Рушкин Илья
Квинт

   Илья Рушкин
   "Квинт"
   Синий плащ едва шевелил легкий ветерок, и запах от костров по бокам дороги неприятно щекотал ноздри. Квинт аристократически сморщился и без надобности поправил пояс рукой в перчатке. Жаркое солнце неторопливо летело вниз, и все в мире, казалось, отдыхало от жары. Дорога терялась в песке недалеко, за холмом. Квинт это знал. Придется тащиться по кочкам. Он вспомнил, как добирался в лагерь. Тогда было лучше. Тогда утреннее солнце ласкало спину, и шея была не в клочьях сгоревшей кожи... Лициний долго убеждал его взять проводника. Проводник сидел рядом. Бронзовый приветливый нумидиец. Квинт отказался, потому что нумидиец, как ему показалось, всю дорогу будет болтать. А сам Квинт был молчалив. О Стела! Дыхание твое свежее Луны! Зачем ему перчатки? Ведь жарко, хотя и закат. Он сорвал их обе и заткнул за пояс. Они немедленно принялись надоедливо давить в левый бок... Дорога, наконец, потерялась, и под ногами податливо зашелестел песок. Стало трудно идти. О Стела! Лицо твое светлее радости! Воздух быстро синел, наливался цветом, густел. В нем началось движение. Откуда-то (действительно, откуда?) появились птицы, которых Квинт не любил. Пожалуй, пора было сворачивать к морю. Там, если Лициний не обманул, его ждет лодка. И в который раз Квинт подумал о возможности побега. Бросить все, рвануться от моря и затеряться в нумидийской глуши? Еще не поздно! Еще не поздно! Тем временем показалась полоска на горизонте. Море. Лодка. Скучающий гребец. Квинт молча сел на корме. О Стела! Смех твой чище утреннего ветерка... Ритмичный плеск весел, и вот уже берег теряется вдали. - Ты - африканец? - спросил гребец. Квинт лихорадочно соображал. Следует ли благородному эвпатриду разговаривать с гребцом? И решил ответить. - Нет. А ты? И чем занимался раньше? - Испанец. А занимался...- он, задрав голову, ткнул пальцем во въевшуюся в шею, навсегда натертую красную полосу, словно его кто-то полоснул кнутом поперек шеи. Квинту были знакомы такие полосы. Он сам носил такую. Их нельзя спутать ни с чем. Такой след оставлял ремень римского солдатского шлема. Квинт безразлично кивнул в ответ. - Бросил службу? - Сбежал. Надоело. - Где воевал? - Да здесь же. - Ганнибала видел? - Видел.
   Замолчали. Квинт вдруг подумал с тоской, как хорошо было бы не плыть сейчас в этой лодке, а бежать отсюда. На него вдруг обрушился прохладной вязкой волной страх. Решение созрело быстро, как это бывает очень часто. Решение почти всегда падает мгновенно. Оно импульсивно, случайно. Квинт хрипло сказал, указав через плечо гребца: "Смотри!" Гребец повернулся, и на затылок его обрушились сцепленные ладони Квинта. Что-то хрустнуло. Вероятно, запястья Квинта. Он ударил нерешительно, и гребец не рухнул, а резко повернулся к Квинту и бросился на него. Привычно Квинт захватил его голову и руки. Гребец побагровел. Мышцы вздулись... Но бороться ему было не по силам. Квинт окунул его голову в воду и держал, пока гребец не затих. Exit. О Стела! Руки твои прекрасней меча!
