...Новикова я увидел в одиннадцать часов. Когда я подбежал,
   он был без сознания. Осколки мины вдарили ему в грудь и в плечо. Я
   его перевязал, как умел. Он очнулся, попросил пить. Ну, я его
   напоил з чайника, набил два полных диска патронов к ручному
   пулемету, пообещал скоро вернуться и прыбег в комендатуру, где шел
   бой. На границе защитников осталось мало. Одним словом, бились мы
   в окружении... Потом меня самого тяжело ранило. Это уже случилось
   часов в семь вечера, когда старший политрук Елистратов послал меня
   прикрывать отход... Почти все полегли. Остались раненые. Выносить
   Новикова не было кому..."
   (Свидетельство И.Быкалюка)
   От начала войны прошло восемь часов. Стоял жаркий полдень. Немилосердно жгло солнце, пожухла трава, кусты привяли. На границе на время притихло, редкие выстрелы рвали прокаленный солнцем, сияющий воздух. На станции Дубица ревел паровоз, и где-то за станцией, в глубине, куда откатился бой, грохотало, рвалось, клубился дым и тревожно гремели колокола.
   Может, не было колокольного звона, возможно, он Новикову лишь померещился. Сквозь гаснущее сознание пробилась четкая мысль - надо похоронить ребят. Обязательно надо похоронить. Такая жара стоит!
   - Пить, - простонал сквозь стиснутые зубы.
   Кто-то, придерживавший его свободной рукой, другой поднес ко рту чайник.
   - На, трохи попей, полегчает... Разожми зубы.
   Он их не мог расцепить, намертво сжатые зубы, вода проливалась ему на пропотевшую гимнастерку, носик чайника вызванивал дробь на зубах.
   - Ну, пей же, пей, младший сержант, - торопил тот, что поддерживал его за плечи и пробовал напоить. - Напейся, одразу полегшает... Давай, младший сержант, чуешь?.. Некогда мне туточка прохлаждаться. Чуешь, что на заставе робится!
   В голове звенело, и, кроме колокольного звона, слух не принимал других звуков. Новиков чуть приоткрыл глаза, но солнце сильно по ним полоснуло, как лезвием.
   - Пятый я, - прошептал немеющими губами. - Запомни, Иван, я - пятый. Хотел сказать, что его тоже убило, но Быкалюк умудрился влить ему в рот немного воды.
   - Видишь, полегшало, - обрадованно сказал Быкалюк. - Еще?
   - Пятый я, - повторил он.
   - Не хочешь... Ну, добре, младший сержант, добре, что живой остался. Зараз тебя отнесу в тенек, а справимся, придем с хлопцами за тобой. Чуешь?
   И эти слова он услышал и, кивнув головой, полетел в бездну.
   Долго падал, в беспамятстве не ожидая удара, не страшась боли, потому что не способен был ее ощутить - из всех знакомых ему ощущений сохранилось лишь чувство полета; остальное истаяло за границей сознания. Он летел, летел, скорость нарастала с забившей дыханье стремительностью - как при затяжном прыжке с нераскрытым парашютом, и замирало сердце, и казалось, полету не будет конца, и он ловил потрескавшимися губами неповторимый живительный воздух синей высоты.
   Но когда Быкалюк, пронеся его на руках, опустил на уцелевший островок зеленой прохладной травы под густой тенью дуба, он на несколько мгновений очнулся с радостным чувством: Иван приведет своих. Свои вернутся, и тогда ему не будет так мучительно одиноко в этом воющем, брызжущем смертью аду, свои ударят и погонят фашистов, погонят. Надо лишь потерпеть, покуда вернутся свои.
   - Ну, бывай, младший сержант, - как сквозь вату услышал голос Быкалюка. - Про всякий случай "дехтярь" - вось он. А я побег.
   Достало сил нашарить у себя под боком успевший остыть пулемет, пальцы коснулись металла и слегка его стиснули: здесь "дегтярь", при себе. Он успокоенно смежил веки, погрузился в небытие, начисто от всего отключившись: ни прожигающие укусы слепней, ни невесть откуда налетевшие зеленые мухи ничто не в состоянии было его пробудить. Где-то возле заставы рвались гранаты, слышались крики, но и это проходило мимо, не затрагивая слух и сознание.
