Строго говоря, за любой из вышеприведенных текстов надлежит подавать в суд одновременно и за клевету, и за оскорбление чести и достоинства. Но хитрость в том, что тексты эти являются внутриредакционными материалами. Формально ты о них знать не можешь и не должен, получая в лицо лишь конечный результат - отлуп без комментариев. Фактически их все равно все знают, хихикая передают друг другу - но как материал для обвинения они не годятся. Любая штатная вошь может навесить тебе подрасстрельную статью, и это необратимо, ты должен сделать вид, что ровно ничего не произошло; при случае же ее, возможно, вынут из архива редакции, "товарищ майор" подошьет ее к твоему персональному делу как мнение твоего же брата литератора и таким образом сам умоет руки - и от тридцатых годов ситуация отличается лишь тем, что "товарищ генерал" еще не приказал "товарищу майору" этим заняться.
   Но что, пожалуй, настораживает больше всего - это то, что вновь создаваемые печатные органы, "дети перестройки", предпочитают ориентироваться на выкованный в семидесятые годы подход к НФ, предпочитают использовать не тех, кто авторитетен в литературе, а тех, кому безошибочно не нравится все сколько-нибудь стоящее. Такое чутье - находка для чиновника, мечтающего гнать и дальше серый вал. Если перестройка не фикция, расплата неминуема, эти "дети" будут терпеть убытки, им некого будет публиковать, на них будут показывать пальцами, как на дураков и подлецов. Но если перестройка лопнет, как мыльный пузырь, они будут править бал, публиковать, не зная конкуренции, горы хлама и получать за это горы денег, а мы окажемся на поверку наивными болванами и самоубийцами. И уж они сделают все, чтобы реализовать второй из этих вариантов будущего.
   Кто же очернитель, в сотый раз спрашиваю я. Тот, кто говорит, что этот второй вариант, увы, вполне возможен, или тот, кто его готовит? Кто чернит грядущее - тот, кто тишком красит его черным, или тот, кто вслух напоминает о существовании черной краски в палитре и людей, эту краску обожающих?
   Конечно, произвол издательств по отношению к НФ - это лишь мизерная часть, фасеточка, кирпичик тотального произвола абсолютно некомпетентных, но ушлых "слуг народа", на протяжении десятилетий делавших из народа быдло. Страна для них - лишь одна из ножек их служебного кресла. Будущее страны интересует их лишь в той степени, в какой оно может влиять на прочность этой ножки. Если страна истекает кровью уже настолько, что ножка начинает шататься, кресловладелец наконец-то ощущает некий дискомфорт, принимается, перенося центр тяжести подальше от опасного края, беспокойно ерзать седалищем по угретым подушкам и зовет любого, кто окажется рядом: эй, браток, пособи... сам уже готовя монтировку, чтобы шандарахнуть братка по черепу, как только положение нормализуется ведь браток подошел к креслу непозволительно близко...
   Грош нам всем цена, если мы снова подставим спины под их кресла и черепа под их монтировки.
   Конечно, произвол издательств по отношению к НФ - это лишь мизерная часть тотального произвола, целью которого было лишить нас самостоятельных рук, сердец, голов. Но этот произвол, тем не менее, исковеркал целый пласт литературы, причем пласт, для интеллигенции весьма существенный. Потому что фантазия, раскованный и зачастую не имеющий конкретной цели полет размышлений и ассоциаций, сохранение желания прикидывать и так, и эдак: а что будет, если? - все это является непременным атрибутом способности мыслить.
   Мышление, вообще-то, спокон веку у нас было не в почете. Предпочитали решать проблемы не умом, а "всем миром", "кровь из носу", "а ну, навались, славяне!" Туда, где справились бы один стратег, два тактика да старший технолог, кидали миллион муравьев и муравьих в одинаковых ватниках - оно и вася. Что за беда, если половину из них перетопчут? Главное, среди них нет ни одного стратега. Потому что стратег - всегда потенциальный конкурент на кресло. Муравей же на кресло не посягнет никогда. Ему бы муравьят на ноги кое-как поставить.
