Дина Рубина
Больно только когда смеюсь

Внесезонная книжка

   «Искусство повествователя заключается в том, чтобы скрывать от слушателей все, что им хочется знать, пока вы не изложите своих заветных взглядов на всевозможные не относящиеся к делу предметы».
О.Генри. «Короли и капуста»

   У меня рухнул компьютер. Причем не в переносном смысле (многие, как известно, используют это слово, когда выходит из строя что-то важное внутри гениальной машины), а в самом буквальном. Рухнул со стола, куда его «на минутку» водрузили арабские рабочие. Они пытались красить потолок в моем кабинете — между третьей молитвой и двадцать третьей чашечкой кофе.
   Я примчалась на грохот, увидела останки боевого товарища и пронзительно закричала, как певцы распеваются: на «а-а-а-а». Просто я не знаю достаточно выразительных арабских ругательств. На мой душераздирающий крик явился муж и, убедившись, что очередной жертвой террора стала не я сама, а всего лишь «железный ящик», сказал: все к лучшему, хорошая примета, давно пора купить новый.
   — Новый?! — рассвирепела я. — А новую жену тебе не пора присмотреть?!
   И наутро под мои причитания мы поволокли компьютер в ремонтную мастерскую.
   Там десятилетний на вид подросток проникновенно объяснил, что подобного хлама давненько не видал, что на таких утюгах никто уже не работает, и разумнее всего просто подарить его арабским старьевщикам.
   — Подарить старьевщикам?! — ахнула я. — Там внутри все мои книги!!!
   — О\'кей, — невозмутимо отозвался паренек. — Ваши книги я вам вытащу.
   И гениальный Саша, не такой уж и малолетний, каким показался в первую минуту, виртуозно извлек из железной могилы все мои тексты.
   — Вот тут папка «Мессия» — что это? — меланхолично спрашивал он, глядя в экран. — Выбрасываем-не?
   — Это роман! — вскидывалась я. — Роман «Вот идет Мессия!..» Переведен на кучу языков! включен в энциклопедии и словари! награжден премиями! изучается в…!
   — О\'кей… — говорил Саша покладисто и переносил текст романа-повести-рассказа в «спасательную шлюпку» съемного диска, чтобы затем внедрить в память новенького, умопомрачительно элегантного компьютера, уже стоящего перед нами на столе.
   Постепенно весь мой творческий багаж — после привычного «выбрасываем-не?» и моего ответного панического вскрика — благополучно перекочевал в новую обитель. В разбитом теле старого компьютера еще оставалась всякая чепуха. Так в пустом доме, из которого вывезли мебель, по углам валяются кучки всякого ненужного сора: огрызки карандашей, крышка от баночки, обрывок ленты, прошлогодняя открытка…
   — И последняя папка, — сказал Саша. — «Интервью». Выбрасываем-не?
   — Выбрасывайте, — я с облегчением махнула рукой. В этой папке хранились мои ответы на вопросы многих журналистов, корреспондентов, обозревателей литературных отделов газет, журналов, альманахов… — за много лет. Ну, в самом деле, к чему хранить это старье? Кому нужны мои стародавние рассуждения о месте писателя в современном мире?
   Саша кивнул и привычно подвел «мышку» к значку «удалить». Все-таки странная судьба у этих электронных текстов, подумала я. Жалкая судьба. Они не горят, а просто — «щелк!» — и бесследно исчезают. Как слова, которые без следа растворяются в эфире.
   — Погодите, — сказала я.
   Мне вспомнились не то чтобы все эти люди, которые задавали свои вопросы — доброжелательные и с подковыркой, интересные и не очень, оригинальные и привычные, как небо над головой… Все они спустя много лет слились в моей памяти в одного большого читателя, с которым я говорила, шутила, спорила, которому возражала…
   Может, оставить на всякий случай, подумалая и вспомнила, как однажды доказывала настырному журналисту, что писатель интересен читающей публике своими книгами, а не рассуждениями.
   — Где вы видели хорошо говорящего писателя? — спрашивала я. — Мы по определению люди письменной культуры, одинокие волки, молчаливые буки. Особенно прозаики. Настоящий прозаик, как правило, косноязычен.
   — Ну почему же? — весело возражал журналист. — Вы, например, совсем неплохо треплетесь.
   — Знаете, Саша, — сказала я компьютерному гению и даже придержала его руку на «мышке». — Оставьте-ка мне и это барахло.
   Так началась история книги. Той, которую вы держите в руках.
   Началась не сразу, а после целого года тяжелой работы над новым романом, — ежедневной каторги, не оставляющей сил ни на что другое. И когда она завершилась, и готовая рукопись романа была отослана в издательство, я осталась бродить в тишине квартиры, как всегда после окончания огромной работы истощенная, со звенящей головой и глубоким дуплом в области диафрагмы.
   Вяло сидела перед экраном компьютера, прогуливаясь по новостям в Интернете, перебирая огрызки текстов, не вошедшие в работу. Наткнулась и на старую папку с сотнями интервью.
   Были там те, что вышли много лет назад, и те, что я давала накануне, в преддверии выхода нового романа. Были суховатые по тону, — для «серьезных» изданий, и легкие, даже легкомысленные — предновогодние, например: когда вдруг тебе звонят из знакомой газеты, и умоляют «быстренько и юморно ответить на парочку вопросов!»…
   Я листала и листала эти электронные страницы долгих разговоров с такими разными собеседниками, разговоров, что перемежаются обычной «трепотней», а то и картинками, вроде той, увиденной мною на одесском пляже, где маленький мальчик с обиженным лицом стоял у самой кромки воды, и громко виртуозно сквернословил вслед лодке, в которой отплывала с друзьями его старшая сестра.
    (Я и сама не последний человек по части крепких слов, но никогда еще не встречала столь совершенного владения предметом в столь юном возрасте.)
   А из-под грибка неподалеку его лениво окликал молодой атлетический папаша:
   — Рудольф! Ты почему бранишься? Тебе разрешили?!
   Я вдруг поняла, что перед моими глазами вместе со страницами вопросов и ответов проносится жизнь. Жизнь, какая она есть: и серьезная, и трагическая, и занимательная, и смешная. Достойная того, чтобы просто быть.
   Да это же книга, подумала я. Это — тоже книга. Надо только переворошить застывшую в вопросах-ответах жизнь, встряхнуть как следует, сдуть пыль, кое-где отпарить, кое-где подштопать, отгладить уголки… — будет как новенькая! Вернее, будет она такой, какой я захочу ее вспомнить — со всеми байками, персонажами, воспоминаниями, картинками по теме…
   И принялась я перебирать ее и перетряхивать — эту свою нечаянную, необязательную, межроманную, внесезонную книжку…