   "Скоро свои придут, - тихонько поклевывало в мозгу, - придут и погонят. Ой, погонят!.. Ой, дадут!.. За все и всех. За живых и погибших..."
   Его снова подняло над землей, и возвратилось чувство полета. С высоты, из сияющей синевы, где заливались жаворонки, увидал далеко внизу бегущих хлопцев в зеленых фуражках с винтовками при примкнутых штыках, и слитное, перекатывающееся над прибрежными перелесками "ура!" заглушило пение жаворонков.
   "Хлопцы, миленькие, давайте быстрее. Лупите гадов!.. Никому пощады!.. Отомстите. За Серегу Ведерникова. За Тимофея Миронюка и Яшу Лабойко, Сашу Истомина... Сейчас я помогу, вот "дегтяря" достану..."
   И стал спускаться на землю, мягко паря в воздухе, как на крыльях, распластавшись - непозволительно медленно. Дернул же черт раньше времени потянуть за вытяжное кольцо! С испугу, что ли?.. Как новичок. Будто первый прыжок совершаешь. Вот и болтайся теперь под куполом парашюта... Щербакова вон где! Парашют гасит. А ведь второй прыгала...
   На летном поле аэроклуба полно ребят из педучилища, своих, ждут приземления Новикова. Ждут и губы кривят, над нерешительностью посмеиваются, над поспешностью.
   - Поспешность при ловле блох нужна, - крикнул кто-то с земли.
   Кажется, это директор педучилища крикнул, Бирюков. И улыбнулся не без иронии.
   Тяжкий вздох вырвался из груди. Внутри хлюпнуло и отдалось болью между лопаток и где-то у горла. Пальцы ощутили холодную сталь пулемета... Какой там еще парашют и летное поле аэроклуба?!. Они были давно, "на гражданке". Пулемет - это да. Надо помочь ребятам... Великое дело - пулемет. Хлопцы вон уже близко. Не бегут - летят, злые, как черти. Во главе с Ивановым. И свое, третье, отделение в полном составе.
   - Отделение, слушай мою команду!
   Услышали и остановились под дубом, разгоряченные боем, горя нетерпением, черные от порохового дыма - Черненко, Ведерников, Лабойко, Миронюк, Истомин - все, все... Целые, живые... Кто сказал, что погибли?..
   - В атаку!.. Вперед!..
   Рванулся изо всех сил, подхлестнутый ненавистью...
   Жгучая острая боль насквозь пронзила его.
   Лежал в одиночестве, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить, не вернуть боль, от которой мутился рассудок. Значит, прежнее - всего-навсего горячечный бред: не было ни бойцов его отделения, ни атаки, и вызванные из прошлого прыжок с парашютом над летным полем аэроклуба, ребята из педучилища, директор Бирюков - тоже мираж.
   А что существует реально? Ведь он еще жив, дышит, и глаза его видят. Что видят глаза?.. Синее, в легких белых облаках бездонное небо - вот оно над головой между прорех в кроне дуба; жужжащие зеленые мухи - взлетают, когда он подергивает то щеками, то ртом, и снова нахально садятся, где им заблагорассудится; тихий плеск воды у подмытого берега...
   Хотелось пить. Жажда становилась пыткой, а всего в десятке шагов от него, на бруствере траншеи, блестел под солнцем алюминиевый чайник с водой. Не одолеть десятка шагов. До смерти ближе, подумал с горькой иронией, и шершавым языком облизал сухие и горькие, как полынь, онемевшие губы.
   И еще реально существовал пулемет - рядышком. И запасной диск, полный патронов, холодил затылок. Оружие не было плодом воображения - его оставил рассудительный Быкалюк.
   Очень мучила жажда. Ему сдавалось, что внутри у него все ссохлось. Жажда и боль в груди доводили до исступления. Не было сил терпеть. Хоть ты криком кричи. Но голос пропал, исчез голос.
   Стал мучительно вспоминать что-то очень важное для себя. Мозг, как никогда до этого, активно работал.
