- Эй, ты, голь перекатная! Как ты посмел мою заслуженную геройскую фамилию позорно калечить? Какой я тебе Помойкин, а? Да ты знаешь, гнида, что я с тобой...
   В ответ Андрей расхохотался и издевательски протянул:
   - С получением этой повесточки, ваше селедочное благородие, твоя полицейская власть надо мной кончилась! - Он достал из кармана повестку и помахал ею перед носом городового. - Теперь и доносы твои, и рапорты по начальству - грош для меня ломаный! С нынешнего дня я есть не обормот штатский, а воин его императорского величества! Не укусишь, твое помойное благородие!.. Поэтому просил бы вас, господин будочник, оставить на последний вечер меня, царева воина, в покое! Дать мне пролить слезу горючую на родном плече папушки да мамушки. - И вдруг лицо Андрея исказило бешенство. - Во-он! Вон сию же минуту, холуй царский! А не то пришибу по рекрутскому делу и отвечать за твою битую морду не стану! Кому сказано: во-он?!
   Обмойкин отшатнулся от стола, через который перегнулся побледневший Андрей.
   - Да ты что? Очумел, парень? - испуганно бормотал городовой. Попятился и, поскользнувшись в луже разлитой на полу водки, чуть не упал.
   Злобно оглядывая Андреевых, Ершинов подхватил Обмойкина под руку, повел к двери.
   - Пойдем отсюда, Фрол Никитич! Разве они люди, разве могут благородное обхождение понимать?! К ним с открытой душой, а они вон чего вытворяют! О благородстве человеческом, поди-ка, и не слыхали никогда. Одно слово: тьфу! Пойдем, сердешный ты мой человек! И давай-ка вперед нашего дорогого героя пропустим, за всех нас пострадавшего... Идите, Николай Фролыч, честь вам и первое место всегда! Этим-то голодранцам кишки бы на фронте на колючую проволоку намотать! От таких вся смута!
   Никогда Пашке не забыть, до самой его смерти, последнего взгляда молодого Обмойкина - столько в нем было ненависти! Жестокой, ничего не прощающей, страшной.
   6. ПРАВДА О ВОЙНЕ
   Дождавшись, когда за непрошеными гостями захлопнулась дверь, старый кузнец устало сел, приказал сынишке:
   - А ну, накинь крюк, Пашка! И возьми-ка одеяла, завесь построже окошки. По их подлой повадке они непременно подглядывать-подслушивать сунутся! - И, обернувшись в сторону занавески, за которой пряталась Люсик, крикнул: - Потерпи еще чуть, черноглазая!
   Через минуту оба окна в полуподвал были плотно завешены - при всем желании с улицы ничего не увидеть.
   - Теперь выходи, Люся!
   Придерживая пенсне, Люсик выбралась из темного уголка.
   - Ну и молодец же вы, Андрюша! - сказала она, смеясь. - Вот уж не предполагала в вас таких артистических талантов! Славно вы с незваными гостями и их водкой расправились! Пять с плюсом!
   - Молодец! - похвалил сына и старый Андреев. - Не пристало нам купецкие да полицейские подношения принимать! Садись, Люся.
   Люсик снова села рядом с Андреичем, изучающе, будто увидела впервые, вглядывалась в лица парней. И все молча смотрели на нее, ожидая.
   - Так вот... - нерешительно заговорила Люсик, теребя кружевной воротничок блузки. - Я хотела сказать...
   Она повернулась к старику Андрееву, словно спрашивая разрешения. Он кивнул:
   - Валяй, Люсенька, все, что из души просится!
   Люсик продолжала:
   - Я хотела сказать... Ведь я довольно близко соприкасалась с теми страданиями, которые несет народу эта неправедная и преступная война. Знаете, у себя на родине, в Тифлисе, окончив гимназию и школу народных учительниц, я поступила на курсы сестер милосердия и около года работала в госпиталях. Да, да, не удивляйтесь, Андреевич! Нет, меня никто не заставлял, я сама... Просто хотелось вплотную соприкоснуться, увидеть своими глазами, услышать рассказы о войне рядовых солдат... И вот тогда я и поняла по-настоящему, что такое война...