   Квинт родился в Капуе. От раннего детства у него осталось немного воспоминаний. Почти ничего. Но это почти ничего было тепло и ласково. Темный бархатный закоулок в лабиринте памяти. Отец его был иностранец. По слухам, аристократ экзотических варварских кровей. Мать - вовсе неизвестного происхождения. Отец умер, когда Квинту было четыре года. Мать пережила его на одиннадцать лет. Таким образом, в пятнадцать лет Квинт остался один. Отец его когда-то проявил себя на войне, и город определил ему содержание. Теперь оно, естественно, перешло к Квинту, и это позволяло ему жить, не бедствуя. Кроме того, он обладал садом и маленьким, но очень милым домом. Обе смерти, озарившие его детство, были скоропостижны, и Квинту так и не суждено было узнать что-либо определенное о родителях, а следовательно, и о себе. Мать его была, да простят боги, женщиной доброго сердца, но крайне небольшого ума. О себе почти ничего сыну не рассказала, а о муже, похоже, ничего и не знала. Я имею в виду, естественно, его прежнюю жизнь до появления в Капуе. Квинт только выяснил, что встретилась она с ним уже здесь, в Италии, и, следовательно, его прошлое осталось для нее загадкой. Да впрочем, не важно все это. Совершенно неважно. Знала, не знала, сказала, не сказала. И как можно ничего не знать о родителях в пятнадцать лет, я не понимаю совершенно. Важно другое: В пятнадцать лет Квинт не имел прошлого. Оставшись один, Квинт обнаружил, что живет лучше, чем можно было предполагать. Хозяйство и так уже почти два года лежало на нем, так что в этом плане почти ничего не изменилось. Привыкать не пришлось. Жил он совершенно обособленно, с соседями, да и вообще с кем бы то ни было, совершенно не соприкасался. Его мир был надежно отделен от их общего мира. Не стенами, а расстоянием... Квинт предпочитал не выходить на улицу вообще, а если все же выходил, то ни с кем не заговаривал и не здоровался. И странная это была жизнь: жизнь одинокого, но нив ком не нуждающегося человека пятнадцати лет. Поначалу его пытались втянуть в круг общения, полагая, что в нем должно утихнуть горе потери, но в концов махнули рукой и оставили его в покое. Единственное, чего его удостаивали при встрече - это легкого недоуменного, а может быть, и презрительного пожимания плечами. Затем появилось и раздражение. Он, видите ли, был непонятен, а людей раздражает все непонятное, все, что не укладывается в выдуманные ими рамки, все, что им недоступно. Лежит ли в этом древний инстинкт сбиться в кучу, где все одинаковы, все равны в самом низменном смысле этого страшного слова? Или же тут обыкновенная зависть, в которой никто никогда сам себе не признается? Да, непонятного в Квинте было много. Просто все. Непонятен был его характер, его стиль поведения, эта невесть откуда взявшаяся сдержанная надменность, какой-то беспричинный, врожденный аристократизм в мелочах. В мелочах, заметных раньше всего. Прищур глаз, поворот головы, походка, небрежная естественность в жестах. В нем была интригующая таинственность. Вдобавок, непонятно было, откуда это все взялось у безродного мальчишки, предоставленного самому себе. И уже в этом, я думаю, можно увидеть первый признак божественной избранности Квинта. Итак, Квинт жил совершенно самостоятельно, никак не контактируя с остальным миром. Хотя противоположности, как известно всегда сходятся, и мы увидим, что это отсутствие всякого контакта было на самом деле самой тесной связью. Был ли Квинт несчастен? Нет. Не был. Чтобы быть несчастным, нужно сначала познать счастье. А вот этого-то Квинт не познал. Он жил в мире с самим собой, и этого, как ему казалось, было вполне достаточно. И было в его жизни одно страстное, неутоленное, неутолимое желание: узнать что-нибудь об отце. Почему это было так важно для него? Пожалуй, кое-какие соображения на этот счет привести можно. Во-первых, это ведь, в общем-то, естественное желание. Во-вторых, происхождение отца было тайной, о которой он знал с самого раннего детства, а такая тайна может глодать вечно. Но все это не причины, а запоздалые объяснения. Причины же кроются в запутаннейшей части мира - человеческом сознании. Так полюбуйтесь же на него! Квинт не был жесток. Скорее, он был безразличен. А может быть, это - одно и то же? Во всех его движениях была кошачья сила, которой он, впрочем, никогда не использовал. Его взгляд одаривал безжалостностью; и хотя из поступков его это никак не следовало (из них вообще ничего не следовало), казалось, что он способен на любое убийство. Нет. Пожалуй, безжалостность - не то слово. Это была безэмоциональность. Высшее равнодушие.