   Напрягал мозг, перебирал в уме нескончаемо долгий сегодняшний день самый долгий в году, перебирал шаг за шагом, час за часом - от первого залпа вражеской артиллерии до сей минуты, сортировал события, выделив из длинной цепи потопленную десантную лодку с вражескими солдатами, трех сраженных из "дегтяря" немцев неподалеку от изгиба траншеи, не ощутив особой радости на душе.
   Но все, все буквально было третьестепенным. Сортировал и шел дальше, мысленно повторяя отрезок пути вдоль траншеи. Снова увидел Яшу Лабойко, Истомина... Наверное, и над ними кружат зеленые мухи... Такое солнце!.. Кто похоронит погибших хлопцев?.. Некому. Подумал, что Яшу осталось дохоронить ведь и так погребен по грудь в разрушенной снарядом траншее.
   Жажда иссушала. На бруствере белел чайник с водой. Она, видно, успела нагреться. Пускай. Пускай бы хоть теплый глоток. Сделал глотательное движение. Оно причинило боль.
   По странной ассоциации перед мысленным взором появилась другая траншея, та, что рыли вчера, в субботу, на заставском дворе, неподалеку от командирских квартир... Рыли - это он помнит. И тоже время от времени прикладывались к чайнику с квасом...
   Дальше мысль не пробилась - кисловатый запах хлебного кваса затмил всякие мысли. Дальше возник провал - память отказалась соединить разорванные половинки цепи.
   В цепи столь нужных воспоминаний не хватало единственного звена.
   Пришлось начать сначала, по порядку.
   Рыли траншею и ждали приезда майора. Все до одного ждали. На этот счет он ни на йоту не ошибался: кого-кого, а своих бойцов он отлично знал. Еще как волновались за отделенного. Но он притворялся спокойным, будто, кроме траншеи, не примечает вокруг себя ничего. А глаз фиксировал каждую мелочь.
   Во второй раз оборвалась цепь размышлений - почудилась отрывистая фраза на чужом языке, кажется, на немецком... Он почувствовал ледышку под сердцем. Толкнулась и застряла между ребер... Ждал с замирающим сердцем... Все-таки почудилось.
   Исподволь возвратился к прошедшему дню, к субботе.
   У квартир начальства молча играли дети. Не по-детски молча. Поодаль, обособленно стоял маленький аистенок в белой панамке - Миша. Незагорелый, бледный мальчишечка в красных сандаликах.
   Потом между Ведерниковым и Черненко затеялась перепалка. Из-за чего-то они повздорили... По какому поводу?.. Впрочем, к искомому стычка двух бойцов касательства не имела.
   А что имело?..
   Надо сначала: траншея... Перепалка. Нет, она - потом перепалке предшествовало появление мальчика.
   Конечно же, так! Аистенок. Зяблик. Мишенька. Ну, вот же, вот! Как наяву, возник игравший в песке у траншеи грустный ребенок. Маленький смешной человечек. Неужели погиб?!.
   Мысль привела в содрогание. Забыл об осторожности, притронулся ладонью к груди, где от резкого движения запекло, как огнем. Ладонь стала мокрой от крови. Чувствовал, как она непрестанно сочится сквозь бинт. Бинт! Откуда? Ах, да, Быкалюк перевязал. Медленно отвел руку назад, вытер ладонь о траву.
   От боли мутился рассудок, темнело в глазах, и огромный, в три обхвата, дуб вместе с зеленым островком вдруг начал клониться к зияющей черной пропасти.
   Новиков чудом удержался на краю бездны, вдруг услышав за изголовьем удары весел о воду. Подумал: начинается бред. От реки принесло запах табака, сладковатый, некрепкий. Наверное, табачный дым - тоже бред.
   "Хлясь, хлясь, - раздавались за изголовьем несильные удары весел. Хлясь, хлясь..."
   Потом к всплескам прибавились новые звуки: лязг металла, глухие удары, будто колотили по дереву, характерный визг поперечной пилы, отрывистые вскрики.
   - Схожу с ума, - прошептал.