Глава первая «Балшой савецкий лит-ратура»

   «Перед проблемой писательского творчества психоанализ слагает оружие».
Зигмунд Фрейд

   «Я никогда не раздумываю — о чем сейчас буду писать. Просто веру перо и пишу. Я писатель. Я должен знать свое ремесло. Вот передо мной бумага: я словно клоун на трамплине. И потом, я хорошо знаю синтаксис. Я бросаю фра — зы в воздух, словно кошек, и уверен, что они встанут на свои лапки. Это очень просто, нужно только знать синтаксис».
Теофилъ Готъе

    — ДИНА ИЛЬИНИЧНА, В РУССКОМ НАРОДНОМ СОЗНАНИИ СТАТУС ПИСАТЕЛЯ ВСЕГДА БЫЛ ЧРЕЗВЫЧАЙНО ВЫСОК. НЕ БУДУ ЦИТИРОВАТЬ ИЗВЕСТНОЕ: «ПОЭТ В РОССИИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПОЭТ…» ПРОЗАИКИ — ВСПОМНИМ ТОЛСТОЮ, ДОСТОЕВСКОГО — ДАВАЛИ ЖИЗНЬ ОБЩЕСТВЕННЫМ ДВИЖЕНИЯМ, ВЛИЯЛИ НА ОБЩЕСТВЕННОЕ СОЗНАНИЕ. КАК ВЫ ОЦЕНИВАЕТЕ МЕСТО ПИСАТЕЛЯ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ?
   — Можно, дня начала я спихну вас с высокой темы? Знаете, вот как летом, на речке пацаны: ты стоишь на вышке, весь в пупырышках, собираешь силенки и мужество, чтобы прыгнуть «ласточкой», а сзади к тебе уже подкрался дружок, и ка-ак даст пенделя! И ты летишь в воду под общий хохот — уж как получится, иногда сверкая задницей.
   Бог с ним, этим высоким насестом, на котором восседает — или восседал — российский писатель.
   Кстати, не помню кто — кажется, Генрих Бёлль — говорил, что место писателя в западном обществе помещается, конечно, выше статуса дрессированного тюленя, но значительно ниже статуса уличного акробата.
   По поводу общественного, то бишь народного сознания, на которое как бы «влияли» писатели: это пресловутое сознание на любое влияние всегда имело свой, подчас довольно скабрезный ответ — какие-нибудь неприличные частушки, поговорки, песенки. Помните:
 