   Да, он был необычен, он был непривычен, и никто из тех, кто его видел, не мог подозревать, кто перед ним. Да Квинт и сам не знал этого. И вместе с тем, он не был лишен чувств. У него были свои мнения относительно всего, что он видел. Он был задумчив. Он не был зол на людей. И кто поручится, что зависть и горечь не затопляла последние островки в его сердце, когда он смотрел на беззаботные игры детей, на дружелюбные разговоры их родителей. Он так не мог. Заговорить с соседом было выше его сил. Этот несгибаемый с виду юноша был сплетен из сотен страхов, беспокойств. И проходя мимо домов, он внутренне сжимался, боясь поймать насмешливый взгляд. Впрочем, надо сказать, что смешным он не выглядел.
   Был он красив неоцененной никем мрачной, замкнутой красотой, был он прекрасно сложен, среднего роста. В каждом точном движении его сквозила уверенность (какой контраст с тем, что творилось у него в душе!) и, как я уже, кажется, отметил, властность. Он был таков, что о нем сочиняли истории. Он был загадочен в своей замкнутой простоте. Его непонятно как сформировавшиеся манеры интриговали. Его не любили. Но им восхищались. Так восхищаются, с безопасного места, красотой зверя. Восхищаются, не допуская даже мысли, что этот зверь хотя бы равен тебе. С пятнадцати лет и всю жизнь, за редчайшими исключениями, Квинт проходил, не расставаясь с коротким мечом. Меч ему достался от отца. Собственно, ничего больше и не досталось. А на медной рукояти было грубо выцарапано "от Велента на память".
   Так уж устроен человек, что всегда должен иметь впереди цель. И достигнув ее, если она достижима, человек немедленно ставит новую. В этом смысл бытия: в бессмысленном, в конечном счете, движении вперед. Была ли такая цель у Квинта? Такая страсть, такая тайна, такой идефикс? Разумеется, была. Не могла не быть. Ибо без нее невозможна жизнь, а Квинт жил: он хотел выяснить, кем был его отец. Откуда он появился? Чем занимался? Каких версий не создавало его воспаленное, томящееся под непробиваемой оболочкой воображение. Ему не с кем было делиться, поэтому все его мысли перекипали, плавились в собственном соку, тяжелели, покрываясь темным налетом. Почему меч? И что еще за загадочный Велент? Кто он? Что значит эта надпись? О, хоть бы он появился. Несомненно, несомненно, он прольет свет на все эти тайны. Несомненно, он знает все, этот таинственный Велент, оставивший уродливую надпись на медной рукояти. Квинт ждал Велента как Мессии. Тайн было много, поговорить не с кем. И каждая тайна давила на Квинта, а все вместе они объединялись, танцуя перед его закрытыми глазами смертный танец, причудливо сливаясь друг с другом, извиваясь, сплетаясь в одно целое, доводя его до безумия и даже переводя за эту призрачную грань. Многое, многое может выдержать человек. Гораздо больше, чем может представить.