   Он бы утвердился в устрашившей его мысли, но явственно услышал удар колотушки и последовавший за ним натруженный вскрик:
   - Нох... Нох айн маль*.
   ______________
   * - Еще... Еще раз (нем.).
   Немцы.
   - Нох, айн маль... Шлаг, Эрни, бальд миттаг эссен*.
   ______________
   * - Еще раз... Лупи, Эрни, скоро обед (нем.).
   Немцы! Рядом! Страшнее того, что случилось, быть не могло. Из глубины мозга и простреленной груди пришел не леденящий душу страх - вспыхнула ненависть. Не предполагал, что она способна приподнять его над смертью и сотворить невозможное - притушить огненную боль в ранах, вдохнуть силу в обескровленное тело...
   От чрезмерных усилий люди и предметы в его заслезившихся глазах расплылись в бесформенное, многорукое, огромноголовое шумное существо, уродливое, как спрут. Оно то сжималось в узкой прорези прицела, то с изворотливостью ящерицы ускользало, и мушка оказывалась выше или ниже его.
   Набрать в грудь побольше воздуха, задержать дыхание, выравнять мушку, затем медленно и плавно, не дергая, нажать на спусковой крючок пулемета как учили. Как не однажды проверено.
   Мозг четко воспроизвел правила стрельбы. Но грудь не держала воздух: под бинтом булькало, хлюпало и пузырилось.
   Прикрыл глаза, чтобы отдохнули от напряжения, - так нужно, когда их застилает слеза. Огромным усилием воли заставил себя спустя несколько секунд приоткрыть левый. С фотографической точностью сосчитал - шестеро. Двое забивали сваи, четверо остальных заводили понтон, последнюю секцию заводили.
   16
   "...Правда всегда правда, какая она ни есть. Я старый
   человек, верующий, выдумывать не хочу. Ваш воин не произносил
   громких слов. Умирал он трудно, но, однако же, достойно. Еще до
   того, как его принесли в монастырь, где в полдень 22 июня
   находилось какое-то немецкое воинское подразделение или часть,
   кажется, во главе с майором, я лично слышал хвалебные слова в
   адрес вашего воина. Он отправил на тот свет много фашистовцев, и
   немецкий майор говорил во всеуслышание, что с такими воинами, как
   этот русский, он бы победил любого противника. Еще я собственными
   ушами слышал, как майор, когда ему было велено выкатить против
   русского пушку, ответил, что не желает стать посмешищем...
   Мы, обитатели монастыря, были свидетелями отправки трех
   специальных групп фашистовцев для захвата сражающегося советского
   пограничника, но ни одна из них не вернулась.
   На второй день войны майор отправил четвертую группу и
   повелел доставить к нему советского пограничника... Он был очень
   плох: бредил, в горячке звал мать, отдавал солдатам команды,
   выкрикивал бессвязные слова. Я запомнил: "Не дайте... понтон..." О
   понтоне вспоминал несколько раз... К нему ненадолго возвращалось
   сознание, и тогда он что-то говорил отцу Дормидонту, наверное,
   назвал себя, потому что святой отец стал звать его по имени
   Алексей... Много фашистовцев собралось посмотреть на вашего воина.
   "Это тот, с дуба?" - спрашивали они. "Тот самый", - отвечали
   пришедшие раньше... Мы все были поражены, когда майор, дождавшись
   кончины пограничника, сказал своим солдатам: "Таких мужественных
   русских солдат на вашем пути будет много. Легкой победы не ждите".
   И велел похоронить его с отданием положенных почестей..."
   (Свидетельство Е.Горбовца)
   Сознание оставалось ясным и четким - нельзя медлить, промахнуться тоже нельзя. Сначала следует ударить по двум, забивающим сваи, затем по четверым на понтоне - этим деваться некуда: на понтоне далеко не ускачешь.
   Осталось нажать на спусковой крючок.
   Тра-та-та!.. Тра-та-та-та!..
   Один из двоих побежал, не выпуская из рук деревянную колотушку и размахивая ею над головой, будто отбивался от пуль. Куда делся второй - не заметил.
   Тра-та-та!.. Тра-та-та!