«Писателя храфа Толстова-а
я есть незаконнорожденный вну-у-ук.
Подайте мне что-нибудь та-ко-ва-а
из ваших ма-азо-листых ру-ук»…
 
    Или: «А нужник те кто будет чистить — Пушкин?»
   Знаете, что такое — писатель?
   Не так давно в Москву приезжал некий французский литератор по имени Жан Бло. На деле-то его звали просто: Александр Блок. Очень уже старый человек, за девяносто лет. В начале прошлого века его родители эмигрировали из России во Францию. И когда мальчик подрос и, как положено, принялся рифмы лепить, он обнаружил, что некто под именем Александр Блок стихи уже писал, и неплохие стихи. Тогда юноша взял псевдоним, вполне французский. Но русский язык не забыл, во всяком случае, очень достойно выступал на нем перед публикой.
   Между прочим, рассказывал:
   — Когда я был маленьким, то ходил с отцом в кафе и очень там скучал. Отец разговаривал с какими-то взрослыми дядями, а я скучал, скучал…
   И только будучи уже взрослым, понял, что то были — Бунин, Набоков, Алданов… А тогда я страшно скучал…
   И вот из зала ему задали примерно тот же вопрос, что-то такое о месте писателя в современном мире. Жан Бло улыбнулся и сказал:
   — Друзья мои, давайте вместо заумных рассуждений я просто расскажу вам притчу.
 
    Дело происходит в начале двадцатого века, на Бруклинском мосту.
    Сидит слепой нищий и держит в руках картонку, на которой написано: «Подайте слепому!»
    К нему подходит молодой писатель и спрашивает: — Ну, и много тебе подают?
    — Два, три доллара в день, — уныло отвечает слепец.
    — Дай-ка мне твою картонку! — говорит писатель, достает карандаш, что-то пишет на оборотной стороне слезливого воззвания и отдает нищему: — Теперь будешь держать ее вот так!
    Проходит месяц, другой… Снова появляется молодой писатель на Бруклинском мосту, подходит к слепому нищему:
    — Ну, сколько сейчас тебе подают?
    Тот узнал его голос, страшно обрадовался, за руку схватил:
    — Слушай, слушай! Теперь я имею двадцать, тридцать долларов в день! Скажи, что ты там такое написал?!
    — Все очень просто, — ответил молодой человек, который мог лишь мечтать о таких гонорарах. — Я написал:
    «Придет весна, а я ее не увижу…»
 
