Виктория вздохнула, придвинула к себе счет, что положил на край стола официант, вытянула из сумки кошелек.
   – Пойду, погуляю немного... Дождь, не дождь, надо же билет оправдать... А вам – счастливо! Пусть хоть завтра повезет с погодой. – Надела куртку, завязала на шее бирюзовый платок, который так пошел бы к цвету воды в заливе, кабы не туман, и улыбнулась: – Носит нас везде, носит... Где-то я читала стихотворение, только имя автора из памяти вымело, там такая строчка: «между земель, между времен...» Сейчас в мире повсюду – русская речь. В одной Италии, говорят, триста тысяч русских. А я всегда так жадно прислушиваюсь, спешу разговор завести, даже неудобно... По речи нашей скучаю, знаете...
   – Ну, это не только нас носит, – заметила я. – Это знак времени такой.
   – Да, конечно, – торопливо согласилась она, вешая сумку на плечо. – Может, я ошибаюсь... но мне кажется, что только русской речи присуща некая... трагичность в... чужих землях...
   И пошла к выходу, махнув нам рукой на прощанье. В дождь, в медленные гудки пароходов, пересиливающих туман.
 
   Кроме грустной и поучительной истории о незадачливом итальянце, нам в этот хмурый день достались только две картинки в небольшом просвете между дождем и дождем:
   Парусник в порту – величественный, неповоротливый, под которым суетилась юркая лодчонка с парусом алым, как вымпел.
   И на набережной, у самого парапета – калека-рыбак в инвалидной коляске: нахохлился под капюшоном дождевика, терпеливо поджидая улова. Вдруг резко вскинул руку и выдернул серебристую, в ладонь, рыбку. Аккуратно снял ее с крючка и бережно обернул салфеткой.
 
   На обратном пути из Амальфи в Сорренто, едва взобрались в автобус, вновь грохнуло небо над скалами, бухнули в крышу потоки воды. Тучи, грузно осевшие на каменных карнизах скал, сползали, цепляясь за деревья и кустарники, заваливая смутную в пелене дождя узкую ленту дороги...
   И с каждой минутой туман уплотнялся до каменной кладки, и в конце концов совершенно ослепший автобус с включенными фарами медленным утюгом пополз на ощупь по виткам дороги вниз, задыхаясь мокротой тумана и беспрестанно мыча...
   Мы и не чаяли уже добраться живыми до нашего пристанища.
 
   И всю ту ночь, просыпаясь, я слышала шум ливня за балконом и вспоминала, как стремительно росла пухлая стена тумана, как хлестал по окнам надсадный дождь и автобус тревожно окликал невидимого встречного на серпантине...

2

   Когда странствуешь по Италии, заруливая по пути в разной величины и значения города и городки, возникает впечатление, что святой Франциск Ассизский основательно погулял тут до тебя – в самом разнообразном смысле этого слова. Причем повсюду оставил по себе благодарную память – деятельным был святым...
   Раза три мы натыкались на отливку одного и того же памятника: на невысоком постаменте Святой Франциск, тощий босой бродяга, стоит с развевающимися бронзовыми власами, воздевая руки, словно выпуская на свободу стаю птиц. Как правило, памятник установлен вблизи особо роскошных отелей. И кажется, что эти тощие руки призывают богатых туристов остановиться, опомниться, отрешиться от всего земного, стать свободными и беспечными, как птицы небесные...
   В Сорренто он тоже стоял неподалеку от великолепного пятизвездочного отеля на берегу залива.
 
   В тот день мы решили поехать в Неаполь, а на обратном пути завернуть в Помпеи.
 