   Убегающий кувыркнулся, упал, но, мгновенно вскочив и далеко отшвырнув колотушку, кинулся наутек, смешно загребая руками и валясь вперед головой.
   По тем, на понтоне, расстрелял в горячке весь диск, до последнего патрона - нажимал и нажимал на гашетку, покуда не раздался глухой щелчок.
   Лежал обессиленный, перебарывая слабость, стараясь не шевелиться, чтобы не потревожить свирепую боль, которая оставляла его на короткое время, неизменно возвращалась к нему и набрасывалась с такой лютой жестокостью, что временами ему сдавалось - конец, жизнь навсегда покидает измученное тело, и вязкая толща небытия пеленает его по рукам и ногам, погружая в вечную тишину. С ним однажды случилось такое, когда, спасая провалившуюся под лед школьную подружку, едва при этом сам не погиб.
   До него вдруг донесся утробный крик. Кричали неподалеку, с противоположного берега:
   - Эрни, Эрни... Хильфе. Их штэрбе, Эрнест. Майн гот, их ферблюте*.
   ______________
   * - Эрни, Эрни... Помоги. Я умираю, Эрнест. Бог мой, я истекаю кровью (нем.).
   Улыбнулся, разобрав каждое слово - не зря, выходит, прилежно учил немецкий в школе и в педучилище.
   Чужая боль и чужой крик о помощи душу не тронули, они были ему безразличны. Но при всем равнодушии, с каким слух внимал мольбам раненого врага на той стороне, не вызывая ни радости, ни печали, крик возвратил в реальный мир звуков, без которых он оказывался по ту сторону жизни.
   Вокруг заставы шел бой, оттуда слышались стрельба, разрывы мин и гранат. Особенно гулко звучали выстрелы из коротких кавалерийских карабинов.
   Прислушиваясь к ним, Новиков вспомнил давнее желание попасть в кавалерию, в сабельное отделение. Еще мальчишкой страстно любил лошадей, для него не существовало большего наслаждения, чем ездить в ночное на неоседланной каурой кобылке, поить ее в речке, не слезая с тощей спины, а затем, колотя босыми пятками по выступающим ребрам, нестись вскачь по пыльной дороге, мня себя знаменитым Чапаевым на лихом скакуне...
   На том берегу раненый время от времени, будто очнувшись, снова звал на помощь того же Эрни, и крик его с каждым разом становился слабее и тише. Новиков еле различал его голос, тонувший в грохоте возобновившейся неподалеку от дуба беспорядочной перестрелки. Однако и она вдруг стала слабеть.
   Невесть откуда появился Зяблик в красной панамке и белых сандаликах, разрумянившийся, с горящими, возбужденными глазками.
   "Когда он успел поменять сандалики? - удивленно подумал Новиков, обрадовавшись появлению мальчика. - Сандалики-то у него на ногах были красные".
   - Дядя, можно мне это? - спросил мальчик, остановившись напротив.
   - Что "это"?
   - Из чайника.
   - Квасу?
   - Одну капельку, дядя. Я только капельку. Не бойтесь, всю не выпью. Там вода, а не квас. Я знаю. Квас был вчера, дядя. Можно?
   - Пей, Зяблик, пей сколько хочешь...
   Мальчишка жадно глотал, торопясь, разливал драгоценную влагу. У него булькало в горлышке. А рядом каурая со свистом всасывала в себя холодную речную воду, отфыркиваясь и брызгая во все стороны. И еще, слышно, бежали к реке, топали сапожищами люди - всем некогда. И самому не было резона задерживаться. Пнул кобыленку под ребристые бока, хлопнул рукой по загривку.
   - Пошла, ну!..
   Каурая понеслась вскачь.
   Очнулся от ножевой боли в груди. Перед глазами мельтешили ослепительно яркие искры, как горящие снежинки в морозный солнечный день; вихрились черные и оранжевые круги, острая боль прошила и ударила под лопатку, хлынула по всему телу, в голове набатно зазвонило, как на пожар, множество звуков толкнулось в уши, отдалось в висках упругими тычками крови.