   Вот и все. Магия слова; неуловимое, необъяснимое очарование фразы, поставленной в нужное место. В конце концов, обаяние и масштаб личности. Ну, и владение ситуацией, умение перевоплощать жизнь — в литературу, и талант мгновенного включения в игру.
   Ведь у писателя иное, чем у других люд ей, устройство психики. Писатель с рождения видит мир иначе, чем остальные. Он посторонний в нем: не живет, а наблюдает. Вы смотрите на пейзаж с моего балкона и видите россыпь огней, среди которых выделяется яркий зеленый фонарь на башенке вдали. А я смотрю на тот же пейзаж и на подсознательном уровне отмечаю: «зеленый хищный глаз минарета»… Набоков писал: «…если уйдет чародей и останется только рассказчик и учитель, мы очутимся в неинтересной компании».
   – «ЕСТЬ ТРИ ПРИЧИНЫ, — УТВЕРЖДАЛ КВЕНТИН КРИСП, — ПО КОТОРЫМ СТАНОВЯТСЯ ПИСАТЕЛЕМ. ПЕРВАЯ: ВАМ НУЖНЫ ДЕНЬГИ; ВТОРАЯ: ВЫ ХОТИТЕ СКАЗАТЬ МИРУ ЧТО-ТО ВАЖНОЕ; ТРЕТЬЯ: ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ, ЧЕМ ЗАНЯТЬ СЕБЯ ДОЛГИМИ ЗИМНИМИ ВЕЧЕРАМИ».
   — Очевидно, в моем случае имела место четвертая причина — бессознательное стремление заполнить лист бумаги буквами, словами, строчками. Я начала писать так рано, когда деньги были мне еще не нужны, ну, по крайности — рубль на кино; когда сказать миру мне было еще совершенно нечего, и когда длинные зимние вечера были для меня книжной выдумкой, ведь я родилась и росла под жарким солнцем Ташкента.
   Я просто бесконечно писала, вместо того, чтобы готовиться к контрольным по математике, а мама выбрасывала эту писанину. Вообще, писатель у нас начинается с сопротивления — себе самому, семье, обществу, обстоятельствам… Так что высказывания далеких великих не очень подходят.
   Другая сцена, другое освещение; и, как говорила моя бабушка — другое питание.
   – БУКВАЛЬНО ЛЕТ ТРИДЦАТЬ НАЗАД ОПЫТНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ ВСЕГДА ЗНАЛ — ЗА КАКОЙ КНИГОЙ ОХОТИТЬСЯ, ИСКАТЬ В БУКИНИСТИЧЕСКИХ, ВЫСТАИВАТЬ ОЧЕРЕДЬ В КНИЖНОМ МАГАЗИНЕ… СЕЙЧАС ЧЕЛОВЕКУ НЕМУДРЕНО РАСТЕРЯТЬСЯ В ОКЕАНЕ КНИГ. А ПИСАТЕЛЮ НЕЛЕГКО В ЭТОМ ОКЕАНЕ ВЫПЛЫТЬ, ПОДАТЬ ЧИТАТЕЛЮ ЗНАК: ВОТ ОН Я, ВОТ МОЯ КНИГА, КУПИ ЕЕ, ПРОЧИТАЙ! КАК, ПО-ВАШЕМУ, КАКАЯ ХАРАКТЕРНАЯ ЧЕРТА ЛИТЕРАТУРНОГО ДАРОВАНИЯ ПРИВЛЕКАЕТ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЕЙ К ТВОРЧЕСТВУ ТОГО ИЛИ ДРУГОГО ПРОЗАИКА?
   — Артистизм. Сегодня в прозе побеждает артист.
   Знаете, на протяжении многих лет мне приходится зарабатывать на хлеб выступлениями перед читателями. И каждый раз, когда я выхожу на публику, вижу новые лица, незнакомые глаза, — еще аморфную массу, которую мне только предстоит завоевать… — я неизменно вспоминаю одного человека, с которым судьба меня свела на короткое время семинара молодых драматургов, году в 1979-м, — в Доме творчества писателей в Пицунде. Это была Инна Люциановна Вишневская, известный советский театровед.
 
    Ее хотелось назвать Инной Люциферовной… такой у нее был острый беспощадный язык. Вела она курс по истории русского театра в Литературном институте имени Горького.
    Традиционно начинался этот курс с лекции о жизни и творчестве Станиславского.
    На соседнем потоке точно такой же курс вела ее приятельница, человек, напротив, спокойный, размеренный, даже слегка занудный в своей невозмутимости. И вот эта дама однажды спрашивает Вишневскую:
    — Почему, Инночка, эти паразиты у тебя сидят в полной тишине, внимая каждому твоему слову, а у меня они жрут бутерброды под партой, играют в морской бой и целуются на заднем ряду?
    — А как ты начинаешь лекцию? — спрашивает И.Л.
    — Ну, это же начало учебного года! Я вхожу в аудиторию в новом костюме, после парикмахера… Торжественно поздравляю всех с началом нового учебного года… Объявляю курс: «История русского театра», заявляю тему лекции. И начинаю: «Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…»
    — Видишь ли, — вздохнув, перебивает ее Инна Люциановна. — Я-то бегу с рынка, взмыленная, врываюсь в класс в последнюю минуту, вешаю на стул авоську с подтекающей курицей, оборачиваюсь к аудитории и говорю:
    — Ну?! Все вы, конечно, знаете, что Станиславский жил с Немировичем-Данченко?
    В тот же миг воцаряется гробовая тишина; все гаврики, как один, впиваются в меня взглядами… И тогда я спокойно продолжаю:
    — Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…
    И далее в полнейшей тишине читаю не только эту лекцию, но и весь курс — до конца учебного года.
 