   Внимательным взглядом девушка обвела грустные лица женщин, девушек и парней. И, смущенная всеобщим вниманием, сняла и долго протирала пенсне. И опять глаза ее, не защищенные стеклами, показались Пашке удивительно добрыми и беспомощными. "Такие только у мамки и есть", - подумал он.
   - В госпитале я многое-многое и перечувствовала, и передумала. Раненые поступали в тифлисские госпитали с Закавказского фронта - там шли жестокие бои с турками. Но среди раненых были не только кавказцы армяне, грузины, курды. Привозили и русских, и украинцев. Искалеченные, голодные, страшные... Многие без рук, без ног, с признаками гангрены... ампутированные наспех, прямо на передовой...
   Внезапно мать Игната Кузовлева всхлипнула и, бормоча что-то, обхватила руками шею сына. Тот растерянно поглаживал ладонью дрожащую голову матери.
   Глядя на корявые, измученные работой руки женщины, Люсик подумала, что она, наверно, говорит то, чего этим несчастным не стоило бы говорить.
   - Нет, нет! - Она встала. - Я вовсе не хотела вас пугать, дорогие! Я просто хочу предостеречь ребят, предупредить, чтобы не лезли напрасно под пули и снаряды. Поверьте, у всех, кто переживет нынешнюю войну, впереди совершенно другая, не похожая на сегодняшнюю жизнь. Потому что Россия вступает в полосу величайших потрясений, потому что близка революция! Революция с большой буквы! - Люсик обвела расстроенные, заплаканные лица женщин внимательным взглядом. - Простите, если я причинила вам боль!
   - Да нет, Шиповничек! Все верно говоришь, все в порядке! - кивнул Андрей.
   Но разговор дальше не складывался, не налаживался, и вскоре гости один за другим разошлись. Люсик и Столяров не спешили, было похоже, что им хочется поговорить с Андреем наедине.
   Когда Пашка запер дверь за очередным ушедшим, Люсик просительно тронула ладонью плечо старого кузнеца.
   - Мы побудем еще немножко, Андреевич, а? Нам нужно с Андреем...
   Кузнец перехватил тоненькую руку девушки, подержал бережно и нежно так держат в ладонях подобранного на улице, выпавшего из гнезда птенца.
   - Ты, Люсенька, можешь при мне и моей хозяйке все без опаски говорить. Мы с ней и жизнь понимаем, и молчать умеем.
   Вдруг Андреич нахмурился, на лицо, и без того темное, набежала тень.
   - Однако, извини... Если твоего доверия к нам нет...
   - Да что вы, что вы! - горячо перебила Люсик. - Уж от вас-то, Андреевич, у нас с Алешей, - она кивнула на Столярова, - не может быть секретов! Поверьте моему честному слову, я не привыкла говорить неправду!
   - Э, миленькая ты моя черноглазка! - Старик смотрел на девушку с пристальной нежностью. - Вот тут ты и привираешь чуток! Ну, верно, мне ты не соврешь, не согрешишь против совести! Это да! Но ежели перед ними-то, перед супостатами, ведь скажешь неправду? Ложь-то бывает и святой, во спасение. Ага, молчишь? Вот то-то оно и есть.
   - Вы угадали, Андреевич! - согласилась Люсик.
   И вероятно, ей вспомнилось что-то свое, очень печальное. Отгоняя воспоминания, покачала головой.
   - Давайте не будем об этом, Андреевич! Верю: и выживем, и победим! Она повернулась к Андрею. - Вы извините, Андрюша! Я не могла подробно говорить при ваших гостях, я не всех знаю...
   Андрей кивнул:
   - Правильно, Шиповничек! И я не с каждым, кто сейчас здесь сидел, успел пуд соли съесть! Кое с кем меня только нынешний рекрутский жребий и свел.