   "Откуда ей быть, крови-то?" - удивился, напрягшись. Знал: много ее вытекло и продолжает сочиться. Потому и слабость, и звон, и горячечный бред, и холод.
   Боль медленно возвращалась на свои места, концентрировалась в груди и левом плече; убавился хаос звуков, в висках ослабели толчки.
   Тогда он снова совершенно ясно услышал немецкую речь, и все повторилось сначала: окутанный ненавистью, подожженный ею, собрал остатки сил, сменил диск в пулемете, втиснул приклад в плечо, но, пока искал цель и, найдя ее, умещал в узкую прорезь, десантная лодка вышла из зоны обстрела.
   Понял, что прозевал. Однако от этого в отчаянье не пришел. Только бы остаться при ясном сознании, думал, полегоньку тревожа левую руку, чтобы не потерять чувства боли. Зажмурил веки - надо отдохнуть глазам, - мысленно воспроизвел в памяти профиль отмели... Немцы постараются зайти сбоку, от камышей.
   "Вот где я вас встречу, - подумал и улыбнулся. Он отлично знал свой участок. - Тут и останетесь. Навсегда".
   В третий раз его пытались взять перед вечером. Он был при полном сознании. Предзакатные краски оранжево ложились на верхушки дальнего сосняка и монастырские купола, ближе к реке оранжевый цвет густел, брался темным и разливался по воде расплавленной бронзой.
   До полной темноты осталось часа полтора, прикинул в уме, фиксируя в зрительной памяти смену красок и движение времени. В голову не пришло, что в его положении ночь ничего не изменит - у заставы раздавались одиночные выстрелы, но они теперь не вселяли надежды, как прежде, когда там гремел бой.
   Он остался один.
   Один, окруженный трупами в серо-зеленых мундирах.
   Убитые лежали на отмели, у камышей и дальше напротив дуба, неподалеку от понтона, еще несколько остались вне поля зрения, в мертвой зоне. Он не считал ни тех, ни других. Зачем ему знать, сколько их уложил, не все ли равно?..
   Донимал холод.
   Напитавшиеся кровью гимнастерка и брюки облепили тело леденящим бинтом. Лишь в груди и в плече продолжало по-прежнему жечь. Он подумал, что надо забраться внутрь дуба, в дупло, иначе до рассвета не продержаться.
   Полз осторожно, сантиметр за сантиметром втискивал в сумеречную темноту отяжелевшее, словно налитое свинцом, непослушное тело, не слыша и не видя за дубовой толщей крадущихся немцев - после двух неудачных вылазок они стали осторожны, не шли напролом.
   В дупле терпко пахло пересохшим дубовым листом, корой и прелью - как спиртом. Плотное тепло на мгновенье затуманило мозг, расслабило напряженное тело, и оно, готовое провалиться в черную пропасть, обвяло; он уронил голову, больно ударился виском о приклад пулемета. И вдруг встрепенулся от звука разорвавшихся поблизости гранат. Голоса немцев услышал потом; сначала по дубу глухо застучали осколки, лишь по счастливой случайности ни один не угодил в широкую - больше чем в полметра - щель рассеченного молнией комля, в которой он растянулся, выставив в сторону реки пулемет.
   Осколков он не страшился. Пугали сквозные щели: если немцы зайдут с тыла, тогда - конец, с тыла он беззащитен.
   Немцы не торопились.
   - Эй, русский, не валяй дурака, сдавайся.
   Из чрева старого дуба не удалось разобрать, с какой стороны подходят немцы, во всяком случае, не с тыла, подумал несколько успокоенный.
   - Балда! Все равно никуда не денешься, - прокричал тот же голос. Почти без акцента. - Сдавайся, балда. Тебе же лучше.
   Не с тыла. Надо молчать.
   - Эй, русский! Ты слышишь?..
   Молчал, прислушиваясь к шорохам - ползли, приближались. В голове мутилось, и нестерпимо болели раны. На доли мгновения мозг отключался. Тогда становилось тихо, по-кладбищенски беззвучно. И все равно не мог определить, где враги. Моментами приходила мысль о скорой смерти и не пугала. Сосредоточиться на ней мешали голоса немцев.
