Мария Рыбакова
Острый нож для мягкого сердца

   Посвящается R.

   Это история о реке, о женщине, влюбившейся в реку, их сыне, который стал вором, и о его бесславном конце.
   Если их будут судить, что они скажут в свое оправдание? Женщина проговорит: я любила. Сын ее скажет: я верил. Волны реки не промолвят ни слова, но река неподвластна суду.
   Напоследок вор пожелает послушать, как тикают часы. Женщина будет просить о милости к мужу, но совсем позабудет о сыне. Река будет по-прежнему течь и плакать о тех, кто утонул в ее водах. Выплакавшись, она обмелеет, уйдет в песок, и люди побредут по сухому руслу.
   Я верю словам, как доверяется реке путешественник, когда отталкивает лодку от берега. Речь несет меня, и лес чужой жизни встает по обе стороны. Где я пристану? Где тот, кто нашептывал мне по ночам слова любви? Я не помню ни его имени, ни в каком городе это было. Оглядываясь, путник замечает, что пройденный путь снова становится незнаком.

часть первая

танцы

   Вечером за ним зашли другие студенты, которые приехали сюда по обмену, и увели на танцы. Посреди городского парка была танцплощадка, где в искусственном свете колыхались, сосредоточенно и самозабвенно, полуголые люди, словно бросая вызов тому, кто запланировал их город. Женщины, извиваясь, кидали из-под ресниц взгляды на мужчин, а те делали вид, что не замечают их, танцуя только для себя: как будто перед зеркалом выписывали сложные коленца. В кожаных куртках у стены стояли Ортис и его приятели, как три огромных черных ворона. Ортис нашел глазами Катю. Она двигалась легко в такт музыке и улыбалась. Рядом с ней Марина, как марионетка в руках у безумца, махала руками и трясла головой.
   Марина почувствовала, что он посмотрел на нее, хотя тут же отвернулся. Быстро качаясь из стороны в сторону, она думала о южанах, похожих на птиц, об их странах с ядовитыми цветами и руинами, где она никогда не побывает. В танце можно было вообразить, как она прикасается к Ор-тису. Щеки у него были в рытвинах, зато профиль как у индейского принца: с загнутым носом и узкой прорезью глаза.
   Музыка стала медленной, а лампочки на потолке перестали мигать. Свет так ослаб, что нельзя было толком различить, с кем танцуешь. Было только прикосновение влажной одежды к коже, были запахи. Мужчины прижимались к Марине и роняли ей на лицо капельки пота. Она откидывала голову назад и выпрямляла спину. Начало медленных танцев было всегда таинственным предвестием. Марина ждала, что партнер зашепчет ей на ухо что-то такое, что заставит ее вздрогнуть и остановиться. Потом, по дороге домой, она сердилась на себя за то, что в очередной раз пропустила что-то важное. Иногда она даже останавливалась, ожидая, что кто-то окликнет ее. Иногда в голову приходила мысль, что, может, это навсегда: ожидание будет сменяться пустотой, а пустота ожиданием, а ожидание пустотой.
   Ей стало душно, и она вышла подышать воздухом на широкое, грубо сколоченное крыльцо. Здесь было тихо, а ночь была суха. Она подняла глаза: звезды казались колкими.
   – Такая красивая девушка – и не танцует? – Голос был с акцентом, и, обернувшись, она увидала Ортиса. Никогда раньше она не говорила с ним, и ей было неприятно, что он нарушил тишину ночи такой глупой фразой. Она промолчала, не зная, что сказать.
   Он прибавил:
   – Я видел вас во сне.
   – Конечно, – ответила Марина, пожала плечами и вернулась к танцующим. Но в воображении любая пошлость может стать правдой, и потому уже через несколько минут она спрашивала себя, действительно ли он видел ее во сне, правда ли то, что она красива. Ей показалось, что Ортис пах зверем, крадущимся в темноте.
   И она, будто за ней охотились, постаралась затеряться среди танцующих. Ее толкали плечи, спины и бедра, но ей удалось пробраться к дальней ограде, где она села на скамейку, увидала рядом газету и принялась ею обмахиваться.
   Кто знает, чьи пальцы трогали эту газету, но Марина не была брезглива. Она ложилась спать с грязными ногами, никогда не мыла ни яблок, ни груш и в любую минуту могла поднять окурок с земли и раскурить его.
   Было уже поздно, людей оставалось не так много. Вдруг Марина увидела, что Ортис танцует с незнакомой высокой девушкой. Он вилял бедрами, но лицо его было непроницаемо, и в сторону Марины он не смотрел. А ей в этот момент как раз захотелось, чтобы он взглянул на нее, чтобы дал понять ей, что пригласил на танец другую только потому, что она, Марина, не захотела с ним разговаривать. Но его каменное лицо было обращено к партнерше, крашеной блондинке. Потом их загородили другие: две толстые сестры с мужчинами и престарелый человек с какой-то совсем еще девочкой.
   Катя подбежала, веселая (грудь ее то подымалась, то опускалась) и потянула Марину за рукав блузки: «Пошли, уже никого почти не осталось!» Марина пошла за ней и украдкой кидала взгляды по сторонам, надеясь увидеть Ортиса. Но не нашла его.
   По дороге домой они скинули туфли, твердыми ступнями шагая по асфальту. Земля была пуста перед рассветом. Заблудившийся сверчок трещал в городских дебрях. Они шли вдоль задних сторон домов, по улочкам, известным только им. Катя задела ветви куста, и он затрясся, приветствуя их или негодуя. Но они не прислушивались ни к насекомым, ни к растениям, им хотелось спать. Путь как будто нарочно прикидывался длинным, чтобы еще больше изнурить их. Гостиница неожиданно выросла в сером уже утре, и подруги сказали друг другу: «до свиданья», «надеюсь, ты сможешь заснуть».