   Вездесущий Везувий парит здесь на горизонте повсюду, куда ни глянь. Весьма почитаем. Ведь извергался он отнюдь не только в Последний-День-Помпеи; чувствуется, что многочисленными картинами, открытками и фотографиями жители окрестных городков и поселков стараются забормотать, заворожить и ублажить идола.
   В забегаловке у вокзала в Сорренто, куда мы зашли выпить кофе перед электричкой на Неаполь, на стенах висели несколько истошных по цвету картин. Эмоциональный художник передал на них разные стадии извержения знаменитого вулкана. Над сервировочным столиком в углу висело изображение, очевидно, апогея: багрово-черная струя била из жерла горы, как из брандспойта. Все эти полотна неуловимо напоминали наглядные пособия на стенах вендиспансера – вероятно, сочетанием интенсивных оттенков желтого и лилового.
   – Во! – проговорил Боря. – Во, как оно было... красочно! Богато!
 
   Из окон электрички, огибающей подошву Везувия – даже глаз устает от блеска полиэтиленовой пленки, – видимо-невидимо парников и виноградников. Что и говорить: почва хорошо удобрена. Сердитый господин V. неплохо позаботился о нынешних фермерах.
 
   Неаполь оглушает и закручивает уже на выходе из вокзала.
   Говорят, полиция здесь совершенно беспомощна. Во всяком случае, на стенке табачного киоска я сама видела написанное углем: «Ай фак полиция».
   Зато она гудит. Беспрестанно гудели автомобили и мотоциклы карабинеров, тормозя движение транспорта на хронически запруженных улицах.
 
   Полуторамиллионный портовый Неаполь, эта «Столица королевства Обеих Сицилии», производит оглушительное впечатление огромного, пластами застроенного и заваленного церквами, музеями, театрами, верфями, дворцами и отелями пространства; когда в ряду облупленных – красно-черных или серо-красных – домов вдруг один отремонтирован, он выглядит едва ли не чужероднее и страннее, чем вся улица. Поворачиваешь за угол и вдруг упираешься в исполинские ступени к гигантским мраморным колоннам, будто бы одну из прошлых цивилизаций великанов сменила другая, а остатки декораций никому не нужны. Римляне, византийцы, анжуйцы, арагонцы, французы словно продолжают присутствовать здесь, заполняя воздух над головами звоном шпаг и ржанием коней, руганью и свистом; перекрикивая друг друга, выталкивая, ссорясь из-за места на карнизе или колонне, насвистывая, залихватски трубя...
   Все время кажется, что, помимо тотальной захламленности улиц, что-то нарушено в пропорциях Неаполя – во всяком случае, это пока самый не-гармоничный город Италии, который я видела; Италии – страны, в которой гармонично все: рельеф, природа, архитектура, национальный характер.
   Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским-карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.
 
   Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая, – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем-то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков...
 
   И никуда не деваются человеческие лица.
   Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.
   На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно-рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.
   – Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае, у уроженцев Юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.
   Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.
   Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.
* * *
   На маленькой станции Помпеи всегда выходит и заходит в вагон электрички большинство пассажиров. Эти самостийные туристы, вроде нас двоих, предпочитают без гида и группы бродить по заповеднику, что по сей день являет грозную мету деяний разгневанного Всевышнего, поучительное объятие ужаса и красоты.
   По сей день здесь немо витает истошный вопль над обезглавленными домами.
 
   Помпеи – смесь терракоты и пепла – раздавлены пятой Везувия, неотвратимого, как сама судьба. С первых шагов тебя охватывает непреодолимое чувство: они присутствуют здесь, тени прошлой жизни.
   Фрески Помпеи – и те, что остались на Вилле Мистерий, и те, что мы увидели в Неаполе, – являют поразительно точное колористическое соотношение всех оттенков охры, терракоты, земли и той лазоревой синевы, что царит над заливом и блещет в воде. Однако во всех этих сочетаниях цветов ты ощущаешь прогорклую примесь золы, все вокруг припорошившей. Иногда в них сильным акцентом вспыхивает красный – цвет вакханалии, чувственных оргий; языческая мощь сакрального обожествления – воздуха, почвы, человеческих тел...
 