   - Осторожность твоя законная, Люсенька, - поддержал сына Андреич. Нынче полицейские ищейки во всякой рабочей одежонке за вашим братом охотятся! Принюхиваются, выискивают, где бы побольнее укусить!
   Люсик с облегчением вздохнула.
   - Ах, как я рада, что вы меня правильно понимаете, Андреевич! благодарно ответила она. - Я боялась...
   Кузнец жестом остановил девушку и встал, тяжело опираясь ладонями о край стола.
   - Все-таки мне по стариковскому делу на покой пора. Завтра чуть свет загудит Михельсон, потребует к наковальне на двенадцать часов... Так что извиняй, Люсенька, пойду завалюсь в свою берлогу, все кости с устатка ломит!.. Да и ты, хозяйка, приберешь посуду и ложись, не мешай им! Поутру-то Андрюхе мало-мало еды собрать требуется. Как же! Подавай им, кроме сына, "харч на двое суток"! Будь здорова, Люся! И ты, Алеша!
   Дело у Люсик и Столярова оказалось простым, но опасным. В подпольных кружках Замоскворечья, узнав о новой мобилизации, напечатали - да и сейчас продолжают печатать! - на шапирографах и стеклографах антивоенные листовки. Их нужно каким-то образом раздать отправляющимся на фронт. Желательно доставить их и дальше, тем, кто мается и голодает в окопах, слушая посвист пуль.
   Правда, еще со времен тифлисских госпиталей Люсик запомнила горьковато-усмешливую солдатскую присказку: "Нет, браток, та, что свистнула, она тебе уже не страшна, не убьет. Свистнула, считай пощадила, пролетела мимо! А ту, которая скосит да в братскую могилу уложит, ее свиста ты, друг, не услышишь, не успеешь!"
   Молча выслушав Люсик, Андрей на минуту задумался.
   - Вы не посчитайте, Шиповничек, что я чего-то боюсь. Нет! Не в том суть! Но тут вот какая, понимаете, загвоздка. Если, скажем, нам завтра листовки с собой взять, так ведь с нас в казармах перво-наперво гражданскую одежонку-то снимут, на шинели да гимнастерки поменяют. И пока мы нагишом, простите за слово, перед ними стоять будем, они все наше тряпье, все сумки переберут, перещупают. Верно? Значит, листовки вы нам попозже должны передать, когда царскими солдатиками оденемся. Так ли?
   Люсик согласно склонила голову, а Андрей, помолчав, продолжал:
   - И все же интересно прочитать, что большевики солдатушкам, бравым ребятушкам пишут!
   - Что ж, это можно, - ответила, чуть помедлив, Люсик.
   Пока она, отвернувшись, доставала из-за корсажа платья глубоко запрятанную листовку, Андрей приметил Пашку, примостившегося возле дальнего угла стола.
   - А ты чего здесь уши растопырил, Арбузище?! - Он встал. - Брысь сей же час под одеяло, не твоего ума тут дело! Ну, кому сказано?!
   Несмотря на просящий взгляд брата, Андрей силой затолкал его в спальный закуток, задернул занавеску.
   - Чтобы немедля спать! А то провожать завтра не возьму! Понял?!
   Пашка обиженно шмыгал носом.
   - Так ведь и так и эдак не выходит! Батя же сказал: на завод завтра!
   - Денек-другой обойдутся михельсоны без твоих рук! Сам батьке скажу. Один пойдешь провожать за всю семью... Сейчас ложись, спи!
   Но было Пашке, конечно, не до сна. Переложив подушку от стены к занавеске, прилег, напряженно прислушиваясь.
   Вернувшись к столу, Андрей подвинул лампу к себе, взял из рук Люсик серый, шершавый листочек.
   - Лучше бумаги не могли найти! - словно извиняясь, шепнула девушка. - Да и напечатано не особенно четко. Стеклографы и шапирографы примитивные, самодельные, да и краска - третий сорт. И потом, вот что хочу добавить, Андрей! Мы это сочиняли не сами, а перепечатали выдержки из питерских листовок, они написаны очень сильно и убедительно.