гостиница

   Дочь консьержки, Марина, боялась одного: задохнуться, хотя в их комнатенке всегда были распахнуты окна, по улицам гулял ветер, и астма ей не грозила. Может быть, сетка улиц не давала ей вздохнуть, одинаковые дома, перекрестки, точь-в-точь похожие один на другой. Но она выросла на этих улицах и вряд ли замечала их. Вселенная была составлена из одинаковых кирпичиков. Лужи в неровностях асфальта отражали подошвы прохожих.
   Юноши и девушки города ставили на кон одиночество, ходили на танцы, бродили по площадям, толклись в подворотнях, кричали прохожим: «Полюби меня!», – ожидая, что их оттолкнут. И Марина надевала берет, короткую юбку, отправлялась на поиски обид и унижений. Мать провожала ее долгим взглядом перед тем, как заступить на дежурство. Она работала в гостинице, которая в то же время служила общежитием для иностранных студентов и тех, кто приезжал в командировку на месяц, а то и больше. Должность ее была «ночной администратор». Иногда ее называли просто-напросто «вахтерша», но она это слово не любила. Предпочитала: «консьержка» (в этом было что-то иностранное). Потому они с дочерью могли жить в сухой и светлой, хотя и полуподвальной, квартирке в торце гостиницы. Окна выходили во двор, и потому ничьи ноги не топали перед стеклом, только иногда бродячий кот заглядывал с любопытством, и один раз, во время сильной грозы, вода перелилась через подоконник.
   Мать чувствовала свою вину за то, что, возвращаясь со службы под утро, проспала все детство Марины и должна была проспать ее юность. Когда дочь приходила из школы, мать пыталась поднять веки, но свинцовая усталость снова сдавливала их. Только вечером, выспавшись, мать бывала веселой, когда прилаживала перед зеркалом шиньон и густо, как было модно в дни ее молодости, подводила глаза. Каждая ночь обещала новых постояльцев. Взгляд матери скользил по лицам новоприбывших: ночные тени касались ее и позволяли мечтать; потом двигались дальше, исчезали.
   Марина тоже пыталась заглянуть в зеркало, и мать вздыхала оттого, что дочь некрасива – но Марина пыталась переиграть судьбу, сдвигала берет на одно ухо, надевала высокие каблуки, шла на танцы и отплясывала так лихо, что все ахали (и всегда знала, что рано или поздно произойдет что-то невероятное). Телом она делала неприличные движения под музыку, но душа ее была совсем невинна.
   Однажды ею был очарован мужчина с усиками. Когда музыка стихла, он долго жаловался Марине, что жена ушла к другому, взял телефон, позвонил через несколько дней, пригласил в кафе. И Марина, задыхаясь в трубку от радости, спросила: «Ты меня помнишь?» На что он ответил: «Конечно, дуреха», – и ей так стало приятно оттого, что он помнит и что они настолько, до «дурехи», уже близки. Встретив ее, он похвастался, что учился в одном классе с известным киноактером (который тогда еще не был актером и часто был бит этим мужчиной, тогда еще без усиков). Об ушедшей жене говорил мало, ему хотелось шуток, легкости; смеялся странным старчески смехом: кхе-хе, кхе-хе-хе! Марина чувствовала горячий кофе на губах и спешила их облизать. Ей хотелось, чтобы собеседник поцеловал ее.
   Они должны были созвониться и опять увидеться, но жена вернулась, и потому свидания не произошло. Когда мать уходила на работу, Марина билась головой о стену, а потом губкой стирала капельки крови со штукатурки. Через месяц она увидала на улице кого-то с похожими усиками. Если это действительно был тот самый, то он не узнал ее – но и она не уверена, что это был он.
   Как воин в битву, она продолжала ходить на дискотеку. Натягивала колготки в сеточку, кожаную юбку, красила губы, прыскалась духами, шла с надеждой и жаждой, которую ничто в мире не смогло бы удовлетворить. Молодость, как далеки от меня твои надежды, твои костюмы и твое отчаяние.
   Она сказала матери: «Вчера я танцевала с индейцем». – «А, знаю – ответила та. – Он живет в сто пятом».