   Итак, кого же мы видим перед собой? Статный юноша (замечу сразу, если еще не замечал, что Квинт был красив), предпочитающий темное, с неизменным мечом, с твердой походкой и уверенными жестами, с проступающими в складках ткани тренированными мышцами. Слегка надменный взгляд. Отрешенность в нем. Царственные широкие ладони. Покрытая легким загаром кожа, немного обветренная. Словом, Квинт производил впечатление. В том числе и на женщин. Но он-то к ним почти не выказывал интереса! Естественно было предположить, что и в душе Квинта царили спокойная уверенность в себе и гармония. Но если бы мы сделали это, то жестоко ошиблись бы. Какая там, к черту, гармония! Душа Квинта - это неразрешенный клубок страха, неуверенности, тончайшего дурмана и легкого, подрагивающего волнения. Багровые, туманные змеи танцевали в его душе свой чарующий танец, сплетаясь и спаиваясь. Оранжевый, будоражащий страх, заставляющий бояться ночи, перетекал в сиреневый тревожный туман, опадал ярко-синей росой отчаяния и вновь взметался, подхваченный мутно-желтым вихрем ежесекундной настороженности. Квинт идет по улице. Сзади раздался смех. Неужели над ним? Неужели над ним? Сердце мягко вздрагивает и теплеет. И Квинт не успевает посмотреть на женщину в окне внимательнее. И вот мысль: в ее взгляде почудилась насмешка. Была ли она? Группа детей. Почему они смотрят в его сторону? Ах, да! Здесь толстый веселый щенок. Но только ли? Только ли? Вот загадка! Еще шаг, и за спиной раздается шум. Обернуться! Но не выйдет ли это глупо? Ему кажется, что если та девушка впереди рассмеется, то он умрет. Но он не умирал. Да и, по правде говоря, никто над ним не посмеивался. Он вызывал уважение, а у некоторых и восхищение. Годы свои он считал аккуратно, и всегда точно знал, сколько ему лет. И с каждым годом увеличивалось озерцо горького недоумения. Вот еще один прошел. И все по-прежнему. И отец, связанные с ним силы, все еще не дают о себе знать. Так чего же именно ждал Квинт? Этого, наверное, не знает никто. А теперь скажите, господа: верил ли Квинт в каких-нибудь богов? Могла ли такая вот душа оставаться открытой сверху? Было ли в ней место для высшего?
   Что есть религия? Может ли она быть личной, или же она - всегда общественна? Идея существования богов проста, в сущности. К ней пришли все. Ведь боги - не в мире. Боги - в душах. Человека без религии не бывает. Отсутствие всякой религии - тоже религия. Вера может быть глубоко личной, нераскрываемой, а может быть и демонстративной, и иногда это вызывает почтение, а иногда - раздражение у толпы. Нет пророка!.. О, этот зверь, тигр, светло горящий, человеческая толпа. Все законы истории здесь - в психологии толпы. Она отвратительна всем, даже тем, кто ее составляет, но она есть. И она - то главное ядро, вокруг которого ткется паутина, гордо называемая цивилизацией. Как только человек попадает в утробу этого зверя, он немедленно становится частицей его, и с этого мгновения у человека уже нет своей воли и своих стремлений. Всякая самостоятельность невозможна здесь. Здесь все - гротеск. Все пороки, и только они, возводятся в безумную степень. Толпа не знает благодарности; толпа не знает чести; толпа не знает совести; толпа не знает смущения. Это людское множество, соединенное инстинктом, всегда готово к расправе. Но это - и все, на что оно способно. Только разрушать. Ибо сотворить может только личность. У квинта были свои боги. Никто кроме него их не знал. А сам Квинт не знал их имен. Не знал, сколько их, где они и чем отличаются друг от друга. И откуда они появились у него, тоже не знал. Все это не нужно, уверяю вас! Боги Квинта - это неопределенная сила, способная вмешиваться в мир. И никому, ни одной живой душе Квинт никогда бы не признался, что эти боги существуют. Каждый должен сам дойти до этого понимания. Ему нельзя научить. Ведь никакое внешнее поклонение здесь не сыграет ни малейшей роли. Боги Квинта были смутны. Но разве от этого страдало их величие? Одна обращенная к ним тихая просьба была весомее любых храмов.