   В этом месте рассказа Инна Люциановна сделала коротенькую паузу и сказала мне:
   — Понимаешь? Когда бы и где бы ты ни вышла на публику, ты должна немедленно взять их за шкирку В первое же мгновение. Во второе — будет поздно. А когда они уже твои, ты можешь читать им телефонную книгу, или правила противопожарной безопасности.
   – ВЫ ХОТИТЕ СКАЗАТЬ, — ЧТОБЫ ЗАВОЕВАТЬ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЕЙ, ЛИТЕРАТОР ДО ИЗВЕСТНОЙ СТЕПЕНИ ДОЛЖЕН БЫТЬ ТРЮКАЧОМ?
   — Он во что бы то ни стало должен владеть ситуацией, иными словами, должен постоянно держать внимание читателя. Возможно, кто-то назовет это трюкачеством. А кто-то с восхищением будет следить за стремительным сюжетом… Разумеется, литературное произведение — это не лекция, а сложная художественная структура. Между прочим, этот, поистине лоцманский талант лавирования пригождается в литературе точно так же, как и в жизни.
   И на эту тему вот вам еще одна история с другим уже писателем.
   Обозначим его К.
 
    Картинка по теме:
    В семидесятых годах К. — по совсем другой, не литературной, а дипломатической линии — работал в Вене. Слишком себя не обременял, вел довольно свободный образ жизни, закрутил интрижку с австрийской баронессой… Надо сказать, муж: этой баронессы — само собой, барон, — был не только одним из богатейших виноделов, но и великим дегустатором вин. И однажды баронесса решила пригласить своего возлюбленного К. на обед, в родовой замок барона. А чтобы К. не выглядел на обеде парнягой из ростовской подворотни, с «Солнцедаром» за пазухой (он, между нами говоря, был как раз тем парнягой из ростовской подворотни), баронесса раскрыла ему главный секрет мужа: на обеденный стол барон собирался выставить бутылку розового лафита «Ротшильд», урожая 1929-го года, августа месяца.
    И вот К. подъезжает на такси к замку, долго идет по подъездной аллее, на ступенях его встречает дворецкий и провожает длинной анфиладой залов, мимо бесчисленных портретов родовитых предков барона… наконец, вводит в столовую, где уже накрыт обеденный стол. Сервировка соответствующая — старинное фамильное серебро, севрский фарфор XVI века…
    Появляется барон и торжественно ставит на стол чуть запыленную бутылку вина. Тут уместно объяснить, в чем ценность конкретно этого розлива. Дело в том, что именно в августе 29-го года была какая-то особенно подходящая для виноградников погода, и над каким-то там восточным склоном главного виноградного холма на реке Мозель, солнце, скажем так, стояло на полторы минуты дольше, чем положено… отчего изготовленное из данного винограда вино обладает каким-то особым вкусом, отличить и расчувствоватъ который под силу лишь узкому кругу избранных дегустаторов.
    Короче, бутылок этого урожая в мире осталось пять-шесть. Одна, скажем, в подвалах Ватикана, вторая, предположим, у какого-нибудь эмира, третья — в винном погребе поместья принца Уэльского… А четвертую, вообразим уже, наконец, и такое — приобрел этот самый барон на каком-то закрытом аукционе вин.
    И вот он сам, отстранив лакея плавным движением подбородка, торжественно раскупоривает бутылку и наливает вино в бокалы.
    К. отпивает глоток.
    И одобрительно произносит:
    — Хм!.. Розовый лафит?
    Лицо барона расплывается в улыбке. Сюрприз. Он видит, что гость баронессы — человек, разбирающийся в винах. Это хозяину приятно…
    К. отпивает второй глоток. Задумчиво вытягивает губы трубочкой, причмокивает…
    — «Ротшильд»? — добавляет он.
    Барон в восторге. Он изумлен. Тихо аплодирует. Однако лицо его озаряется явной тревогой: неужели К. — специалист, дегустатор, подстать ему, барону?
    Наступает напряженная пауза. Встревоженные предки винодела внимательно следят из золоченых рам за развитием сюжета…
    К. отпивает еще вина, держит во рту… замирает… Говорит осторожно:
    — Похоже… двадцать… девятый год…
    Барон становится апоплексического цвета. Еще мгновение, и он упадет в обморок!
    И наш К. понимает, что старика сейчас хватит удар. Тогда он быстро отпивает еще глоток уникального вина и великодушно выпаливает:
    — Июль!
    Кровь отливает от щек барона. Он набирает в грудь воздух и торжествующе кричит, топая ногами:
    — Август! Август!!! А-а-а-в-гу-у-уст!!!
 