   - Какая разница - кто сочинял? - пожал плечами Андрей. - Была бы правда, чтобы до печенок доставала!
   Он бережно разгладил помятый листок в падавшем от лампы круге желтоватого света, склонил над ним голову.
   - Вы, Андрюша, вслух, - через минуту попросила Люсик. - Тихонько, чтобы не помешать вашим... - Она показала глазами на дальний угол, где стояла за пологом кровать стариков. - Еще раз хочется послушать, как звучит. И читайте, пожалуйста, с самого начала, Андрей.
   Пашка вплотную прильнул к занавеске. Так ему было слышно любое, даже произнесенное шепотом слово.
   Покосившись на полог в углу, глухо кашлянув, словно в горле застрял комок, Андрей начал:
   - "Товарищи солдаты и матросы! Уже третий год длится мировая война, и все не видно ей конца. Миллионы людей убиты и искалечены на полях сражений, сотни городов, сел и деревень обращены в развалины, цветущие страны превратились в пустыни. Третий год народы Европы, одетые в солдатские шинели и скованные цепями военной дисциплины, посылают в так называемого врага губительный ураган свинца и стали, душат друг друга газами и употребляют десятки других способов взаимного истребления. И все новые и новые массы людей вливаются на место убитых и раненых, выбывших из строя, принося свою жизнь на окровавленный "алтарь отечества"..."
   Уличные шумы за окнами давно стихли - ни людского говора, ни грохота ошинованных железом колес ломовиков. И в подвале совершенно тихо, только тиканье ходиков да глухой взволнованный голос Андрея, наливающийся силой от фразы к фразе. Андрей сам этого не замечал, как не замечали ни Люсик, ни Алеша Столяров, сидевшие рядом с ним.
   Пашка встал и, держась руками за края занавески, слушал, затаив дыхание. Не сводя глаз, смотрел на склоненные над столом головы. На каштановые, отливающие латунью кудряшки брата, на иссиня-черную, рассеченную пробором голову Люсик.
   Андрей читал дальше:
   - "...В то же время в далеком тылу солдатские семьи испытывают не сравнимые ни с чем тяготы нужды, истощают последние силы в борьбе за убогое, нищее существование. Но их усилия тщетны! Голод приближается семимильными шагами, и нечем и некому его остановить. Обнищание и вырождение - вот что несет народу продолжение преступной войны..."
   Пашка невольно сделал шаг к столу. Его не видели, не замечали.
   - "...Таково положение повсюду, во всех воюющих странах, но у нас оно хуже чем где бы то ни было! С самого начала войны царское самодержавие ведет ожесточенную необъявленную войну против собственного народа. Прикрываясь военным положением, продажные лакеи царской власти принялись за беспощадный разгром тех немногих завоеваний, которые сохранились у трудящихся после революции девятьсот пятого года. Напомним, что около двенадцати лет назад рабочие заплатили за эти завоевания Кровавым воскресеньем и еще тысячами и тысячами жизней по приговорам палачей типа Ренненкампфа и Меллер-Закомельского!"
   Андрей глубоко вздохнул, вытер ладонью испарину, проступившую на лбу. И продолжал:
   - "...В некоторых губерниях снова введено крепостное право в буквальном смысле этого слова. Под страхом штрафов, порки и тюрьмы крестьяне, как и в старину, обязаны обрабатывать помещичьи поля: хлеб, дескать, необходим для армии, для победы! Попробуй откажись! Поборы и притеснения все увеличиваются; растут налоги и подати, последнюю копейку у тружеников выколачивают плетьми стражники и урядники. На фабриках, заводах и рудниках рабство, прикрытое словами о патриотизме, фактически введено давно, с самого начала войны! И если голодные рабочие пытаются бороться за улучшение своей каторжной жизни, тогда вас, солдаты, заставляют быть их палачами! Вспомните: когда народные избранники, депутаты Четвертой Государственной думы, социал-демократы, смело подняли свой голос и заявили, что война преступна, что народу она не нужна, их объявили изменниками родины и немецкими шпионами и, несмотря на так называемую депутатскую неприкосновенность, отправили гнить в Сибирь!"