   Часа два мы бродили по улицам: на обочинах потрепанными бабочками дрожали от ветра маки и мелкие ромашки, а указателями к лупанариям служили стреловидные изображения все того же неутомимого пособника жизни, высеченные в камнях мостовых.
   Постояли мы под навесом, где свалены горы глиняных амфор, где под стеклянными колпаками лежат гипсовые слепки со скрюченных тел давно погибших от ужаса и удушья людей. Было что-то противоестественное не в линиях этих тел, а в том, что еще живые люди с жадным любопытством глазели на образ древней смерти, столь небрежно прибравшей свою работу, что в середине восемнадцатого века археологам удалось обнажить ужас этих запредельных лиц и поз. Обнажение казни, воссоздание длящейся Божьей кары, наказание зла, и деловитая торговля наследием утонченного порока – вот что такое это было.
   Вот что являли бессмертные фрески Виллы Мистерий, все эти орнаментальные и пространственно-иллюзорные росписи, все эти атриумы, фронтоны и фризы древнеиталийской роскоши и божественной красоты совершенно живых, прелестных лиц...
 
   Эротический антураж погибшего в одночасье ослепительного города используется весьма энергично и деятельно. Во всяком случае, вокруг заповедника трудятся не покладая рук старательные наследники порока: в ближайшем от Виллы Мистерий ресторане, где мы решили пообедать, все было посвящено главной теме – гениталиям. В очертаниях подсвечников, в цветочных горшках, в бездарной мазне на стенах, даже в посуде на столе – повсюду различались знакомые очертания все той же сокровенной части тела.
   Вдобавок, нам подали недоваренные спагетти и беззастенчиво надули при расчете.
   Мы шли к станции по дороге мимо высоких буйных зарослей неуместного здесь бамбука и обсуждали наши злоключения в ресторане.
   – День такой... – сказала я. Боря поправил:
   – Место такое, – и мотнул головой на развалины: – Им хуже пришлось...
   На перроне, где мы дожидались своей электрички в Соррен-то, на скамейке полулежало странное существо – вероятно, местная достопримечательность. Я до сих пор не очень разбираюсь в типах этих отклонений – трансвестит или транссексуал: сапожки на каблуках, на тонкой фигуре джинсы в обтяжку. Лицо – острое, синеватое, забеленное.
   На платформе напротив прыгала девочка с ранцем за спиной, выкрикивая: «Белиссима! Белиссима!». Когда существо угрожающе приподнималось на скамейке, девочка убегала, но буквально через минуту появлялась вновь, и сцена повторялась.
   Наконец, карнавальная фигура поднялась и побрела шаткой походкой на тонких каблуках, старательно раскачивая тощими мальчишескими бедрами.
   Мы тряслись в пригородной электричке, и я думала о нашем древнем Содоме и всех его обитателях, размолотых в мелкую соль, в кипящую соль порока. И о Помпеях, о городе, пожранном лавой, но как бы недоказненном, восставшем из пепла в своей прельстительной красоте. Думала о разном отношении разных народов к наказанию, к явной каре небес.
   На двух соседних скамьях расселась и весело общалась компания молодых людей, человек шесть.
   Двое из них, юноша и девушка лет по восемнадцати, держали внимание остальных. Она – невзрачная, густо веснушчатая, он – рослый, красивый, – наверняка знал, какое впечатление производит. Но на обоих хотелось смотреть не отрываясь. Актеры от природы, оба они, сидя друг напротив друга, по очереди рассказывали что-то, подражая чьим-то голосам и манерам. Один дожидался, когда закончит репризу визави и стихнет взрыв смеха, и невозмутимо вступал.
   Не знаю, что они рассказывали и насколько забавно шутили, но оба были бесподобно пластичны и владели мимикой и жестами с тем раскованным совершенством, которое невозможно разучить и которое дарит только щедрая природа.
   Вокруг корчились, задыхались от смеха друзья, раза два кто-то даже свалился с лавки в проход, и его дружно поднимали втроем, изнемогая от хохота.
   И все это время по правую руку от нас мелькали трущобы, соборы, отели, гаражи, парники и проносились электрички на фоне закатного ультрамарина с белыми перьями парусов...

