– Вы с ней переписываетесь?

– Нет, милый, не пишу я ей, и она мне не пишет. Женщина была молодая, красивая, в годах, надо и ей устраивать свою жизнь; может, замуж вышла, дети пошли. Не сидеть же ей в бобылках.

Мы помолчали. Что я мог ей сказать? Ничего не мог сказать. Я не мог сказать ей правду. Не мог, не мог, не мог. Пусть говорят те, кто ввел ее в заблуждение.

– А кто вам сообщил насчет сына? – спросил я.

– Сообщил кто? Из газеты, человек такой – Агапов сообщил, в сельсовет, а уж председатель – мне.

– И когда вы собираетесь ехать в Корюков?

– Вот деньги получу за дом. Хоть небольшие деньги: у нас тут дома дешевы; в России, говорят, дорогие. Корову продала, телку. Насобираю чего-нибудь. Только задача: где остановиться, где жить, пока квартиру не раздобуду. Думала Клавдии написать, у нее пока остановиться, один район-то, а потом раздумала: у ней, может, муж, семья, зачем ей старое ворошить? Может, муж и не знает ничего про Митю. Дело женское, деликатное, зачем же я буду ей жизнь-то портить. Теперь уж Митя мой никому не нужен. Только одной матери и нужен.

33

С утра они слышали движение машин по улице, грохот танков, шли войска, но какие именно – не видели: шофер не уходил со двора, чего-то мастерил на скамейке. А когда уходил в дом или с судками за обедом, они все равно ничего, кроме двора, видеть не могли.

Бокарев подполз к торцу сеновала, забитому вертикально стоящими, косо срезанными дощечками, осторожно попытался оторвать одну – она заскрипела на гвоздях. Он перестал тянуть, прислушался – немец легко постукивал, будто молотком по бородку. Бокарев опять потянул дощечку – она снова заскрипела. Он опять перестал тянуть, прислушался. Удары во дворе прекратились. Потом блеснула и расширилась полоска света, ворота открылись – в них стоял немец.

Бокарев притаился, сжимая в кармане гранату.

Немец развел обе половины ворот и так держал их некоторое время, чтобы не захлопнулись, стоял, всматривался в глубь сарая. Потом нагнулся, поднял чурбачок, осмотрел его, придерживая одной рукой медленно наезжавшую створку, другая уже закрылась.

Удовлетворенный осмотром, немец вернулся на скамейку. Створка, которую он придерживал, осталась в том же положении, не захлопнулась и не открылась шире, в сарай теперь падал косой луч света.

Немец поставил чурбачок на скамейку, на чурбачок положил лист жести и стал рубить его зубилом, размеренно и точно ударяя по нему молотком. И Бокарев подивился аккуратности немца: подложил чурбак, чтобы зубилом не испортить скамейку. Хотя, если прикажут, сожжет дом со всеми сараями и скамейками, а если надо, то и с теми, кто в доме.

Прислушиваясь к ударам молотка по зубилу, к металлическому дребезжанию жести, Бокарев сильно дернул дощечку – верхний конец ее вместе с гвоздем оторвался от стропила.

Он снова притаился, но немец не оглянулся.

Нижний гвоздь Бокарев не стал выдирать: дощечка вращалась на нем, как на оси; можно было поворачивать ее, смотреть через щель, потом обратным поворотом ставить дощечку на место и закрывать щель.

Теперь Бокарев видел слева главную штабную улицу, огороженную шлагбаумами, справа – боковую улицу, на которую он выходил ночью и где, по его расчетам, должен быть дом, в котором они оставили Вакулина. Видел он и переулок, соединяющий эти улицы, видел поля и темнеющий вдали лес.

Штаб помещался в школе. По машинам – «оппель-адмиралу», «хорьху», большим «мерседесам», – по охране Бокарев определил, что штаб крупный, машины генеральские, штабные учреждения были в домах: туда тянулись кабели телефонной связи, входили и выходили офицеры с папками, портфелями, бумагами. Наверно, штаб танковой бригады, а то и корпуса.