ортис

   Каждый раз, когда Ортис видел Марину в холле, он улыбался. Ортис приехал на курсы русского языка и поселился в гостинице. Ему казалось, что дома в этом городе похожи на гигантские спичечные коробки и что все бледные, выцветшие, выветренные люди чем-то очень озабочены (он никак, черт возьми, не мог понять, что ж у них у всех такое случилось, что надо хмурить брови и грубить). В общем и целом ему было любопытно. Он представлял себе Россию совсем не такой. Он думал – будут дворцы, избы, будут церкви с разноцветными куполами. Иностранных студентов свозили на экскурсию в Ленинград (два дня туда, два обратно), там действительно были дворцы, но в маленьком, прямоулочном городе изучать язык было дешевле, и поэтому министерство послало его именно сюда. На самом деле здесь были свои прелести. Во-первых, здесь было теплее (хотя ему-то все равно было холодно). Во-вторых, за городской окраиной росли виноградники, и на приемах в институте их угощали местным белым и терпким вином.
   Он считал, что в России красивые девушки. Одна из них, румяная и с огромными глазами, проходила иногда вечером по вестибюлю гостиницы. Ее звали Катя, она дружила с Мариной, дочерью консьержки. Катя опускала ресницы и сверкала белыми зубами. Все тут же ее замечали, но Марина была гораздо трогательнее в своем желании понравиться.
   Гостиницу воздвигли в тридцатые годы, и ее здание, с башнями и крыльями, напоминало Ортису о городах родины, ибо все диктаторы мира строили одинаково. Номер был на пятом этаже. За целый месяц он так и не смог понять, на какую же из улиц выходит его окно, потому что сверху город выглядел совсем иначе, чем снизу. За тысячи лет он привык течь в одном направлении, и, приняв человеческий облик, ориентировался с трудом.
   На вторую или третью ночь после того, как Ортис вселился, он проснулся оттого, что за стеной кто-то плакал. Ортису стало не по себе, как будто бы его заставили подглядывать. Он громко заскрипел кроватью в надежде, что человек за стеной услышит и постесняется плакать. Плач стал сдавленным, но не прекратился.
   Ортис закурил, сбрасывая пепел в пепельницу из граненого стекла (точно такие же были у него на родине). Невозможно было даже понять, кто плакал: мужчина, женщина или ребенок. Но детей одних в номере не селили, а если бы рядом был отец или мать, то Ортис услышал бы, как ребенка утешают. Наверное, кто-то взрослый рыдал за стеной. Надо было бы, конечно, спросить, не нужна ли помощь. Но если за стеной был мужчина, то вряд ли Ортису удастся его успокоить: тот может, наоборот, рассердиться. А если плакала женщина, то она даже не откроет ему дверь, он только напугает ее.
   Но он не мог ни курить, ни спать от этого тихого плача. Если бы Ортис был наделен буйным воображением, то самые странные картины возникли бы перед его мысленным взором; но он не пытался найти объяснений. Встав с постели, он вышел в коридор и оставил дверь за собой распахнутой. Он старался шагать громко, но ковер поглощал звуки. Подошел к соседнему номеру и постучался в дверь костяшками пальцев.