3

   На той же горной дороге, что позавчера еще чуть не ползком одолевали мы в клубах тумана и дождя, выпал сегодня блистающий день: лакированные небеса, кипучее серебро залива, белые и терракотовые, а кое-где фиолетовые и красные домики на зеленых склонах, веселая черепица между оранжевых и желтых брызг лимонных и апельсиновых рощ.
   Глазам больно от солнечных бликов, рассыпанных по желто-зеленым куполам соборов. Настроенные вдоль всего Амальфитан-ского побережья, с этими византийскими шлемами-куполами – словно кто горку мокрых оливок насыпал, – они напоминают мне застывшую на берегу юлу, неутомимую игрушку моего детства.
   Автобус высадил нас в Позитано и, кренясь набок, исчез – завернул на следующий виток дороги, надстроенной на сваях, вбитых в скалу. А мы огляделись на пятачке площади и с огромной высоты стали спускаться по боковому серпантину к побережью, мимо пансионов, лавок, таверн и тратторий.
   Архитектуру строений диктует здесь скала, ее выступы и впадины, тропы и расщелины. Человек лишь послушно следует капризам ее карстового тела.
   Минут через двадцать неутомимого спуска мы оглянулись и задрали головы: надстроенная лента вилась и вилась над нами, препоясывая горы.
   Террасы, балконы с чугунными, но невесомыми на вид решетками; причудливой формы крыши, козырьки, ограды, почти отвесные ступени вверх и вниз, узкие, врезанные в скальные проходы калитки – все это напластовывается, прессуется в единый конгломерат человечьего жилья, в среду обитания Человека Горного, веками приспособленного ограничивать свои движения вширь.
   Вертикаль – доминанта здешнего существования.
   Отсюда – любовь к мотоциклам, которые способны проникнуть в расщелину, нырнуть под низкую арку, прижаться к скале, к мусорному баку, обойти вереницу машин на шоссе, проюлить меж двумя туристами, идущими на расстоянии расставленных локтей...
   Так прошмыгнул между нами на мотоцикле пожилой господин в шлеме. Белый с коричневыми пятнами сеттер чинно сидел на подножке у правой ноги хозяина, и когда тот медленно подъезжал к траттории, выбирая, где остановиться, сеттер то и дело заносил лапу, чтобы ступить на землю, – так купальщица заносит ногу, пробуя воду...
   Пожилой господин в шлеме оказался почтальоном. Прихватив из брезентовой сумы несколько писем, он свернул – сеттер бежал впереди, словно знал дорогу, – на одну из совсем уж тесных улочек; даже в этот солнечный день она пребывала в тени от сдвинутых над головами балконов. Мы сунулись за этой парочкой и были вознаграждены сценой на тему «Бонжорно, синьор почтальон!».
   Из окна второго этажа спустилась на бечевке плетеная корзина. Синьор почтальон опустил в нее конверт, щелкнул пальцами, как фокусник, и старуха в окне, быстро-быстро перебирая сухими лапками, втянула корзинку наверх, После чего минуты две они переговаривались хрипловато-старческими и такими родственными голосами, что мне тотчас захотелось сочинить историю их любви и расставания, и неизбежной опять встречи и долгой, долгой безнадежной любви... но сеттер уже выбежал из переулка на солнечный пятачок площади размером с большой обеденный стол, где в дощатой будке затрапезного киоска сувениров седовласый продавец с гордым профилем герцога Лодо-вико Сфорца усердно выдувал из трубочки радужную стайку мыльных пузырей. Надо полагать, он занимался этим уже минут пять, так как вся будка была объята густым роем влажных зеркальных пузырей, и в каждом отражались небо, горы, синьор почтальон и даже старый сеттер, немедленно занявший законное место у правой ноги хозяина...
 