Днем через город прошла колонна моторизованной пехоты, прошло звено танков, проезжали отдельные транспортные машины, но не по центральной штабной улице, а но боковой. Доезжали до шлагбаума, сворачивали в переулок и уже за вторым шлагбаумом возвращались на шоссейку. Через шлагбаум пропускали только легковые машины.

По штабной улице не выберешься. Выбираться надо по боковой; она и ночью показалась ему подходящей окраина, за ней поля, овраги, лес. И переулок прямо против их сарая. Перелез через забор, переполз улицу – и там.

Чем больше всматривался Бокарев в улицу, тем сильнее укреплялось в нем решение уходить сегодня же ночью – второй день без хлеба; завтра Краюшкин совсем ослабеет; он сам испытывал тошнотные приступы голода: его молодой, сильный организм требовал пищи. Все больше прибывает войск: немцы, видно, ведут широкое наступление в юго-восточном направлении, прорвали нашу оборону. Только бы дойти до леса, оттуда можно пробраться к Клавдии, спрятаться у тамошних, а потом добраться до своих; придется ему отчитаться за людей, за убитых, за машины. Ладно, все это потом. Главное выскочить в лес, а там будет видно.

Прижимая кнопку, чтобы не слишком щелкнула, Бокарев открыл планшет. Карта лежала в планшете так, как он ее свернул еще в МТС, – тем квадратом, где был город Корюков. В западном направлении – Федоровка, на север, чуть повыше, – МТС. После боя уходили они еще севернее и, видно, зашли в город с северо-востока, потому что он никак не мог сориентироваться, где дом Михеева; считал, что с запада, а он, значит, в другом конце улицы.

Да, не по дороге.

Но уйти без Вакулина он не мог. Может, убили его немцы или умер у хозяина рана серьезная. Может быть, в плен забрали, он должен все знать о нем, не имеет права так бросить и уйти.

Только как поступить с Краюшкиным: вдвоем им идти до Михеева, а потом дальше или одному сходить к Михееву, потом вернуться, взять Краюшкина и уйти переулком.

Он остановился на втором решении Не пройдет раненый всю улицу. А тут юркнул в проулок, пока охрана не видит, и ползком, а там потихоньку и дойдут до Федоровки.

Но Краюшкину он не сказал, что принял именно такое решение. Объявил само решение – уходить, а как уходить, скажет потом.

– Сегодня ночью будем уходить. Как нога?

– Нога, она и есть нога.

– Добежишь до леса?

– Добежать не добегу.

– А дойти?

– Может, и дойду.

– К вечеру приготовься, возьмем по автомату и все гранаты.

Краюшкин промолчал. Бокарев про себя отметил враждебность этого молчания – не хочет уходить, боится; может, ждет, что Бокарев один уйдет, а сам сдастся в плен. Тем более, тут штаб, с ходу не расстреляют. Немцы кидают листовки, признают, что в сорок первом действительно были трудности с пленными ввиду их большого количества, а теперь все наладили: сдавайтесь, паек пленным выдаем. Может, он, дурак, и поверил.

Но в мысли и замыслы Краюшкина Бокарев проникнуть не мог. Перед ним был подчиненный ему солдат Красной Армии, и судить о нем он мог только по его поступкам: не подчинится Краюшкин – тогда он и будет решать его судьбу.

Шофер во дворе закончил работу, сложил все аккуратно в багажник, чурбачок отнес обратно в сарай, взял в доме судки и ушел за обедом.

Бокарев тут же спустился во двор и вошел в дом. В кухне стояли ведра с водой, но еды никакой не было, и хорошо, что не было – не удержался б, взял бы, а брать здесь нельзя: заметит пропажу аккуратный немец, поднимет тревогу, весь двор переворошит.

Бокарев снял с полки хозяйскую кастрюлю, наполнил ее водой из обоих ведер, чтобы не было заметно, и вернулся на сеновал.