   Плач тут же прекратился. Ортис постучал опять, менее настойчиво. Из комнаты больше не доносилось ни звука. Ортис подождал, переминаясь с ноги на ногу, и вернулся к себе.
   Он больше не смог заснуть – зажег сигару, что привез с собой в легкой деревянной коробке. Запах табака напоминал ему о друзьях, оставленных дома. Он признался самому себе, что все-таки суеверен. Возможно, плач – плохое предзнаменование. Вдруг с ним что-то случится в чужом городе? Машина собьет, здесь водители совсем на пешеходов не смотрят. Он не так боится смерти, как того, что его похоронят здесь, в унылом промозглом холоде. Или, может, его ограбят? Дома говорили, надо следить за карманами. Искра взвилась в воздухе, и Ортис рассердился на себя за старушечьи страхи. Случай свел его с незнакомцем в соседних номерах. Тот рыдал отчего-то – причины Ортис никогда не узнает, и она не имеет к нему отношения.
   Под утро страхи совсем развеялись.

дождь

   На следующий день Ортис спустился по узкой лестнице. В окна ровно, уныло бил дождь. Услышав стук, Марина открыла осторожно, стараясь не скрипеть дверью, потому что мать спала. Приложив палец к губам, она поманила Ортиса внутрь. Он пытался тихо ступать, но знал, что его шаги тяжелы. Приглушенно он сказал ей:
   – Я тебя не обманывал, – и протянул странную изогнутую палку. – Я вижу вещи во сне, а потом нахожу их. Он поднял корягу к ее глазам. – Сегодня утром я проснулся оттого, что мне снился бородатый наездник. Вышел из гостиницы – и вот что нашел на заднем дворе.
   Узлы на ветке и впрямь напоминали коня с наездником, но Марина не протянула руки, и Ортис, замешкавшись, положил корягу на подоконник. Он решил, что, уходя, сделает вид, что забыл деревяшку, которую на самом деле хотел подарить. Марина не знала, что сказать. Они стояли молча, не глядя друг на друга. На кушетке похрапывала мать. В окно, как слабые пули, все еще били капли дождя.
   Марина заметила, что у Ортиса мокрые волосы и плечи. Она должна была бы дать ему полотенце, но не захотела показаться слишком заботливой.
   – Меня зовут Хуан, – произнес Ортис.
   – Ортис, – утвердительно сказала она. – Тебя зовут Ортис. Меня зовут Марина.
   Она протянула руку и пожала его жаркую ладонь. Он кивнул.
   – Марина, завтра пойдем искать вместе? Я буду смотреть, а ты говорить. Практика в русском!
   Марине показалось, что ему было сложно все это выговорить. Она шепотом согласилась и снова открыла ему дверь.
   – До свиданья. До встречи, – пробормотал Ортис и вышел.
   Марина защелкнула замок. Она облокотилась на подоконник и стала смотреть, как дождевые струи спускаются по стеклу, как жалко выглядит мокрая трава. Ортис пришел – и разверзлись хляби небесные, думала она. Через двадцать три часа пятьдесят семь минут они с Ортисом пойдут искать коряги.