    — ВЫ ЭТУ ИСТОРИЮ ПРИДУМАЛИ?
   — Нет. Только чуть олитературила. Это и есть: владение игровой ситуацией. Тот самый рычаг, ручка которого, по замечательному определению Бабеля, должна всегда находиться в руке профессионала и обогреваться.
   – ГДЕ ВЫ БЕРЕТЕ СЮЖЕТЫ СВОИХ КНИГ?
   — Самый распространенный вопрос, и труднее всего на него ответить. Иногда хочется сказать: где наклонилась, там и подобрала. Но это и правда, и неправда. О чем бы ни рассказывал писатель, история его жизни и история его души — единственный сюжет, который он пишет, пока дышит. И уверяю вас, не шутя: есть писатели, которые много бы отдали за возможность описать свои похороны.
 
 
   – А КОГДА ПИСАТЕЛЬ МОЖЕТ СКАЗАТЬ СЕБЕ, НАКОНЕЦ, ЧТО СТАЛ АБСОЛЮТНЫМ ПРОФЕССИОНАЛОМ? В ТРИДЦАТЬ ЛЕТ? ПЯТЬДЕСЯТ? ВОСЕМЬДЕСЯТ? МАСТЕРСТВО, ВООБЩЕ, — ОНО ЗАВИСИТ ОТ ВОЗРАСТА? ТОГДА ВЫ ПРОСТО — ИЗВИНИТЕ — ПАТРИАРХ, ВЕДЬ ВЫ ОЧЕНЬ РАНО СТАЛИ ПУБЛИКОВАТЬСЯ?
   — В шестнадцать лет. То есть, не слишком далеко от того возраста, когда отучаются от соски и приучаются к горшку.
   – И КАК-ТО СРАЗУ, ЕСЛИ НЕ ОШИБАЮСЬ, СТАЛИ ИЗВЕСТНЫ?
   — Да, это была такая общегородская слава, с плавным переходом в славу всенародную, медно-трубную. И ничего удивительного — журнал «Юность» был самым тиражным в Советском Союзе литературным журналом. Мне и сейчас приходится втолковывать разным славистам и западным журналистам, что произнесенная мною цифра тиража «Юности» — три миллиона, — это не плохой мой английский, не оговорка и не хвастовство. На меня подозрительно смотрят, осторожно поправляют — три тысячи?
   — Нет, — терпеливо повторяю я. — Три миллиона экземпляров.
   — Э-э-э… — деликатно жуют губами мои собеседники. — Вы хотите сказать — ТРИДЦАТЬ тысяч?!
   — Миллиона, — раздраженно говорю я. — Три!
   — Как?! Неужто ТРИСТА тысяч?!
   Так что, кроме «гражданских лиц» меня читали уголовники, моряки и солдаты, — вы только представьте в реальности этот безумный тираж, который, помимо подписчиков, библиотек, университетов-школ и детских садов распределялся по тюрьмам, воинским частям и кораблям военно-морского флота. А ведь публикация в журнале «Юность» — в отличие от, скажем, «Нового мира» или «Знамени» — предварялась фотографией автора.
   Я немедленно стала получать страстные письма! Какой-нибудь Коля Петров по кличке «Чекушка», осужденный по статье за пьяную драку с нанесением жестоких телесных повреждений, писал, что освободится через полгода, приедет, и тогда мы сможем пожениться.
   Раза три перед подъездом школы меня ждали бритоголовые личности с вялым букетиком ромашек в руках. Словом, это была настоящая народная слава.
   Долго меня папа в школу провожал…
 