– Это уж бы ни к чему, – проговорил Краюшкин недовольно.

– Прикажешь на водопровод сходить? – насмешливо спросил Бокарев.

– Лежать надо, терпеть.

– И долго?

– Пока штаб не уйдет.

– Штаб уйдет, комендатура останется, полицаи.

– Лишь бы жители вернулись, а там уйдем. Переждать надо. Штаб танковой бригады не будут держать в тылу, поскольку наступление.

– Стратег! – насмешливо сказал Бокарев. – Не хуже Лыкова.

– Немец с судками ходит, – продолжал Краюшкин, – значит, не развертывают офицерскую столовую, не собираются долго задерживаться.

Замечание Краюшкина насчет судков было правильно, но старик чем-то раздражал его. Не докучает, не стонет, не жалуется, хотя и подставил ногу под пулю; держит его здесь – ладно, дело солдатское, бывает. Раздражало другое: они как бы поменялись ролями. Краюшкин, всегда словоохотливый, болтун, шутник, прибауточник, стал немногословен, осторожен, замкнулся, все обдумывал и взвешивал, а он, Бокарев, всегда скупой на слова, такой выдержанный и расчетливый, много и неосторожно разговаривал, не мог усидеть на месте, не мог ждать, терпеть.

Ночь опять выдалась светлая, иногда набегали тучи, тогда серело все вокруг, потом снова светлело.

Бокарев переполз через забор. Улица была пустынна, одинокие машины стояли у домов, патрулей не было видно совсем. Вместо того чтобы перебежать улицу и переулком, а потом околицей пройти к дому Михеева, Бокарев пошел прямо по улице, прижимаясь к заборам, пригибаясь у палисадников, иногда заглядывая в освещенные окна. Безнаказанная дерзость придавала ему еще большую смелость, уверенность, что все сойдет благополучно.

Наконец он добрался до дома Михеева. Точно, этот самый дом, в это окно они стучали, через эту калитку входили.

Он осторожно обошел двор, пытаясь определить, есть тут немцы или нет. Как будто нет. Не любят немцы селиться в крайних домах, больше к середине жмутся.

Он тихонько постучал пальцем в окно. Прислушался. Никто не отозвался. Он постучал еще раз. Потом перешел к другому окну и там постучал. Зашел с другой стороны, постучал. Дом точно вымер.

Но дом не вымер, в нем была жизнь, были люди, только не хотели отзываться, осторожность его стука их и пугала. Постучи он в дверь требовательно, по-начальнически – сразу бы открыли, подумали бы, что немцы, побоялись бы не открыть. А так понимают, что стучит свой и с ним попадешь в неприятность. Дом-то крайний: партизаны могут из леса подойти или солдат захочет укрыться, – крайняя изба, она все на себя принимает.

Он присел под широким, развесистым дубом, единственным в этом саду, где были только фруктовые деревья; ждал, прислушиваясь к дому. В доме было тихо.

Он услышал шум машин и увидел дальний молочный отблеск фар. Подполз к палисаднику и сквозь щели штакетника посмотрел на улицу.

По ней двигались грузовые, крытые брезентом машины с притушенным под козырьком светом, останавливаясь у домов, они его гасили. Он насчитал десять машин; последняя остановилась недалеко от сада, где он лежал.

Из машины выходили шоферы, вынимали из кабин вещмешки, чемоданчики, входили в дома.

Совсем рядом слышалась немецкая речь.

И в соседний дом прошли два шофера, громко, требовательно постучали в дверь – дверь открылась, они вошли туда, положили вещи, один остался, другой вернулся к машине, еще чего-то взял, понес в дом.

В дом Михеева никто не входил; там, конечно, не спали, разбуженные и его осторожным стуком, и шумом подъехавших машин, и стуком шоферов в дверь соседнего дома.

Бокарев встал, поднялся на крыльцо, требовательно постучал.