залив

   На следующий день дождь не перестал, но падал скучными крошечными каплями. Зайдя, Ортис спросил:
   – Не передумала?
   Марина помотала головой и нашла зонтик.
   – Сегодня ищу старого деда, который растекается, – сообщил он ей по пути.
   Марина заколола волосы новой заколкой. Они прошли по влажным пустынным улицам и вышли на берег моря, такого же серого, как небо, как песок и камни. Ортис обшаривал глазами землю: он знал, что вода выносила на берег ветви и водоросли. Ему приснился сон: он точно знал, чей образ он ищет. Марине очень бы хотелось самой найти растекавшегося деда, чтобы Ортис наконец взглянул на нее. Но, как ни старалась, не могла представить себе ничего похожего.
   – А я как тебе снилась? – спросила она, чтобы прервать молчание.
   – При свете ночника, – ответил он. У Марины промокли ноги, но ей не хотелось уходить. Внезапно Ортис нагнулся и поднял с земли серую палку. Он засмеялся (совсем по-детски, оказывается, смеялось его широкое рябое лицо). Он протянул корягу Марине. Концы ее извивались, как будто пытались ползти. Тугой сучок посередине выглядел точь-в-точь словно голова старика. Марина улыбнулась, трогая дерево. Потом они оба присели на корточки и окунули ладони в воду. Ортис прошептал: «Спасибо», обращаясь к воде, а не к Марине, и пальцем начертил на песке: Ориноко, Рионегро, Укайяли.