   Андрей тяжело дышал. Люсик осторожно тронула его руку.
   - Передохните, Андрей...
   Но он не слышал. Продолжал читать все громче и громче, позабыв о Пашке, о стариках родителях...
   - "...Да, товарищи солдаты, ваши жертвы на фронте бессмысленны и ничем не помогут народу. Вас убивают и калечат не за народное счастье и свободу, а лишь потому, что царь, фабриканты и помещики посылают вас, как своих рабов, на мировую войну. И за ваши жертвы, за ваши раны и смерть вам не будет ни памятников, ни награды! Правда, продажные писаки громогласно называют вас "героями" и "дорогими защитниками отечества", а наемные болтуны-фарисеи произносят перед вами льстивые речи. Но все это ложь, пустые обманчивые слова! А на деле? На деле в армии процветает мордобой и порка за малейшую провинность и командирская плеть полосует кровавыми рубцами ваши беззащитные спины..."
   Пашка слушал, притиснув к груди сжатые кулаки. Каждое слово ударяло в уши, как удар набатного колокола. Чуть не до крови закусив нижнюю губу, Пашка все ближе подходил к столу. Набатные слова громом били и били в уши:
   - "... Вас, солдат, во многих городах не пускают в трамвай, словно вы не люди, а собаки. Тысячи ваших товарищей засечены до смерти, расстреляны перед строем или томятся в каторжных тюрьмах за малейшее недовольство или ослушание, за протест против произвола самодуров-офицеров. Жестокой железной дисциплиной стремятся выбить из вас все человеческие чувства, превратить в бездушные машины для убоя таких же, как вы, рабочих, только говорящих на других языках. И каждая капля пролитой вами и ими крови золотой монетой падает в бездонные карманы самозваных властителей мира..."
   В этот момент, когда Пашка стоял уже возле самого стола, за спиной брата, напряженную тишину, нарушаемую лишь голосом Андрея, разорвал истерический крик:
   - Не да-а-а-ам! Не да-ам! Андрюшенька, золотце мое! Да не пущу я тебя на гибель смертную!
   Оборвав на полуслове, Андрей резко, словно его стеганули невидимым хлыстом, оглянулся на крик матери. Люсик вскочила с места, ее пенсне, звякнув, упало на стол. Встал и Столяров, одергивая под форменным ремнем рубаху.
   Пашка, как и все, смотрел в угол, на кровать стариков, - там можно было различить в полутьме две фигуры. Колыхался над кроватью отдернутый полог, и старый кузнец, путаясь в складках этого полога, с трудом удерживал рвущуюся у него из рук жену. Обессилев, будто теряя сознание, она вдруг перестала кричать и лишь бормотала сквозь слезы что-то бессвязное и жалкое.
   - Не рви матери сердце, Андрей. Имей совесть! - глухо сказал из угла кузнец.
   - Простите! Простите! - повторяла Люсик, ощупью стараясь отыскать на столе пенсне.
   Мельком глянув на беспомощно-слепую Люсик, Андрей прошел в угол, обнял мать. Та прижалась к нему худеньким, истощенным телом, дрожа и тыкаясь в грудь и плечи мокрым лицом.
   - Да успокойся ты, мамка! - с необычной для него мягкостью и нежностью заговорил Андрей. - Да неужто ты и впрямь думаешь, что я дам себя убить-искалечить за нашу собачью жизнь? Не будет такого во веки веков! Не дураки мы теперь, не кутята слепые! Ну, вытри слезы!
   - Сынонька, сынонька! Так ведь там, сказывают, смерть, она со всех сторон на солдат глядит: и в лицо спереди, и с каждого боку, и со спины даже! Как ты от нее спасешься-убережешься, миленький, первенький мой!