Дверь, как и в прошлый раз, открыл хозяин, Михеев, с лампой в руке, увидел Бокарева, сразу узнал, отшатнулся, застыл в страхе.

Бокарев прикрыл за собой дверь.

– Иван где?

– Иван… Солдат ваш? Ушел, ушел солдат…

– Ты мне правду говори, не бойся!

– Правду и говорю. Как в то утро немцы пришли, так он и ушел: к своим, говорит, буду пробираться.

– Туши свет!

Михеев задул лампу.

– Дверь тихонько за мной закрывай!

Бокарев приоткрыл дверь, выглянул: в саду было тихо, только виднелись на улице силуэты высоких фургонов.

Он услышал, как тихо звякнул за ним замок, но обратных шагов в коридоре не услышал – стоит хозяин за дверью, прислушивается.

Бокарев снова подполз к забору, сквозь штакетник посмотрел на улицу.

Машины стояли вытянутой в один ряд колонной; вдоль нее расхаживали два автоматчика. Охрана. Значит, груз серьезный – может быть, мины или авиабомбы. Здорово наступают – поставили машины с боеприпасами прямо на улице, недалеко от штаба, не боятся нашей авиации.

Не добраться ему до сеновала, не перебежать улицу на глазах у часовых.

Он может уйти в лес. Но Краюшкин? С Вакулиным ясно: ушел, может, погиб, может, отлеживается, только нет его здесь. Значит, имеет он, Бокарев, право уходить без него. Но Краюшкин – пробираться к нему? Убьют его, а потом прочешут всю улицу, весь город и Краюшкина накроют.

Может, действительно Краюшкин переждет, пока уйдет отсюда штаб. А он, Бокарев, махнет в лес. Можно и машину угнать. Это «шкоды», он их знает. Вскочить в кабину, дать задний ход, метнуть гранату в переднюю машину – пойдут взрываться снаряды; под эти взрывы он развернется и уйдет.

Строя эти планы, Бокарев понимал, что не уйдет без Краюшкина. Из всей его команды остался один солдат – и того он бросит? Всех растерял, теперь и этого оставит на смерть или плен? Надо возвращаться на сеновал и уходить вместе.

Бокарев пополз в глубь сада, перелез через задний забор и очутился в поле.

Вдали, освещенный луной, темнел лес. Бокареву казалось, что он слышит его шорохи. Лес манил его. Совсем близко и жизнь, и спасение, и Клавдия, но он отогнал от себя эти мысли и стал пробираться вдоль заборов, стараясь ступать осторожнее – тут были то кусты, то мусорная свалка.

Переулок совсем короткий. Бокарев прижался к забору, вслушиваясь в шаги часовых на улице. Один автоматчик прошел, почти тотчас прошел встречный – так было и по расчетам Бокарева. Он быстро пересек переулок, стал за машиной и поглядел на улицу.

Часовые были в конце колонны, к нему спиной, но перебежать улицу он не успеет. Пусть опять пройдут.

Он ждал, хотя и понимал, что план его невыполним: они услышат, как он пройдет по улице, как будет перелезать через забор, только подставит себя под пулю, наведет на след Краюшкина. Надо уходить в лес; утром колонна уйдет, улица будет свободна, он придет ночью и заберет Краюшкина.

И все же он не уходил, ждал: вдруг представится случай? Он рассчитывал на смену караула: уж один-то из них обязательно уйдет будить новых часовых, а может, и оба уйдут.

Было уже поздно метнуться в переулок, когда открылась дверь дома и на крыльцо вышел немец в форме, с автоматом, чуть поежился, передернул плечами, посмотрел на Бокарева, различая только его фигуру рядом с машиной и, видно, не понимая и не соображая, что это за человек.

Так они стояли некоторое время и смотрели друг на друга. Часовые уже подходили, Бокарев спиной слышал их приближение. Он мог застрелить немца на крыльце, броситься в переулок, но те двое тогда достанут его пулями.