фотографии

   У него была камера-полароид, из которой сразу, после щелчка, выходил снимок. Он отдавал его Марине, зная, что копии сделать уже нельзя. Они гуляли по городу, и Ортис снимал Марину на пленку. У нее сохранилась дюжина фотографий с той прогулки, и на всех на них она была одна. Как жалела она потом, что не догадалась попросить Ортиса остановиться и не взяла у него из рук камеры. Было бы еще лучше, если бы она попросила прохожего взять фотоаппарат, чтобы запечатлеть их вдвоем: Ортиса и Марину рядом, взявшихся за руки. Но она не решилась заговорить об этом, думая, что Ортис не расстанется с камерой, как будто бы та была частью его самого. А он не знал, сможет ли аппарат запечатлеть его в человеческом облике, или же на пленке будут смазанные, расплывающиеся черты, мокрое пятно.
   Она забыла, в каком порядке были сделаны снимки. В тот день на ней было красное платье, о существовании которого она давно бы уже забыла, если бы не фотографии. Коричневый двухэтажный дом, сколоченный из досок, который тогда стоял на пересечении улиц Приморской и Первой, тоже уже исчез с лица земли. Его долго собирались снести, и много лет, после того, как дом был разрушен, на его месте оставалась груда мусора с обрывками обоев. Но он все еще стоит на снимке, хотя и покосившийся, а перед ним – семнадцатилетняя девушка в красном платье. Она тоже исчезнет.
   Марина пыталась вспомнить, что говорил ей Ортис перед тем, как щелкнуть камерой. Может быть, он молчал. Хотя память способна все исказить, все переставить местами, на этот раз она не обманывала Марину. Они долго шли молча по улице, Ортис увидел коричневый дом, который сиротливо смотрелся на фоне пятиэтажек, и попросил Марину остановиться. Он поднес камеру к глазу и медлил, искал фокус. Как это, думал он, ее тело всегда остается самим собой? Вот его границы: макушка, кончики пальцев. Тело в единственном экземпляре; тело, равное себе; не убегающее от устья; не вливающееся в море; тело, способное умереть.
   Непрозрачное. Когда он клал руку на плечо Марине, оно не расступалось под его пальцами. Вещи, которые оказывались у нее за спиной, невозможно было рассмотреть (в видоискателе исчезла дверь дома). И доски непроницаемы, но дом уже опустел, а в плотном, матовом теле Марины была душа. У Ортиса души не было, но были глаза, память, и было внимание. Мир смотрелся в него и отражался в нем. Коричневый дом. Окна без стекол. Красное платье. Девушка. Серый асфальт. Что-то ныло внутри, хотело стать таким же плотным и непрозрачным, как дом, как асфальт.
   Еще тогда, когда он тек по равнинам далекого континента, в нем часто просыпалась тоска по коричневым телам, которые с разбегу бросались в волны, барахтались, выбегали с визгом и криками. Любая из этих жизней была игрушкой в его потоке, но он пресытился властью. Он знал, что они мерзнут по ночам, что им жарко днем, что часто они голодают, что один может пронзить другого стрелой, и тот, забившись в конвульсиях, истекая кровью, перестанет существовать. Он знал, что они подчиняются всем жутким законам, которые природа накладывает на временных существ, и что главный из этих законов – смертность. И вдруг со всей силой реки и со всей жаждой человека ему захотелось попробовать их жизни.
   Иметь начало, иметь конец; вздрагивать от прикосновения, от холода, от страха; не знать, что будет завтра; с нетерпением ждать, чтобы наступило утро. Он наклонился к руке Марины и прикоснулся губами к ее пальцам. Она спросила:
   – Ты меня любишь?
   Он посмотрел на нее и, увидев свое отражение в ее зрачках, почти поверил, что стал человеком.
   – Я хочу быть, как ты, – ответил он. Превращение было трудным: лишенный естественной способности воспринимать жару и холод, голод и жажду, не говоря уже о боли, река-Ортис всего добился с помощью внимания. Пока он нес свой поток к океану, он был рассеян; он как будто продремал все это время, лишь изредка просыпаясь от резкого крика птицы или громового раската. Все, что смотрелось в него, то и снилось ему: облака, деревья, узконосые лодки.
   Но он сделал над собой усилие и проснулся. Долго-долго, долго-долго он глядел в предрассветное небо, пока наконец утренний холод не пробрал его и на воде не появилась легкая, похожая на пупырышки рябь. Потом слушал, долго, внимательно слушал и, напрягая водную гладь, наконец произнес:
   – Б-б-б-а. Я хотел бы мерзнуть, как ты, – сказал он Марине. – И, как ты, согреваться.
   Она кивнула и обняла его: ей казалось, что она понимает.
   Она думала: он хочет быть, как я – значит, я ему очень нравлюсь. Как я, он хочет мерзнуть и греться вместе, он хочет жить рядом со мной, быть со мной. Нам все будет нипочем – и холод, и смерть.
   – Знаешь, какая гибель самая страшная? – неожиданно для себя самой спросила она у Ортиса.
   – Какая?
   – Утонуть.
   – Этого не случится. Я обещаю.
   Марина думала: он заботится обо мне, если что – он встанет на мою защиту. Но это было единственным, что он мог ей обещать, ибо у него была власть над водой.
   Бояться и понимать, что страшное может случиться. Не надеяться ни на что и ничего не избегнуть. Река жаждала следить за движением ночи и гадать: сколько еще таких будет? Последняя ли это? Что случится со мной? А человек хотел притвориться камнем в лучах солнца, журчащим ручьем, деревом. Они шли, прижимаясь друг к другу, и пытались взять друг у друга невозмутимость и страстность, блаженство и тревогу, вечность и жизнь.