   Обедали в ресторане у самой воды. Сидели на деревянной террасе, то и дело задирая головы к головокружительным вершинам серовато-бежевых, слоистых, с темно-зеленой курчавой порослью, вдвинутых в небо скал.
   Рядом, на носу захудалого суденышка меланхолично удил рыбу то ли боцман, то ли капитан. Был он живописен: седая щетка усов, седая щетка волос надо лбом, форменная голубая рубашка, драная на спине, и – изрядное количество золотых браслетов на обоих запястьях, неожиданных при остальном простецком прикиде.
   Удочкой ему служила какая-то короткая палка. Боря утверждал, что это палочка со стола китайского ресторана, я склонялась к тому, что это жезл экскурсовода, на который они обычно собирают туристов, привязывая яркую тряпку на острие. На удочке болтался обрывок красной тряпки.
   Капитану не везло. Он удил на мякиш, размоченный в воде. Осторожно уминая, насаживал его на трехрожковый крючок, свешивал леску с борта и, судя по разочарованной легкости, с которой вытаскивал леску, рыбка всегда срывалась.
   – Помнишь, – сказала я, – лет двадцать назад в Коктебеле наша соседка, симпатичная такая, киевлянка, рассказывала, как в шестидесятых оказалась в Париже с группой каких-то советских чиновников.
   – Это когда экскурсоводом к ним приставили старого одесского боцмана? Деталей не помню...
   – Ну, он бежал из Советской России годах в двадцатых, чуть ли не с последним кораблем. И, с этой своей наглой портовой рожей созывал туристов в Лувре в боцманский свисток – носил его на шее, на красной ленточке...
   Боря оживился и стал вспоминать как в юности, в Симферополе, однажды в дождь попал на пароход, разговорился с боцманом и был приглашен на кулеш. Тот как раз и готовил это вожделенное блюдо, приговаривая, что такому кулешу, как он варит, даже его бабушка позавидовала бы. И часа два они сидели в машинном отделении за душевной беседой: перед ними сверху с какого-то рычага свисало что-то на суровой нитке, и время от времени боцман опускал это что-то секунд на десять в кипящую в кастрюльке воду.
   – Я пригляделся потом, – добавил Боря, – это был шмат сала на нитке...
   И самое забавное, что кулеш-таки вышел мировецким!
   Бренча браслетами, моряк снова дернул свою куцую порожнюю удочку. Судя по энергичной мимике на озверелом – на мгновение – лице, крепко выругался, но опять насадил мякиш на крючок и спустил леску за борт.
   – Нет, – сочувственно заметил мой муж. – Видимо, не откушать ему сегодня рыбки...
 
   Зато мы откушали вечером превосходной форели в ресторане, в Сорренто, неподалеку от нашего пансиона. Огромное панорамное окно охватывало и горы, и залив, и Везувий, и корабли в порту. Минут тридцать мы наблюдали, как величаво идет по латунной глади сумеречного залива огромный парусник. Затем он застыл на причале Марина Пикколо со свернутыми парусами. На всех многоярусных реях его зажглись разноцветные лампочки, и до полуночи он светился в гулкой темноте залива, как рождественская ель.
   В этот прощальный вечер Боря сделал снимок нашей виллы. Долго примеривался с какой точки снять, несколько раз переходил с места на место, задумывался, прикидывал расстояние на глаз... Наконец, выверил все до копейки. В кадр попали: перспектива, в конце которой мерцало алюминиевое море, а в седоватой мгле облаков клубился Везувий, и – вдоль дорожки к дверям пансиона – многоствольные канделябры гигантских кактусов, уже затепливших темно-алые цветы.
   И за мгновение до того, как Борис нажал на кнопку, сбоку – чуть не из-под локтя у него – вынырнула женщина, торопливо обогнула нас, быстро пошла по направлению к вилле... Мы одновременно досадливо ахнули: последний кадр в пленке, такая прекрасная панорама, был навеки испорчен ее чужой спиной, плотно схваченной серебристым макинтошем...