   Но - все. Уперлись. Во второй половине ХХ века докатился мир до того, что кровь из носу пускай сколько хочешь, а дело - ни с места. Без мыслей и земля не родит, и заводы гадят впустую, и наука превратилась в захолустный мужской клуб с отдельными кабинетами на втором этаже. Страна в наше время может иметь все - уголь, нефть, железо, ракеты, реакторы! и стремительно гнить, необратимо обращая в труху все эти богатства. Потому что нет малости - мыслей.
   Отсюда кризис.
   Отсюда - перестройка.
   Думай! Думай немедленно! А зачем? Родине мысли нужны! А как? А шут его знает... Сядь! Сел. Нахмурь лоб! Нахмурил. Придумал? Нет. Подбородок подопри кулаком, как у Родена, видел? Не видел. Черт, и я не видел. В общем, подопри. Придумал? Нет. А чего придумать-то надо? (Как говорил Винни Пух, если бы я знал, что нужно придумать, я бы обязательно это придумал). А я откуда знаю? У тебя образование, у меня только полномочия. Думай! Двадцать пять рублей дам! Придумал? Нет. Двадцать шесть дам!.. Минус налог. Придумал? Нет. Место в яслях дам! Придумал? Да! Е равно эм цэ квадрат! Гм... где-то я это уже слышал... Еще думай! Придумал! Если сто тонн фенола вылить в одну реку за двадцать пять минут, тот, кто попьет из реки, может... э-э... плохо себя почувствовать. Так. (На место директора химкомбината метит, Эйнштейн хренов. А мы с Денисычем охотились вместе... да и Москва обещала квоту загранкомандировок увеличить, если план по удобрениям перевыполним)... Эта мысль подрывает ленинское учение о войнах справедливых и несправедливых. Неприятный казус. Ну да времена сейчас вольные, так что условимся просто, ты не говорил, я не слышал. Думай дальше. Придумал? Нет. Еще думай! Дз-зын-н-нь! Конец рабочего дня. Ну и пес с ним, пошли водки выпьем. Ты мне четвертной должен, мыслитель. Так что ставь. Придумал! Давай всех рыжих зарежем! А потом картавых!
   Если сто тонн фенола вылить... в этой ситуации нет ничего фантастического, разве что количество тонн. Но уже вторая часть фразы включает рассмотрение последствий, затрагивает перспективу, требует заглянуть в завтра. Но если, читая про это завтра, мы узнаем, что человек, наглотавшись фенола, с утроенной силой встал к станку и весь день мурлыкал гимн, это будет не фантастика, а вранье. А если мы попытаемся не врать, то кто-нибудь да обвинит нас в подрыве чего-нибудь. Вот и думай.
   В последние годы в просторечии возник термин "книжка от мозгов". Дескать, "отключиться хочу, дай почитать чего-нибудь от мозгов". В разряд такого чтения попала и фантастика. Один из наиболее интеллектуальных и будоражащих как воображение, так и чувство ответственности видов литературы, по определению предназначенный для подпитывания способности мыслить, старательно превращался в литературу от мозгов. А потом еще проводились дискуссии о кризисе жанра!
   Нам пытаются отбить нервные окончания, ответственные за осязание будущего. И в значительной степени - преуспевают. Восстанавливать эту способность, даже при самых благоприятных условиях, придется многие годы.
   Поэтому НФ, как ни горько признавать это любящему ее человеку, в изрядной мере потеряла читателя и утратила престиж. Обратимо ли это? Не знаю. Способно ли общество создать, взамен фантастики, какой-либо иной механизм художественного, эмоционального прощупывания социально-психологической перспективы? Я не уверен. Думаю, что пока - нет.
   -------------------------------------------------------------Круг четвертый. 1991 -------------------
   ПОД ПРЕДЛОГОМ КОНКРЕТНОЙ КРИТИКИ
   ________________ "Писателям - абсолютные гарантии". Рец. на сб. "Волшебнику абсолютная гарантия", Таллинн, 1990.- "Таллинн", 1991, № 5 (опубликовано в сокращении).