гостиничный номер

   Вскоре Марина осмелела настолько, что зашла к Ортису. Стандартная кровать, стандартный торшер, стандартное кресло, стандартный телевизор. Лампочка в торшере дребезжала, жалуясь, что светит из последних сил. На подоконнике – коряги.
   – Все они тебе приснились? – Он кивнул. – Страшные. Он пожал плечами и поглядел на нее. Со всех сторон на них смотрели найденные существа. Было сразу понятно, кто есть кто: это – лев, это – женщина, это – крокодил, это – чудовище, это – карлик, а это – змей. Марине хотелось похвалить находки, но лампочка дребезжала столь оглушительно, что все мысли куда-то исчезли.
   – Я пойду, хорошо? – наконец проговорила она. Ортис спустился с ней в лифте, и они расстались.
   Утром он принес ей в подарок живую ящерицу в зеленой клетке и сказал, что уезжает. Марина не поняла, и он повторил:
   – Я уезжаю.
   – Насовсем?
   – Насовсем? Курс кончился, мне надо вернуться, показать, чему я научился, – он улыбнулся. – Я обязательно приеду. Или, может, ты приехала бы в гости?
   Марина решительно закивала головой, спрятав обе руки за спину. Его отъезд совершенно необходим, думала она, для того, чтобы они снова встретились. Так всегда бывает во всех фильмах, во всех историях: люди расстаются, тоскуют друг о друге, потом сходятся вновь. Он приедет сюда. Она поедет к нему. Она поедет к нему. Он приедет сюда.
   – А ящерица пусть живет у тебя. Как ты ее назовешь?
   – Укайяли.
   Ортис улыбнулся, не глядя на Марину, и, когда уходил, все еще шарил глазами по земле, как будто искал что-то. Захлопнув за ним дверь, Марина дала наконец волю слезам и проплакала до пяти часов пополудни, когда самолет Орти-са оторвался от земли и перестал идти дождь. Следующее полугодие было на редкость засушливым, и урожай винограда был не очень хорош.

дома

   Вернувшись в тропики, Ортис первые два дня мучился от перемены времени и порой не мог понять, где он – дома или в России, бодрствует он или спит. Постепенно контуры родной комнаты вернулись к нему, он узнал окутанное белой тканью кресло, книжные полки. Он выглянул в окно: там, слепя, поднималось солнце. Он подумал, что молодость проходит, вот и хорошо, потому что, уходя, она станет прошлым, а прошлое неподвижно и всегда прекрасно. Он помнил, что в одной из книг нашел когда-то подтверждение этой мысли, и принялся перебирать корешки, пока не нашел. Прошлое – действительность людей, но не реки. Река течет и текла, река не старится, не умирает, хотя (Ортис подумал, содрогнувшись) может пересохнуть. Но воды его слишком мощны и черны, чтобы кто-нибудь покусился на них. Может быть, сказал себе Ортис, я не должен бояться смерти.
   Радость в делах человека. Он идет на работу. В кабинете два сотрудника: он и лысеющий господинчик. Стол Ортиса у окна. Сквозь мутное стекло Ортису видны крыши города (он попытался протереть стекло, но оно так и осталось грязным). С усилием выдвинув ящики стола, он обнаруживает, что они полны документов. Что за волшебство! Скрепки, карандаши, ножницы. Ортис повертел в пальцах ластик, пробуя его мягкость. Жаль, что он не догадался стать человеком раньше. Две девочки остановились на набережной по дороге из школы. Одна дала другой понюхать ластик, что пах конфетой. Та из зависти откусила от него кусок, и владелица ластика разрыдалась. Волны видели, как мальчишки на скамейках били по фантикам вогнутой ладонью, перевертывая их. Волны, хлопая пеной, думали, что, если бы их пустили в игру, они собрали бы целую коллекцию оберток с картинками (но в воде краски бледнеют и текут).