И он стоял и ждал, когда они подойдут, и смотрел на немца на крыльце, и немец смотрел на него, вдруг сообразив, что перед ним русский, оцепенев от неожиданности и тоже дожидаясь, когда подойдут те двое, понимая, что одного его движения будет достаточно, чтобы русский его пристрелил, прежде чем он сам снимет автомат: у русского автомат в руках.

Бокарев выстрелил в ту минуту, когда оба часовые показались из-за машины, сначала в немца на крыльце, потом по часовым и бросился в переулок, но упал: раненый немец дал по нему очередь. И, уже лежа на земле и слыша вокруг себя свист пуль, он повернулся, вытащил гранату, размахнулся и кинул ее в машину.

Взрыв, потрясший небо, – было последнее, что услышал Бокарев.

34

Перед тем как я отправился в деревню Федоровку, дедушка меня предупредил:

– Клавдия Григорьевна Иванцова – женщина у нас тут до некоторой степени знаменитая. Прославилась она на свекле – наш район свеклой занимался, – чуть-чуть Героя не получила, только не поладила где-то с кем-то, крутая, своенравная. Ты с ней подипломатичнее, поделикатнее.

Он говорил об Иванцовой с тем же почтением, в тех же превосходных степенях, как о всех своих знакомых. Я уже привык к этому.

Меня встретила представительная женщина лет под шестьдесят. В ее черных волосах пробивалась седина, но она была осаниста и красива. Отпечаток крестьянского труда одновременно и старил и молодил ее лицо, на котором было выражение спокойной и уверенной властности обычное у колхозных руководительниц, призванных командовать подчас грубыми мужиками и вздорными бабами. И было еще на этом лице выражение умной сдержанности, позволявшей этим простым женщинам, не роняя своего достоинства, общаться с людьми самых высоких уровней.

Улыбка, добрая и очень молодая, чисто женская даже озорная, промелькнула на ее лице при виде фотографии пяти солдат. И она прикрыла рот краем большого платка, облегавшего ее плечи, тем подкупающим движением крестьянки, когда она и стесняется, и не может скрыть своих чувств.

– Были у нас эти солдаты, – сказала она, – пробыли сутки и ушли. Тут недалеко их ремонтная часть стояла. Они вернулись туда, а части ихней уже нет – ушла, немцы прорвались. Приняли они бой, поубивали немцев, три мотоцикла подожгли, ну и наших двоих немцы убили. Похоронили их ребята, оставили две могилы и ушли. – Она показала на Лыкова и Огородникова. – Вот этих двоих немцы убили, эти двое здесь захоронены, их могилы. Мы тогда же ночью подобрались; они чуть-чуть землей были присыпаны – торопились наши солдаты уйти, – мы их перехоронили, а после немцев сделали все, что положено; бережем могилы. Только ни имен их, ни фамилий не знаем. Знаем мы только двоих. – Она показала на Бокарева и Вакулина. – Бокарев Дмитрий Васильевич и Вакулин Иван Степанович: этих двоих мы знали, были к тому основания, – добавила она, опять улыбнувшись, – и такая точно фотокарточка у меня есть.

Я был поражен. Если, кроме карточки, посланной в Бокари, у Клавдии Григорьевны есть еще одна, то, по-видимому, у старшины их было много, и не исключено, что одна из них была в его могиле. Это опять меняло дело.

От Клавдии Григорьевны не ускользнуло мое удивление. Но она истолковала его по-своему.

– Подарил мне эту карточку старшина. Я тогда молодая была, ухаживал он за мной, вот и подарил. Ну, а потом, после войны, списалась я с его матерью. Так в войну водилось: оставлял солдат не только номер своей полевой почты, а и адрес дома своего, родных своих, на случай, если убудет из части – в госпиталь или еще куда, – старались люди побольше зарубок делать. Списалась я с его матерью, узнала, что погиб, поехала в город, сняла с этой фотографии еще две, одну для себя, другую для Анны Петровны, соседки моей, так ее теперь величают, а тогда была просто Нюрка. Эти копии оставили мы у себя, а саму фотографию отправили матери в Бокари – мать все-таки. И написали все, как было. Может, интересно ей знать, с кем ее сын виделся в свой предсмертный час. Не знаю, жива ли она сейчас, давно это было.