   Боги Гомера! Вы просты и величественны. И ваш мир тоже прост. Прост и величественен. Но в этой простоте тончайше звенит ослепительный трагизм. Нет. Боги Квинта не были таковы. Прежде всего, в них не было простоты. Они, как я уже сказал, были смутны, таинственны. Что же касается величия, то здесь расхождение в иную сторону. Богов Квинта и Гомера просто нельзя сравнивать! А мир Квинта был так запутан, что иногда он сам предавался отчаянию. В этом мире он совершенно не знал своего предназначения (в восемнадцать-то лет!), не знал никаких законов. Этот мир был безумен. Как безумен был и сам Квинт. Ибо безумен тот, кто мыслит не так, как ты. Таков древний инстинкт. Видимо, он заключается в желании сделать всех людей такими, каков ты сам. Ибо нет, не было и не будет никогда человека, который бы мог жить, искренне считая себя сумасшедшим, злым, подлым... Люди вообще, в массе своей, очень легко раздают определения, калечащие жизни. Тот - сумасшедший, а тот - нет. Безобидная странность, если только она раздражает ту волю толпы, которую принято именовать "общественным мнением", решает судьбу человека, и вот он уже становится изгоем. Кончено. "Общественное мнение" превратилось в "общественное порицание", а уж безжалостнее этого ничего и представить нельзя!
   Велент появился, когда Квинту исполнилось семнадцать. Обычно, когда кто-то нужен так сильно, как Квинту нужен был Велент, судьба уводит его как можно дальше. Нет, она, конечно, не зла. Она, скорее, с чувством юмора за наш, человеческий счет. Но для Квинта было сделано исключение, и в этом я вижу еще один признак его избранности. Велент появился до крайности просто. В дверь постучали. Квинт открыл. За порогом стоял коренастый человек с выгоревшими светлыми волосами. Был он в пропыленном плаще неопределенного темного цвета, с римским мечом на поясе; обветренное лицо, несимпатичное. Он неловко кашлянул и сказал то, чего глупее сказать было нельзя: "Привет!" И добавил: " Я Велент! Может, слышал? От отца?" Квинта хватило лишь на полуутвердительный-полупригласительный кивок куда-то внутрь дома. О Боги! Милости! И Велент вошел. И Велент как-то цепко осмотрелся. И Велент, вся неловкость которого сразу испарилась, скинул плащ. И Велент сел. Это было прекрасно. Это окрыляло. Квинт радостно служил гостю. Велент принимал все как должное.
   Он был самнит, черт знает каким ветром занесенный в Галлию и проведший там двадцать лет. Он был солдат по профессии да и по натуре. Ничем другим он в жизни не занимался. О себе рассказывал не то чтобы мало, а все как-то не по существу. В жизни он уважал только искусство войны, а потому с большим уважением относился к Риму и всему римскому. Квинт подозревал, что именно из-за этих взглядов ему и пришлось в молодости покинуть родной Самний. В Галлии он то нанимался на службу, то разбойничал на дорогах, то есть, менял статус, оставляя сущность своего ремесла неизменной. Был он широкоплеч, склонен к пьянству и не расставался с мечом, которым владел великолепно. Вернувшись, наконец, в Италию (он был бродяга и легко перебирался с места на место), Велент искал место, где можно остановиться, и выбрал дом Квинта. То есть, он-то, конечно, имел в виду его отца, о смерти которого узнал только по приезде в Капую. С замиранием сердца Квинт протянул ему загадочный меч с выцарапанной надписью. Велент некоторое время рассматривал его, наконец, узнал и рассмеялся. Квинт, ничего не понимая, тоже улыбнулся. Велент объяснил. С отцом его он встретился очень давно в Галлии, в сравнительно культурных местах. Познакомились они за вином. Потом пели. Потом им велели убираться. Началась драка. Словом, типичная, в каком-то смысле, история. Квинт слушал ошарашенно. А Велент вспоминал с видимым удовольствием, смакуя детали: Через месяц они расстались. Отец Квинта собирался осесть в Италии (что ему и удалось вполне), Велент оставался в Галлии. Чем занималась эта парочка в течение месяца, - неизвестно, строго говоря, но можно предполагать, что в тех местах на дорогах стало неспокойнее еще на двух человек. На прощание Велент подарил другу этот самый меч, узнал, что тот собирается обосноваться в Капуе, и получил приглашение появляться когда угодно. О происхождении сотоварища по грабежам Велент не знал ничего. Ему не пришло в голову поинтересоваться. Краткий рассказ? Да уж. И тем не менее, он разрушал все надежды. Велент, долгожданный, многовыстраданный Велент оказался грубым и невежественным и ровным счетом ничего не прояснил. Но все равно он был прекрасен. Прекрасен уже тем, что он был тут. Велент остался жить у Квинта. Ослепленный Квинт был счастлив дрожащим полупризрачным счастьем. "С мечом ходишь? - одобрительно сказал самнит, хорошо владеешь?" "Сказать, что нет, - и уйдет", - с тоской подумал Квинт и кивнул головой утвердительно. "Это хорошо. Но проверим. Завтра".