 
   – А КАК ВЫ УГОДИЛИ В «ЮНОСТЬ»?
   — Да по наглости провинциальной… Я строчила рассказики всегда, сколько себя помню, лет, по-моему, с девяти. Нет, даже раньше. Мама, историк, серьезный педагог, классный руководитель старших классов, время от времени в сердцах выбрасывала мою писанину: математикой же надо заниматься, а я на уроках сижу, ни черта не слышу, подпольно в тетрадках что-то строчу. Вообще, была кошмарной ученицей.
   Однажды мне в руки попался журнал «Юность», в котором, помнится, был опубликован рассказ шестнадцатилетней Наташи Хмелик. И я резонно подумала: «Хм, ей можно, а мне нельзя?» Под рукой у меня оказался какой-то мой рассказик, я запечатала его в конверт и бросила в почтовый ящик. После чего напрочь забыла об этом честолюбивом порыве.
   А рассказ попал в руки Виктору Славкину редактору отдела «Зеленый портфель» — туда отдел писем отфутболивал все «мелочи». И Виктор, вместо того чтобы выбросить исписанные моим ужасным почерком листки (редактор ведь не обязан ломать глаза, разбирая каракули), прочитал их и стал ходить по комнатам редакции: «Ребята, — говорил он, — послушайте, какой смешной рассказик прислала девочка из Ташкента». И зачитывал вслух. И все слушали и смеялись.
 
    А я в очередной раз сбежала с уроков — я регулярно убегала из школы куда глаза глядят, — чаще всего в зоопарк по соседству. Там, возле клетки с обезьянами стояла в тени удобная скамейка, на которой можно было дивно провести целый день, созерцая прыжки наших братьев меньших. Но именно в тот роковой день мы улизнули с уроков вдвоем с одноклассником, Сенькой Плоткиным. И не в зоопарк. В кинотеатре повторного фильма неподалеку от школы крутили какой-то старый ковбойский фильм.
    Надо сказать, в качестве подельника Сенька был крайне неудобен — он играл на виолончели и повсюду таскал за собой эту бандуру. Вы спросите — ну и что? А вот что: когда Сенька сидел в маленьком «домашнем» кинозале нашего старого кинотеатра, то гриф виолончели, поставленной между колен — девать-то ее больше некуда, — отбрасывал тень на экран. Вы опять спросите — ну и что? — и я опять отвечу: дело в том, что наша классная руководительница по кличке «Баба Лиза», не досчитавшись учеников в классе, частенько являлась прямо в кинозал — отлавливать своих кроликов и конвоировать их в школу. Тень на экране от грифа Сенькиной виолончели выдавала нас с головой. Короче, сбегать с Сенькой в кино было все равно, что бежать из зоны с хромым и слепым — лучше съесть его по дороге.
    Так вот… да, кажется это был «Лимонадный Джо»: стрельба, пиф-паф, крепкие белые зубы ковбоя, лошади скачут, лассо свистит… Лента старая, часто рвется, порой пропадает звук, тогда мы топаем и свистим — словом, замечательное времяпрепровождение для мальчика и девочки из спецмузшколы для одаренных детей.
    И вот, на какой-нибудь двадцатой минуте фильма, лихой ковбой разбивает ногой окно, вскакивает на подоконник. В каждой руке по «Смит и Вессону». Направляет на зрителей дула…. В ту же секунду обрывается звук, и ковбой кричит голосом Бабы Лизы: «Рубина и Плоткин, вон из зала!»…