   Мы направились к пограничному знаку. Границы, хотя бы и символические, всегда почему-то волнуют, будоражат фантазию. За пограничными знаками, так мы привыкли себе представлять, всегда находится что-то другое, что-то новое...
   Тээт Каллас
   Подавляющее большинство людей хотя бы раз в жизни оказываются читателями. Многие читатели, в силу регулярно совершаемых книгопроходческих упражнений, становятся читателями более или менее квалифицированными. Тех из них, кого обуревает непреоборимое желание беспрерывно делиться впечатлением от прочитанного, зачастую заносит в профессиональные критики. Критики с комплексами, в глубине души всегда уверенные, что если бы они это написали, то написали бы гораздо лучше автора, превращаются в литературоведов. В быту их называют литературоедами. Сами они всяких там романов-рассказов не пишут, зато, читая что-либо, думают лишь о том, как и про что следовало бы это писать на самом деле - то есть как и про что они сами бы это написали, если бы это пришло им в голову - и затем подробно излагают, насколько результат работы автора хуже, чем их разбуженные чтением замыслы. Литературоведы, подсознательно чувствующие чрезмерную притязательность своей уверенности и испытывающие потребность имплицитно покаяться в ней, анализируют подвернувшееся им произведение, пытаясь понять, чего хотел сам автор, и насколько ему то, что он хотел, удалось - и оттого становятся литературоведами хорошими.
   Обычный читатель, как правило, может сказать, понравилось ему прочитанное или нет, то есть оценить произведение в чисто эмоциональных категориях "ндра" - "не ндра". Читатель квалифицированный в состоянии с той или иной степенью пространности изложить, что именно ему "ндра", а что "не ндра". Дельный критик способен объяснить, почему это ему "ндра", а это - нет, и с примерами в руках - вернее, на устах - сравнить то или иное "ндра" и "не ндра" с их аналогами в других произведениях, доказывая, что здесь нечто сделано лучше, а здесь нечто - хуже. Литературовед занят тем, что доказывает правомерность и тотальность своих личных "ндра" и "не ндра", привлекая к решению этой задачи весь доступный ему аппарат формальной логики, нелинейной стереометрии, жестикуляционного магнетизма и словесного балета. Таким образом, на любом уровне ядром сообщения является один из элементов оппозиции "ндра" - "не ндра"; однако читатель всего лишь информирует о своей оценке, критик ее доказывает, а литературовед ее навязывает.
   Я все это к тому, что я не более, чем читатель. Поэтому постараюсь всеми силами воздерживаться от формулировок типа "хороший" - "плохой", придерживаясь шкалы "мне понравилось" - "мне не понравилось". И даже если, опасаясь повторов и тавтологий, я вынужден буду как-то разнообразить вокабуляр, следует помнить, что смысл терминов "интересный", "гротескный", "добрый" и пр. следует искать именно на этой шкале.
   Прежде всего мне "ндра" перевод. Все вещи сборника являются высокохудожественными русскоязычными текстами и, следовательно, самостоятельными и полноправными фактами культуры для всех читающих на этом довольно распространенном языке. К сожалению, я никогда не жил в Эстонии и не знаю языка оригиналов, поэтому не могу сказать, утрачено что-то при переводе, и если да, то что. Бывает, перевод, напротив, обогащает текст, хотя бы взамен утраченного, однако и здесь я ничего не могу сказать. Но уже то, что язык одной вещи сборника не спутать с языком никакой другой, говорит само за себя. Превосходно переданы и порывистая, взвихренная скачками эмоций героя стилистика Тээта Калласа, и неторопливая, устало покачивающаяся между философичностью человеческой жизни и ее тягомотностью стилистика Эмэ Бээкман, и всеобъемлющая ирония Энна Ветемаа с ее словесными карикатурами широчайшего спектра, от дружеских шаржей на фольклор до хлесткой пародии на пропагандистские штампы современности, и судорожно вязкий, почти шизоидный поток сознания Рейна Салури, как нельзя лучше соответствующий бессильной раздвоенности его героя...