   Велент был далеко не идеальным соседом. А иногда он уходил куда-то дня на два-три бродяжничать и возвращался с деньгами. Откуда они - Квинт боялся спрашивать. Вечерами Велент пропадал где-то в кабачках, которые он изучил все через неделю после того как появился в городе. К тому же он был груб! И как только вполне освоился и отбросил всякие церемонии, а произошло это скоро - он был не из стеснительных, - Квинт почувствовал эту грубость на себе в полном размере. О Боги, Боги! Как он умел унизить насмешкой, как грубо издевался над его неумелостью, когда по утрам учил фехтовать. Он бил его плашмя мечом по плечам. Непристойные солдатские остроты летели Квинту в глаза, а он все сносил молча, преданно, потому что, несмотря на грубость, все еще любил Велента как полубога. До того, как Велент бесцеремонно вошел в его жизнь, Квинт, конечно, умел немного обращаться с мечом, но даже не подозревал, что существует на свете такое отточенное до бритвенной остроты искусство, которое демонстрировал ему ужасный обожаемый учитель. Велент прожил с ним три года, и три этих года Квинт впоследствии не любил вспоминать. Ему самому казалась отвратительной та рабская покорность, с которой он принимал насмешки и удары. Его били, а он преданно смотрел в глаза. И если воспоминание об этом все же всплывало, оно горячим кошачьим когтем царапало, оставляя по себе ноющую изнурительную боль. Мечу он Квинта научил, и Квинт, правда, не превзошел, но почти сравнялся с наставником. Однако, своим поведением Велент сумел-таки охладить слепую привязанность Квинта (у него же просто не было другого объекта для привязанности!). И к концу этих трех лет издевательства старого бродяги-разбойника все чаще натыкались на скрытое раздражение. Неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы не случайность. В один прекрасный вечер, когда Квинт впервые четко подумал, что Велент стал ему окончательно неприятен, Велент, как обычно, пошел шляться по городу, в случайной пьяной драке получил широкое отточенное лезвие в правую лопатку и умер на месте.