   - Герр обер-лейтенант, эр ист нихт да. Эр ист вэк геганген*.
   ______________
   * - Обер-лейтенант, здесь его нет. Ушел (нем.).
   - Шау нох маль, ду камель*.
   ______________
   * - Посмотри еще раз, верблюд (нем.).
   - Шон алес гепрюфт, герр обер-лейтенант, эр ист нихт да*.
   ______________
   * - Я хорошо смотрел, обер-лейтенант. Здесь нет его (нем.).
   - Дан гей форан. Ду хаст гепрюфт унд гей форне*.
   ______________
   * - Тогда иди первым. Ты смотрел, ты иди первым (нем.).
   - Цу бефель, герр обер-лейтенант*.
   ______________
   * - Слушаюсь, обер-лейтенант (нем.).
   - Форвертс, камель*.
   ______________
   * - Вперед, верблюд (нем.).
   - Я, я...*
   ______________
   * - Да, да... (нем.).
   Он не торопился, этот верблюд с хрипловатым осевшим голосом. Со страху он так сипел? Скорее всего, не был уверен в себе, опасался подвоха. Верблюд?.. Кличка или фамилия?..
   От реки над обрывом возникла каска. Приподнялась и резко, как от удара, нырнула вниз, чтобы через пару секунд снова появиться на том же месте.
   - Русский! Эй, русский! - крикнули снизу, от воды.
   "Вот вы где! - почти обрадовался Новиков. - Ну, давайте все гамузом. Сюда давайте. Тогда по одному бить вас не стану, силенок не хватит по одному... Лишь бы сознание не покинуло... Скорее, Верблюд, тащишься, как три дня хлеба не ел..."
   ...Ночь миновала. Ночью немцы не приходили - после трех вылазок у них поубавилось прыти.
   ...Убей не помнил, какими судьбами оказался в Грязнухе вместе со школьной подружкой Ниной Воздуховой. Ввалились в дом, иззябшие - зуб на зуб не попадал, со свернутой в узел обледеневшей на лютом морозном ветру одежонке, сели на лавку, до смерти напугав маму.
   - Сынок!.. Девонька!.. Что случилось? Где вас угораздило?
   Через силу улыбнулся, едва раздвинув настывшие губы:
   - Пустяки, мама. Маленько окупнулись в речке. Ты нам просуши одежку-то. Вечером выступать будем. Артисты мы. Самодеятельность. Понимаешь?.. Зи ферштеен?
   - Непутевый. Выдрать вас некому обоих-то, - притворно сердилась мама. Придет отец, он те задаст. Ему-то правду скажешь...
   Не сказал, что пришлось Нинку спасать, когда провалились на неокрепшем льду.
   Разохалась, засуетилась мать, быстренько сняла с себя ватную телогрейку, закутала в нее Нинку, повесила сушить ее мокрую одежонку, затем достала из сундука отцову праздничную одевку.
   - На-кось, смени, - приказала.
   Носилась по избе, готовя завар из липового цвета с медом, вздула самовар, словно не беда с ребятами приключилась, а праздник нагрянул в дом.
   А он уснул рядом с Нинкой - сморило обоих прямо на лавке. Потом никак не мог взять в толк, почему оказался на теплой печи, в сухом зное.
   Ноги зябли. Ужасно зябли ноги.
   - Сынок, Лешенька!.. Разоспался, гляди, как заправский мужик после пахоты... Вставай, родимый, поднимись-ка, чайку испей... Маненечко перевяжу тебя, поменяю бинты.
   - Ну что ты, мама! Выдумываешь. Каки таки бинты?
   - Гляди, кровищи-то!.. Эко же тебя... Ну, Лешенька.
   - Холодно, мать. Лучше меня укрой. Не надо меня перевязывать. Целый я.
   - Ах, горе ты мое! Ах, Лешенька...
   Опять бред. Голова мутится. А ногам зябко - мерзнут пальцы, заледенели ступни, спина как не своя - отнимается спина, хоть ты плачь, хоть криком кричи. Пришла бы какая живая душа, своя, близкая, чтобы по-русски промолвила пару словечек.