   Мне "ндра", что все вещи сборника являются действительно художественной литературой, а уж затем, скажем, фантастикой. В сущности, это неудивительно - многие авторы, представленные в "Абсолютной гарантии", с успехом делали эстонскую литературу еще когда я пешком под стол ходил - но все равно приятно. Вдвойне приятно, что это не просто хорошая литература, а в высокой степени интеллигентная литература. Здесь не встретишь идиом типа "хрен моржовый" или "ну, ты, с-сука!", без которых в последнее время почему-то считается невозможным - по крайней мере, в речевых характеристиках - художественно отображать вдохновенный труд и неисчерпаемый внутренний мир наших современников в их взаимодействии друг с другом и с расцветающий день ото дня многонациональной Родиной. Что говорить, мелодика, скажем, Вивальди или Генделя весьма слабо резонирует с напряженным биением пульса полуразвалившегося танкосборочного конвейера. Но верно и обратное: под Вивальди как-то неловко мочиться в подъезде дома любимой девушки, а под, например, "Козлы!" или "Атас!", как утверждают знатоки - не фиг делать. Впрочем, есть особо продвинутые личности, предпочитающие, как герой "Заводного апельсина", учинять непотребства именно когда звучит "старый Людвиг ван" - но статистически подобные самородки сильно уступают пока простым ребятам, избирающим для тех же целей Вилли Токарева.
   Мне "ндра" - а вернее, я просто рад за эстонцев - что позднее появление автохтонной эстонской фантастики, судя по "Абсолютной гарантии", пошло этой фантастике только на пользу. Эстония благополучно переждала довольно мучительный период квазилитературной НФ, когда приходилось с боем доказывать право писать о людях и в тех текстах, где упоминаются гравилеты или волшебные палочки. Видимо, эстонская фантастика возникла сразу внутри изящной словесности, а не на ее стыке с научно-популярной литературой, как фантастика российская. И произошло это, к счастью для эстонских писателей, тогда, когда старая фантастика, в сущности, уже умерла.
   Вернее - наоборот. Умерла фантастика новая, появившаяся в XIX веке. А старая - она существовала с тех пор, как существует литература вообще, и будет существовать, пока существует литература вообще. Скажем, Гомер - он верил в Зевса и компанию примерно так же, как мы верим в советско-американский полет на Марс; но было бы нелепо делать главным героем произведения именно сам полет только потому, что реально мы его в данный момент еще не ощущаем и потому хотим про него узнать поподробнее. Нет, подход совсем другой: вот боги, вот люди, вот одни друг другу помогают, а другие друг с другом враждуют, и в фокусе изложения - драматические коллизии, возникающие внутри этой единой синтетической реальности, где на равных схлестнуты естественные и сверхъестественные элементы. Представляете, если бы какой-нибудь микроагамемнон с редакторскими ножницами в ручонках потребовал в качестве непременного условия опубликования поподробнее описать процесс производства амброзии? А ведь сколько лет мы так жили...
   Новую же фантастику, научную, жизнь призвала к существованию, когда стала раскручиваться промышленная революция. В России эта фантастика расцвела с началом индустриализации, то есть уже в тридцатых годах нашего века - со всеми вытекающими отсюда последствиями; она изначально обречена была ерзать на прокрустовом ложе как бы научных социологических и политических доктрин.
   Однако к этому времени в развитых странах, где грамотность и образованность населения качественно возросли, научно-популярная литература как самостоятельный жанр возникла, а утилитарная ценность инженерных умений давно стала очевидной, функция научной фантастики оказалась практически исчерпанной. В семидесятых годах эта же участь постигла научную фантастику и в СССР, и перед нею появилась та же развилка, что и перед западной НФ в двадцатые годы.