   - Ты верь мне, мама! Вернусь! Обязательно вернусь! Верь и жди! твердо сказал Андрей, бережно приглаживая растрепавшиеся, тронутые сединой материнские волосы. - Потом то учти, мама, война-то к концу идет! Революция рядышком! Нет больше у народа терпения муку нести незаслуженную, потому и близок крах подлому изуверству! А пока я тебе каждый день буду письма-поклоны с горячей моей любовью писать... А?
   - Так ведь неграмотная я, сынонька миленький...
   - А Пашка у нас на что?! - оглянувшись на братишку, засмеялся Андрей. - Он же парень - во! Словно богатырь из сказки растет! Он и воды притащит с колонки, и дровишек наколет, принесет. Он же все умеет, гляди, какой лихой! Ему бы десятый сон глядеть, а он ишь столбом-истуканом на месте застыл, уши расставил... Эй, Арбуз, поди-ка сюда!
   Пашка подошел к матери, обнял ее с другой стороны.
   Старая деревянная кровать заскрипела под Андреичем. Он сел, упираясь руками в ее край, и хмуро, исподлобья, оглядывал сыновей.
   - Довели мать!
   - Ну вот видишь, мама, - будто и не слыша упреков отца, ласково, как ребенка, уговаривал Андрей. - Вон он, твой Пашенька ненаглядный, и радость, и горе твое, как сама зовешь. Не одна остаешься! Да и я не на век ухожу! Чует сердце: скоро вернусь! И вернусь живой, без единой царапины... Мне же моя силушка для будущей борьбы за революцию понадобится... Сама сейчас, поди, слышала, о чем у русского народа душа болит, кровью исходит? Слышала?
   - До единого слова, Андрюшенька!.. Потому и не стерпела, не сдержала боли, миленький...
   - А ты стерпи! Мы же все вон какие терпячие! Успокойся и ложись, старенькая наша. Давай-ка помогу. Ишь совсем легкая, словно птичье перо, стала...
   Приподняв мать, бережно уложил ее в постель, накрыл одеялом.
   - Спи, мама!
   Задернул полог и, ни на кого не глядя, вернулся к столу.
   Люсик, успевшая сложить и спрятать за корсаж листовку, смотрела сконфуженно и виновато.
   - Извините, что так получилось, Андрей. Мы с Алешей пойдем, пожалуй?
   - Тут вашей вины, Шиповничек, нет! - жестом остановил девушку Андрей. - Больше моя. Да ведь и дела-то главного не обговорили. А ежели не нам, то кому его за нас обговаривать и доделывать? Я насчет листовок...
   Помолчали. В лампе догорали остатки керосина, она коптила, темные полосы затеняли стекло.
   - Узнать, с какого вокзала отправлять будут! - с тревогой косясь в угол, шепнула Люсик. - Тогда бы можно что-то...
   - Кто их знает! - перебил, пожимая плечами, Андрей. - Это первые годы с громовыми оркестрами да иконами, да с "Боже, царя храни" провожали! А нынче, должно быть, солдатские проводы прячут, тайно устраивают. Может, на Брянском, может, на Николаевском в скотные вагоны грузить станут. Сорок человек иль восемь лошадей!
   - Узнать надо, откуда!.. Мы бы туда с листовками и пробрались, заметил Столяров. - Уж как-нибудь исхитрились бы. Но вот когда? Завтра, послезавтра?.. И на какой фронт?
   - Н-да! В том и загвоздка, - хмуро отозвался Андрей. - Хитрые они стали. С завязанными глазами нашего брата невесть куда волокут!
   И тут из сгущающейся тьмы раздался тихий голос Пашки:
   - Мы возле казарм караулить станем, а?! Как вас погонят на вокзал, мы бегом в институт, в столовку! Куда скажете! И листовки мы тоже поможем...
   - Да кто "мы"? - так же шепотом спросила Люсик, наклоняясь к Пашке.
   - Дружина! Нас много. Попрячемся и станем караулить возле казарм... И прибежим, куда велите...
