала Аннушка за толстенными томами чьих-то классических слов и смыслов, чаще всего не зная, зачем и понадобятся ли ей эти слова и смыслы так явно, чтобы истратить на них пять молодых лет; паркетные полы и коридоры, коридоры, коридоры с толстыми дверями, вскрывающими вены высоких аудиторий; галерка, где можно легко задремать в случае бессонной ночи; разнокалиберный веселый или замороченный студенческий люд, деловитые педагогини в серых и черных юбках, преимущественно очкасто-одинаковые; седые профессоры, поглядывающие на студенток; студенты, поглядывающие на студенток с тем же профессорским порохом, но с большим пофигизмом по случаю молодости; булки с изюмом из буфета; улицы узкие и широкие, уже подкрашенные Лужковым и еще не подкрашенные Лужковым; архитектура башенная и безбашенная; бульвары и площади, незабываемые тихие переулочки, скверы и парки, по которым так часто бродила Аннушка, чтобы только побыть одной и не возвращаться слишком рано в общажную клоаку; магазины - книжные и не совсем, театры - большие и малые, академические и не очень; кафешки, закусочные, запивочные; больницы - приличные и не; музеи с их бахилами, галереи с их странными, будоражащими воображение рас-творениями; киношки с периодичностью до хаоса; мужчинки, видевшие в Аннушке и ей бес-подобных прежде всего молодую породистую кобылку, на которой неплохо было бы проехаться при случае; женщины в чем-то дорогом и странном, садящиеся в уютные иномарки; гостиницы, отели и сутенеры, которых минует Аннушка; ночные клубы, где пиво стоит всю Аннушкину стипендию; и вот уже слабо маячит, стоит над душой вместо решения проблем диплом, который неизвестно когда еще нужно было начать...
   И вот на этом самом месте героиня спотыкается об автора-мужчину, бесцеремонно разлегшегося на страницах ей посвященного текста. "Какая наглость!" - думает героиня, не имея права голоса. Вместо нее голос подает автор-мужчина, напоминая, что давно де не было в сюжете Игры. Умолкнув на минуту, он умничает и начинает цитировать: "Художественное произведение, раз созданное, отрывается от своего создателя; оно не существует без читателя; оно есть только возможность, которую осуществляет читатель"*. И так далее до тех самых пор, пока ТЕНЬ г-на НАБОКОВА не затыкает ему рот. Женщина-автор, не оглядываясь на корректно дышащего в спину редактора, грустно усмехается: "Плевать мне на художественное произведение, пусть даже и от кутюр! Дело-то в том, пис-сатель, что героиня наша ненавидит, сорри за оскомину, банальность. Она счастлива ровно настолько, чтобы считать себя чуть-чуть несчастной. ОНА СЧАСТЛИВА РОВНО НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ЧУТЬ-ЧУТЬ НЕСЧАСТНОЙ! Ведь Аннушка странным образом пытается компенсировать отсутствие Любви, получая вместо последней другое-третье тело, сырое мясо, ну, или, скажем, не очень прожаренное. Оно скрипит у девчонки на зубах, пачкает рот и пальцы... Она просто не задумывается пока о столовых приборах и кастрюлях, в которых удобно готовить любовь. ОНА ПРОСТО НЕ ЗАДУМЫВАЕТСЯ ПОКА О СТОЛОВЫХ ПРИБОРАХ И КАСТРЮЛЯХ, В КОТОРЫХ УДОБНО ГОТОВИТЬ ЛЮБОВЬ. Чтобы не испачкаться.
   - А как же быть с напряжением-торможением? Все-таки процесс! - говорит ни к City ни к Ибиневу автор-мужчина.
   Суфлеры сконфуженно разводят руками. Им нечего и нечем подсказывать. В сущности, все они - плод чьего-то больного воображения.
   Новый абзац.
   Аннушка, морщась от спертого воздуха грязной прокуренной комнаты № 127, вспоминает: Черемушкинский рынок, конец первого курса. Нинка берет у Саидова коробок, чтобы покурить в общаге. Аннушке никак, ей сбежать хочется с этого рынка и от этого коробка, но Нинка толкает ее в бок: "Ну чего ты, чего паришься... Вон, Славик как на тебя смотрит, давно уже... Поезжай с ним, развеешься... Он потом и фруктов купит...". Аннушка пропускает мимо ушей фрукты и тянет нервно косячок. Постепенно жизнь приобретает иные оттенки; хочется смеяться и плакать одновременно. Нинка снова толкает в бок: "Ну, чего ты паришься... А потом фруктов купит..." ФРУКТОВ, ФРУКТОВ, ФРУКТОВ... В голове у Аннушки пусто, летом Аннушке жарко, тошно, грядут полтора месяца провинциальной тоски на каникулах, а как туда теперь ехать, в провинцию? УЖАС-УЖАС-УЖАС, ФРУКТЫ-ФРУКТЫ-ФРУКТЫ, ДА НЕ ПАРЬСЯ - ДА ТЫ НЕ ПАРЬСЯ - ДА ЧЕ С ТОБОЙ, ДА ЧЕ ТЫ ПАРИШЬСЯ...
   Аннушка смотрит какое-то время в небо, на котором ни облачка, и также безоблачно подходит к Славику. Тот видит в ней лишь то, что способен увидеть: ноги. Он берет сумку, в сумку ставит шампанское, и - фрукты, фрукты! - подавиться можно этими всеми фруктами: персиками, абрикосами, виноградом, вишней, яблоками красными и яблоками зелеными, хурмой, бананами... Дыней тоже подавиться. Славик прогибается под тяжестью сумок и передает одну из, что полегче, Аннушке, а потом ловит тачку. Тачка долго и упорно едет к Ботаническому - в заштатный доремонтный "Турист"; вот только Славик никак почему-то не может найти ключ от номера. "Постой-ка тут, красавица", - и исчезает на чудное мгновенье в коридорах, покрытых красными ковровыми дорожками "Сделано в СССР". И в этот самый момент с Аннушкой снова случается "приступ просвечивания", так похожий на "приступ флюорографии", обнажающий черноту чужих легких. Видится ей некто из экс-возлюбленных, причем видится так явно, что Аннушку дрожь берет и озноб пробивает: в до боли знакомой футболке стоит ее всегда-женатый - никогда-не-разведенный Экс, самый-когда-то-самый, на эсэсэровской дорожке, и говорит так тихо и грустно: "Ребенок, уходи". Аннушка сначала впадает в столбняк, а потом со всех ног припускает вниз по лестнице. Славик кричит вслед куда ты удалилась..., но Аннушка бежит еще быстрее, пятки ее сверкают, и на лестнице она теряет туфельку - без пяти минут Золушка, а еще - бесприданница; башмачок хоть и не хрустальный, но все же жаль - да и непривычно по Москве-то в одном на левой, вот бы сейчас самокат для удобства; да только от Славика сбежать важнее: даром что не прынц.