   С одной стороны, возникла фантастика как остросюжетный жанр со своей системой условностей, столь же специфической, сколь система условностей детектива - только в детективе непременным атрибутом служат убийства и погони, а в фантастике - звездолеты и гуманоиды. Причем для вящей интересности такой детектив и такая фантастика охотно заимствуют средства из арсенала соседа: детектив отнюдь не чурается естественнонаучных чудес (уже у Конан Дойля предпосылкой к преступлению служат то подлодка новой конструкции, то загадочное дурманящее зелье, вывезенное из дальних джунглей, то неизвестная науке бацилла), а научная фантастика просто лопается от трупов невинно и винно убиенных, бластерной пальбы из-за угла и иностранных, а иногда и инопланетных, злокозненных происков, и даже лучшие ее образцы строятся как вполне детективная расшифровка природных диковин, в процессе которой покойникам и калекам несть числа (например, "Непобедимый" Лема). И функционально такая фантастика, как правило, аналогична детективу, давая вполне культурное развлечение подросткам и вполне мирный отдых взрослым. И детектив, и НФ в пиковых своих проявлениях вполне могут спровоцировать у читателя серьезные размышления о, как сказал бы ослик Иа-Иа, Серьезных Вещах. И все-таки есть предел, перешагнуть который произведения этих жанров не могут; специфика правил игры, груз неизбежной системы условностей не дают им сосредоточиться всерьез на вечных проблемах - а если правила игры отодвинуты на второй план, чтобы проверить, чем человек умеет отвечать жизни, помимо выстрела или дифференциального уравнения, произведение просто не вписывается в жанр. Никому не придет в голову отнести "Гамлета" к детективу или к фантастике - хотя и загадочное убийство есть, и сгусток некробиотической информации - призрак - бродит.
   С другой стороны, благодаря этой чуть больше века длившейся мутации развилась фантастика как прием, как волшебная палочка запредельной метафоры, дающей писателю-реалисту колоссальные, почти Христовы, возможности творить чудеса. Только надо быть почти Христом, чтобы с такими возможностями совладать. И не случайно, в отличие от крупнейших писателей предшествующих эпох, большинство крупных писателей XX века с большей или меньшей регулярностью этим приемом пользовались: от Борхеса и Маркеса до Лема с его овеществленным человеческим подсознанием в "Солярисе" и Стругацких с их материализованной стохастичностью технического прогресса и его принципиальной оторванностью от прогресса нравственного в "Пикнике...". Тут счет идет уже не на трупы и не на парсеки.
   Характерно, однако, вот что. Произведения, где фантастика есть только прием, вываливаясь из жанрового ящичка фантастики, тем не менее, без данного фантастического допущения существовать не могут. Это серьезнейший парадокс фантастического реализма, несколько отграничивающий его от обычной прозы и зачастую обуславливающий специфическую реакцию читателей, пусть и вполне искушенных, но не сумевших либо разглядеть в невероятном метафору и понявших ее буквально, либо воспринять метафору, как элемент текста, равноправный с элементами, имеющими прямые материальные эквиваленты типа "поцелуй", "сортир", "президентский указ". Поэтому по поводу одного и того же произведения от двух людей можно услышать: "Ну, это же фантастика, это не всерьез!" и "Это же серьезная вещь, зачем здесь фантастика!"
   Однако в том-то и дело, что, задавшись целью высказать нечто и воспользовавшись для этого тем или иным фантастическим приемом, автор затем не может этот прием механически из вещи извлечь. Вещь развалится. Придется писать совсем иную и совсем иначе. И, возможно, получится хуже. Не будет у Борхеса "Вавилонской библиотеки" без вавилонской библиотеки. Не будет у Кортасара "Южного шоссе" без невероятной многомесячной пробки на шоссе и невероятного отсутствия помощи извне. Не будет у Булгакова "Мастера..." без Воланда и Бегемота. Не будет у Стругацких "Улитки..." без Леса...
   И не будет у Калласа "Звенит, поет" без горсточки разноцветных камушков, а у Бээкмана "Бамбука" без бамбука, у Ветемаа "Определителя..." без русалок, а у Салури "Графского сына" без, если поиграть в термины жанра, темпоральной шизофрении. Но, к счастью, в такой игре нет нужды. Произведения сборника не относятся к прекрасному, любимому мною с детства, но все же легонькому жанру фантастики. Они относятся к большой литературе, где фантастика используется, как прием. Вне большой литературы они немыслимы, и без фантастического приемы они немыслимы. Все на своих местах.