   Когда Квинт узнал об этой смерти (ему сообщил, исполняя нелегкий долг, сосед из дома напротив), он просто окаменел лицом и, ни слова не проронив, просто закрыл перед вестником дверь. Тот недоуменно выругался и забыл. А Квинт почувствовал натянувшуюся, готовую лопнуть напряженную пустоту в душе и в горле. Он дошел до постели, медленно лег и пролежал так, не двигаясь, весь день. Так впервые в жизни он почувствовал одиночество, которому предстояло стать его спутником почти до самого конца. До Велента было, в сущности, такое же одиночество, но тогда оно было почему-то естественным и не трогало. Не ищите логики в человеческом сознании, в глубинных человеческих поступках. Не ищите хотя бы потому, что ее там нет. Делать в Капуе двадцатилетнему Квинту было уже нечего, да и оставаться здесь, в этом доме, ему было уже не под силу. Заниматься же продажей и всем тем, что называется улаживанием дел, у него не было ни умения, ни желания. Поэтому он просто бросил все как есть и отправился в Рим, нелюбимый пока неосознанно, из-за ассоциаций с Велентом. О, этот город, самый живой город в мире! Благословенны проклятия на тебя и прокляты благословения на тебя! Город, деспотичный в своей справедливости, город, жестокий в своем великодушии, город, высокомерный в своей заботе. Он дышал свежей, юной силой, заставлявшей старые, угасающие народы отступать, силой, истинный пределов которой никто не знал, даже сам Рим. Здравствуй, Италия, мать урожаев! Вот твой сын! Твое средоточие, плоть от плоти, кровь от крови, кость от кости. Все лучшее в Италии и все худшее в Италии - все собралось здесь, увеличившись стократно, все сконцентрировалось здесь, спаялось в единую ослепительную звезду. Здесь вершина порока и добродетели, все противоположности собраны здесь. Римлянин! Ты научись народами править державно... Страшная строка. Но верная. Римляне еще только учились, они еще только пробовали силы. Они с простодушной жадностью бросались на все, что блестит. И они уже начинали диктовать свою волю эллинам, в сравнении с которыми были детьми... Грубый Лаций. Рим еще только рос, еще только перешагивал за пределы Италии непобедимыми своими легионами, а в римском Сенате египетские цари решали династические споры, надменные селевкиды излагали территориальные тяжбы, а ахейские стратеги оправдывали свои войны. Suum quique. Рим проигрывал битвы, но не проигрывал войн. Этот невероятный народ не умел отступать. Он только продвигался вперед, вбирая в себя все без разбора. Он был не лишен благородства и умел награждать союзников. Лучше испробовать римскую дружбу, чем римскую силу. Многие могли бы это подтвердить. И, наконец, уже мир смотрел на Рим без ненависти, а лишь с удивлением. Но вершина была еще впереди. Конец начала (он же - начало конца, как известно) еще не наступил. И будут, будут еще времена, когда воинственная Галлия станет покорна двум когортам, когда Азия склонится перед прутьями и топорами. Когда слова "римский гражданин" будут значить больше, чем многие титулы. И цари будут бороться друг с другом за тогу и чашу, и Сулла будет прекращать споры восточных деспотов, сказав: "народ и Сенат Рима думают так!", а претекста надолго станет для варваров одеждой бога. После каждого поражения Рим становился лишь сильнее. На каждый удар он отвечал ударом еще более сильным. И казалось, так будет всегда. Не раз Рим стоял на краю гибели. И кровь лилась. Но сквозь ливень смерти Рим вновь вздымался, как во сне. Люди гибли. Рим оставался. Захват Рима галлами послужил лишь прелюдией к победам Камилла, за Кавдинским ущельем последовал поход Курсора, а отчаянный союз трех сильнейших италийских народов не выстоял перед римскими легионерами и именем Долабеллы. И даже Пирр, пропитавший пренестинскую землю не только эпирской кровью, вынужден был все же отступить. С ним сражались пять консулов, и он уже диктовал условия мира, но Рим выстоял. Рим. Он был страшен и восхитителен. У него был волчий оскал. Он не умел останавливаться. Он уже, пока незаметно, пьянел от чужой крови и чужого золота; апогей наступит позже, когда Марий сделает римскую армию армией, а Лукулл пройдет по Азии огнем и мечом, когда Сулла разгромит Митридата и Метелл получит триумф за африканские победы. И даже, может быть, еще позже. Во время тяжеловесных походов Помпея и молниеносных войн Цезаря. Рим не знал жалости. Только расчет. Но он знал уважение. Этого у него нельзя отнять.
   В этот-то город отправился Квинт солнечным летом двадцатого своего года, а не менее солнечной весной двадцать первого уже был солдатом в римском легионе (против всех правил, прошу заметить!), и отличался от остальных лишь необычным мечом, который наотрез отказался заменить, справедливо полагая, что лучший меч - меч победителя.