4

   Переезд на север Италии...
   Ломбардия, плывущая в неге холмов, в божественном опылении струящегося света...
   «Славный мой синьор, после того, как я достаточно видел и наблюдал опыты тех, кто считается мастерами и создателями боевых приборов, и нашел, что их изобретения в области применения этих приборов ни в чем не отличаются от того, что находится во всеобщем употреблении, я попытаюсь, не нанося ущерба никому, быть полезным вашей светлости, раскрываю перед вами свои секреты и выражаю готовность, как только вы того пожелаете, в подходящий срок осуществить то, что в коротких словах частью изложено ниже.
   1. Я умею делать мосты, очень легкие, прочные, легко переносимые, с которыми можно преследовать неприятеля или отступать перед неприятелем, а также и другие, подвижные, без труда устанавливаемые и снимаемые. Знаю также способы сжигать и уничтожать мосты...»
   Далее по пунктам автор этих строк скрупулезно перечисляет светлейшему герцогу Лодовико Сфорца, по прозвищу Моро, все свои фантастические умения на поприще войны и уничтожения сил врага: он знает, как при осаде спускать воду из рвов, перебрасывать мосты, как разрушить любую крепость, как отливать пушки, заряжать их мелкими камнями, чтобы они действовали подобно граду; как бесшумно делать подкопы и извилистые подземные ходы даже под реками или рвами; как соорудить закрытые колесницы, которые, врываясь в ряды врагов, сокрушат их строй; как делать бомбарды, мортиры, огнеметные орудия «очень красивой формы и целесообразного устройства», а там, где неприменимы пушки, он предлагает сделать катапульты, манганы, стрелометы и бесконечное количество разнообразных наступательных приспособлений. А в случае, если военные действия происходят на море, он предлагает много всяких изобретений, «чрезвычайно действенных при атаке и при защите...».
    [1]
* * *
   ...Все утро, пока добирались из Милана в Стрезу, в городок на Лаго-Маджоре, живописец объяснял мне, что такое знаменитое «сфумато» – то, что привнес в искусство таинственный и ужасный Леонардо да Винчи, гений изобретательства смертоносных орудий и создания божественных холстов.
   – Это когда свет и тень, двигаясь навстречу друг другу, окутывают предметы светящейся дымкой, погружают в некий световоздушный коктейль... Погоди! Ставь сумку на чемодан, я покачу. Крикни этому мудиле в форме, а то он сейчас даст свисток к отправке!
   – ...Так что, это «сфумато»... на что оно повлияло? – Мы уже сидим в поезде, но в окне еще тянутся пригороды Милана.
   – Сильно повлияло на венецианскую и ломбардскую живопись, и из этого вырос, например, Караваджо со своим более брутальным и более конкретным пониманием среды...
   Пошли тоннели: глухой обморок тьмы и всплеск солнца на выходе, как удар в диафрагму. Вместе со светом возникают картины и две-три секунды плывут перед моргающими глазами до нового оглушения тьмой, но и во тьме на сетчатке еще тает собор с колокольней в хороводе черепичных крыш и террас в изобильной зелени садов; фиолетовый клок бугенвиллии, обернутый вокруг белой колонны, и плоская бледная синь озерной воды в окружении гор, как лезвие сабли на дне оврага...
   Пока мы ныряли и выныривали вместе с поездом из тоннелей, глотая порции световоздушного коктейля, что разлит над северными озерами, я вспоминала мое прошлогоднее – первое – появление в этих краях.
 
   Как всегда, это были несколько дней, украденных на пересадке из Москвы в Израиль, очередная синкопа во времени, блаженный побег, рывок в сторону...
   Мой самолет приземлился в Мальпензе под вечер, и в глубоких сумерках я вышла через ворота номер четыре, где должен был стоять автобус на Стрезу. (Тщательный пошаговый маршрут был записан под диктовку подруги – она прилетела с утра и ждала меня в заранее снятом пансионе.)
   Вместо автобуса под навесом застыла темная изнутри маршрутка. Минуты бежали, никаким автобусом и не пахло, маршрутка оставалась безвидна и пуста.
   Наконец откуда-то, верткий и поджарый, как уличная шпана, возник пожилой итальянец. Окинул меня придирчивым взглядом, спросил, заказано ли для меня место. То есть должен был спросить именно это, я – профессия такая – воссоздаю смысл диалога по двум-трем знакомым словам, как археолог воссоздает облик амфоры по черепку.