   Пожалуй, только к "Шарманке" это не относится. Если бы Оскар работал не в УУМе, а в каком-нибудь соцстрахе или собесе, вещь не рухнула бы. Ну, а замены лазерной зажигалки на обыкновенную вообще никто не заметит, как и исчезновения отдельных реплик, гротескно относящих, по мысли автора, действие в близкое будущее, но, на мой взгляд, просто повисающих в воздухе, потому что атмосферы издевательски продленного в будущее настоящего они создать не успевают. Раздавливаются реалистическим текстом. Художественная вескость этих реплик и остального корпуса романа несопоставима. Поэтому ни по каким параметрам "Шарманку" Эмэ Бээкман я к фантастике отнести не могу и объясняю ее появление в сборнике только желанием составителей напомнить русскоязычному читателю хорошее произведение крупной писательницы.
   Но это к слову.
   Практически все представленные в сборнике произведения так или иначе посвящены, на мой взгляд, одной и той же теме взаимоотношениям внутреннего мира человека с миром внешним. Специфическим для всех является и то, что внутренний мир главного героя любого из произведений оказывается в сильнейшей степени изолирован от внутренних миров фигурирующих в тексте людей. Оппозиция кристальна: "я" главного персонажа и среда, на раздражители которой персонаж как-то реагирует, причем другие люди оказываются не более чем элементами среды, такими же, как ветер, чайка, пещера. Поэтому контакт с другими людьми возможен только на, так сказать, органолептическом уровне, а до души ближнего не докричаться, хоть горло разорви - и никто особенно и не пытается. Можно было бы довольно долго говорить о том, что подобный подход, даже если он не осознается автором, отражает процесс разрушения реальных духовных связей между людьми в социальной системе, насаждающей связи формальные, то есть поддающиеся административному управлению. Неуверенная в себе власть боится дать людям просто жить и тщится превратить их в марионетки с ограниченным набором движений. И даже тот, кто решается и как-то ухитряется противостоять этому превращению, раньше или позже оказывается в тупиковой ситуации: максимум того, что он в одиночку может - это не дать надеть на себя петельки формальных связей; но реальные-то духовные связи сами собой от этого не появятся! Вот в чем удобство и привлекательность формальных связей, черт бы их побрал их может устанавливать один, отдельно взятый человек, потому что его партнером является система, набор действий которой так же ограничен и легко предсказуем, как у марионетки, система не изменит, не сбежит, она ждет тебя не дождется; а вот для установления реальных связей нужны по крайней мере двое, и где ж его, этого второго, взять, как угадать его, как почувствовать, что у него руки-ноги-голова-и-прочее не опутаны ниточками, тянущимися в мэрию, муниципалитет или райком?
   Вот уже упоминавшаяся "Шарманка" - пожалуй, самое масштабное произведение сборника. Нарисован мир страшненький. Вроде бы не голодный, не диктаторский; не воюющий, не отравленный индустрией, как это обычно бывает в антиутопиях. Хотя где-то за кадром и крыши текут, и асфальт гниет, и дома не отапливаются - но все это такие привычные нам "мелочи", что, кажется, они не давят живущих в этом мире людей. К тому же мелочи эти на периферии; у действующих в романе лиц с крышами и отоплением все в порядке - по крайней мере, в данный момент. И тем не менее все они какие-то сумасшедшие, неполноценные, словно бы не люди, а их двухмерные подобия на черно-белых фотографиях. Прекрасный образ найден писательницей для короткой, но исчерпывающей характеристики их системы ценностей - философия стульев. Мир стабилен, и даже одеревенел слегка и не растет никуда - но время от времени возникают неизбежные подвижки: кто-то умирает, кто-то уезжает; и тогда, покуда не утвердился новый расклад, успей захватить место поудобнее, и никому не отдавай до следующей подвижки, при которой сможешь попробовать пересесть еще повыше и потеплее. Зачем? Просто за тем, что надо сидеть. И лучше сидеть там, где хлопот меньше, а уюта больше. Все остальное скользит мимо сознания, все остальное - повторы, не пробуждающие чувств. Семейные скандалы и ведомственные увеселения, половые контакты - их даже интрижками-то не назовешь! - и карьерные потуги чередуются в постылой круговерти, зацепляя не душу, а лишь, так сказать, метаболизм, лишь вялые животные инстинкты возбуждая, словно осточертевшее меню: утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны...