– А у него у самого оставалась такая карточка? – спросил я.

– Так ведь мне он ее отдал.

– А может, кроме этой, у него еще были?

Она пожала полными плечами.

– Фотография у них групповая, каждому по карточке досталось.

– Еще один вопрос, если позволите. Вы ему кисета не дарили?

– Нет, некурящий он был. Остальные его товарищи курили, а он нет. Парень был бравый, видный, хоть куда, а вот не курил, говорил: нет, мол, у меня такой привычки – курить. Не дарила я ему кисета…

Она вышла со мной из дома:

– Доведу вас до могилок. По дороге к Анне Петровне зайдем.

Анна Петровна оказалась сухощавой, стройной женщиной лет, может, сорока пяти, не больше. И странно было, что здоровенный белобрысый мальчишка лет восьми, уже школьник, называет ее бабушкой.

– Она у нас ранняя бабушка, – улыбнулась Клавдия Григорьевна, – самая молодая солдатка осталась, теперь самая молодая бабушка. Иван где?

– В правление ушел, – ответила Анна Петровна, снимая передник и вытирая руки.

– Жаль, хотела, чтобы посмотрели вы его. У нее сынок большой, двадцать седьмой год пошел, военного времени сынок…

Обе женщины засмеялись.

– Вот могилками нашими интересуются, – пояснила Клавдия Григорьевна, – еще одного нашли… Нет, не Ивана. Или Бокарева, или этого, помнишь, старого-то солдата. Но ничего, розыск пошел – всех найдут… – Она потрепала мальчишку по голове. – Найдут дедушкину могилку.

– У меня дедушка живой, – возразил мальчик.

– То один дедушка, а это другой, – ответила Клавдия Григорьевна.

Анна Петровна присоединилась к нам, и мы пошли к могилам.

– Это он прадеда за дедушку принимает, – объяснила Клавдия Григорьевна про мальчика. – Вакулина отец приезжал, хотели Ивана, сына ее, – она кивнула на Анну Петровну, – взять на воспитание в Рязань, усыновить, чтобы фамилию его нес, потому Иван, сын ее, ну копия отец, – жалко, вы не посмотрели. Уговаривали ее: ты молодая, будешь свою жизнь устраивать, а внука нам отдай, мы его в городе воспитаем, одна у нас память осталась. Она не отдала, сама парня подняла. Гостить к старикам посылала, гостил он у них, и сами сюда старики приезжают. Ну и я была тогда вроде власть, когда закон-то был, безотцовский, сумела сделать, чтобы записали Ване отца – Вакулина Ивана, погибшего на фронте, и его старики родители подтвердили, и других свидетелей через суд собрала, – обошли мы тогда закон этот несправедливый. Вот у нее сын Вакулин и внуки Вакулины.

Когда мы еще шли по улице, она показала на деревянный колодец с длинным журавлем:

– Этот колодец солдаты нам и починили, измарались, испачкались тогда. Помнишь, Анна, каким твой Ваня из колодца вылез?

– Чистый негр, – сказала Анна Петровна.

– Теперь у нас еще два колодца есть, – продолжала Клавдия Григорьевна, – только и этот не сносим, вода в нем замечательно хорошая.

Мы пришли на сельское кладбище. Среди покосившихся деревянных и железных крестов стояли рядом две могилы, два холмика, поросшие травой, увенчанные двумя звездочками, обнесенными одним заборчиком.

– Можете написать, – сказал я, – Огородников Сергей Сергеевич и Лыков Василий Афанасьевич. У нас есть официальная бумага, кто именно обозначен на этой фотографии.

– Напишем, – пообещала Клавдия.

Некоторое время мы стояли молча.