   С минуту трое взрослых молчали, то переглядываясь, то силясь рассмотреть в полутьме мальчишеское лицо. И первым со вздохом облегчения засмеялся Андрей:
   - Я же говорил, Шиповничек, у меня братишка - парень стоящий! Башка!.. Глядишь, попадут листовочки кому надо!..
   7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ
   Братья долго не могли уснуть.
   Прежде чем лечь, Пашка сдернул с окошек свое и братнино одеяла, отнес в закуток. Андрей задул полупотухшую лампу, молча разделся, лег. Но и сон не шел, и говорить не хотелось. Пашка сопел, сдерживая слезы, Андрей думал о своем.
   Всю ночь в их спальную каморку поверх занавески проникал смутный красноватый свет уличного керосинового фонаря, недавно установленного перед входом в лавку Ершинова.
   Большую часть фонарей на улицах Замоскворечья не зажигали второй год. По режиму военного времени городская управа экономила и газ и керосин прежде всего на окраинах. В Замоскворечье фонари горели лишь у заводских и фабричных ворот, у полицейских околотков да возле военных Александровских казарм и школы прапорщиков.
   Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.
   Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.
   Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.
   И в эту ночь деревянная колотушка сторожа монотонно бубнила свою скучную дробь то чуть подальше, то совсем рядом. Надтреснутый колокол пожарной каланчи на Серпуховке отзванивал часы.
   Во дворе надрывался лаем Лопух, бросаясь неведомо на кого. Дрожа за собственное "праведно нажитое", хозяева всегда держали несчастного пса впроголодь. "Чтобы, значит, позлее был! Сытый, какой он будет караульщик?! Дрыхнуть станет - и все дела!" - опять же резонно рассуждал Ершинов.
   Обычно, набегавшись за день, Пашка засыпал сразу, как только касался головой подушки. А сегодня сна не было - лежал, ворочался, слушал шорохи ночной жизни.
   Лаял Лопух, свиристел за печкой сверчок, скрипела деревянная кровать в углу стариков - тоже, видно, не могли уснуть. Но вот, наконец, послышался могучий, с посвистом храп - отец уснул.
   - Эй, братка! - шепотом окликнул Пашка, приподнявшись на локте.
   - Ну чего, Арбузик?
   - Я... Я все боюсь: вернешься ли?
   - Обязательно вернусь, Паша! Мне не вернуться никак невозможно. Мать, отец, ты! Да еще, понимаешь...
   Андрей не договорил, но Пашка прекрасно понимал, о ком речь.
   Он не раз видел брата вместе с Анюткой из формовочного цеха соломенные, с рыжеватинкой, легкие волосы, выбивающиеся из-под цветастой косынки. Озорные зеленоватые глаза, похожие на крошечные лесные озерца.
   Такие зеленые озерца - только в тысячу раз больше! - Пашка видел всего один раз, в лесу на Брянщине, куда ездил с матерью в деревню шесть лет назад... Почему они запомнились на всю жизнь? Вероятно, потому, что оказались такими неожиданными, такими далекими от Москвы, словно осколочки пушкинских сказок...
   - Как считаешь, братка, не победит нас германец?
   Андрей ответил не сразу, шуршал в темноте газеткой, свертывал самокрутку.
   Вспыхнуло на секунду дрожащее пламя спички, осветило литые, будто каменные, обожженные у горна скулы, упрямые, резко обрисованные губы, пронзительные даже сейчас глаза. И только жадно и глубоко затянувшись и выдохнув к потолку дым, Андрей заговорил. И говорил он на этот раз с братом не как всегда, а будто с равным, со взрослым. А может, он вовсе и не с Пашкой разговаривал в эти минуты, а с самим собой, перебирал вслух невеселые тягостные мысли.
   - Победит - не победит, кто его знает? Ежели бы русский народ да и вражеский тоже, скажем немецкий, поняли бы, что война только капиталистам выгодна, тогда ей сразу конец!