   И вот у одного из таких снулых граждан вдруг оттаивает внутренний мир. Оказывается, он был, он всегда был, только давно в ледышку превратился в лютом холоде царства хватательных рефлексов. Пусть оттаивает он тоже в виде хватательного рефлекса, печать мира лежит и на нем - он все-таки неизмеримо сложнее и богаче, а потому неумелее и робче, нежели очередное "цап! мое!"
   Виной всему, конечно, женщина. Вольно или невольно Эме Бээкман идет обычной для антиутопий дорогой: скажем, у Замятина или Орвелла источником одухотворения основных персонажей тоже служит внезапная любовь. Собственно, у всех этих авторов означенное чувство и любовью-то не назовешь, это скорее некое обалдение, не вполне понятное самому обалдевшему. Так же и у Бээкман. И предмет вожделений трудно по настоящим человеческим меркам назвать достойным любви; и в "Мы", и в "1984", и в "Шарманке" эти воспламенительницы сердец взбалмошны, экзальтированы, эгоистичны предельно, а потому тоже плоть от плоти мира своего; они не умны, не добры, не заботливы, не... не... Но еще один ядовитейший парадокс взаимоотношений души и социума состоит как раз в том, что лучшие человеческие качества: доброта, заботливость, ответственность, порядочность, клокочущее от обилия чувств "я" - могут оказаться сильнейшими рычагами в лапах системы. Любишь двух женщин сразу? Но ведь их нельзя обижать - значит, ври на каждом шагу и неутомимо трясись, боясь разоблачения. Пытаешься накормить-обуть-одеть семью? Значит, делай карьеру, то есть прогибайся перед вышестоящими подонками. Хочешь, чтобы сын поступил в институт? Значит, позолоти ручку декану... И все, готово дело, сам не заметил, как из человека стал машинкой с пультом из каких-то пяти-шести кнопок, тиснуть которые может любая тварь. Если бы герою Эмэ Бээкман повстречалась чудом уцелевшая в каком-то заповеднике действительно хорошая женщина, он бы ее не заметил, она показалась бы ему еще более снулой, чем все его Эрики-Вийвики, еще большей марионеткой, не способной ни к какому самостоятельному движению. Потому что в извращенном мире, где отсутствуют реальные межчеловеческие связи, каждая из которых является бережным - и только поэтому взаимообогащающим - компромиссом между двумя живущими самостоятельной эмоциональной жизнью "я", где единственным естественным объяснением деятельности служит то, что тебя включил начальник, а объяснением бездеятельности - то, что тебя начальник выключил, где страсти разыгрываются только вокруг внезапно освободившегося соблазнительного стула, интенсивно и ярко чувствующим кажется лишь тот, кто думает только о себе. Он настолько влюблен в себя, что действительно о начальнике и стуле думает меньше, чем остальные - и кажется, что он свободен. Этому условию вполне отвечает героиня Бээкман - как, впрочем, и героини Замятина и Орвелла. Их совершенно не заботят люди рядом. Они просто ведут себя, лелея и реализуя каждую свою прихоть и оттого кажутся снулому гражданину страстными и независимыми. Что ж, неопытному глазу дергающийся в петле висельник вполне может показаться более энергичным и раскованным, нежели человек, сидя пишущий на листочке бумаги: "Я один. Все тонет в фарисействе..." Нужно обладать мудростью, нужно по крайней мере дочитать роман до конца, чтобы понять: внутреннего мира тут нет, как нет и у других, а есть лишь бессмысленные внешние судороги, слепые прыжки вправо-влево, которыми человек пытается заполнить внутреннюю пустоту; но ни за одним прыжком не стоит человеческого желания совершить именно этот прыжок, а значит, нет и свободы поведения, ведь свобода - это реализация желаний, а если желаний нет, то действуешь ты или бездействуешь, разница невелика. Просто это чуточку иной вид сумасшествия - прыгать на каждый стул, который оказывается в поле зрения, не задумываясь, удобен он или не удобен, нужен он или нет.