– Может быть, найдем их родных, – сказал я, – мы им сообщим. Возможно, кто-нибудь приедет сюда.

– Пусть приезжают, – сказала Клавдия Григорьевна, – примем.

Анна Петровна посмотрела на меня большими черными глазами:

– Если что насчет остальных узнаете, уж сообщите нам.

– Обязательно, – пообещал я, решив в эту минуту во что бы то ни стало разыскать остальные могилы.

Потом я попрощался с ними и той же полевой тропинкой, какой пришел сюда, пошел обратно в город.

Пройдя немного, я оглянулся.

Две женщины, одна покоренастее, поосанистее, другая худая, стройная, обе в платках, медленно поднимались по косогору к деревне.

Россия ты моя, Россия…

35

…Взрыв машины потряс сарай, осветил его полыхающим пламенем. Но Краюшкин успел услышать перед взрывом короткие автоматные очереди и понял – Бокарев.

Он подполз к щели, отодвинул дощечку, увидел горящую машину и тела убитых, – наверно, среди них было и тело Бокарева, а может, успел уйти, только вряд ли.

Из домов выскакивали немцы, кидались к машинам, угоняли, чтобы уберечь от осколков, от детонации; другие тушили пожар, третьи подбирали раненых и убитых. Улицу оцепили, на других улицах выстраивались команды, подняли гарнизон по тревоге, привели в боевую готовность. И в его, Краюшкина, доме тоже поднялись: офицер побежал в штаб, а шофер выгнал машину со двора на штабную улицу и держал ее на газу.

Суматоха продолжалась всю ночь. Только к утру немного утихомирились. Пожар потушили, машины вывели за город, усилили наряды, посты и караулы, заперли все входы и выходы в город и из города, оцепили вкруговую, прочесали, обыскали все дома. Но штабную улицу просмотрели так, для формы, забежали во двор, заглянули в сарай; немец-шофер им что-то сказал, видно, успокоил, они и ушли.

К вечеру все угомонилось. Осталась усиленная охрана, посты, караулы, патрули; с улиц убрали штабные машины, а грузовые вывели за город.

Теперь Краюшкин в полной мере оценил кастрюлю с водой, принесенную Бокаревым. Хотя по этой кастрюле и могли его накрыть, но, видно, в суматохе не заметили ее пропажи, не искали, и она стояла на сеновале рядом с Краюшкиным, и он изредка пил, чтобы поддержать силы; еды у него не было никакой уже второй день, да и до этого была полбуханка хлеба на двоих. Но он терпел, видел – транспорты идут вперед, значит, немцы продвигаются и штаб здесь долго не задержится.

Ожидания его сбылись на следующее утро, пятое утро с того дня, как он с Бокаревым спрятался на сеновале. Штаб поднялся рано, снялся быстро: видно, все было расписано у немцев накануне. Но на смену уезжающим машинам появились другие, и к полудню улицу занял новый штаб, еще крупнее первого: больше было здесь «хорьхов», «оппелей-адмиралов» и «мерседесов».

Опять по улице сновали денщики и ординарцы, перетаскивали в дома офицерские чемоданы, связисты тянули связь. Кто обосновался в его доме, Краюшкин не видел: никто во двор не выходил. Опять денщики носили судки с обедами, и в штаб входили офицеры с папками, с портфелями, с бумагами; штаб работал, будто он был здесь и раньше, а уйдет этот штаб – придет другой, и, когда этому будет конец, неизвестно.

К вечеру Краюшкин услышал необычный и непривычный шум, окрики и команды. Он подполз к щели.

По улице вели колонну русских пленных.

Они шли по четыре в ряд, заросшие, изможденные, хмурые; некоторые опирались на плечи товарищей. Впереди, с боков и сзади шагали немецкие автоматчики.

Из штаба вышел генерал, вышли офицеры, и солдаты, и денщики, здоровые, упитанные, розовощекие, – все вышли посмотреть на пленных.